— Там… там…
   — Не смей дышать ртом! — закричала Мария Станиславовна. — Ноябрь месяц!
   — Там утопленник!
   Мария Станиславовна бросилась за угол валуна.
   — Я сама! Никому не подходить!
   Но все уже были там. Человек в мокрой одежде лежал под нависшим краем валуна — под брюхом «бегемота», уткнувшись носом в гальку пляжа. Клочья водорослей и мелкие ракушки запутались в его волосах.
   Мария Станиславовна, присев рядом, подняла и положила к себе на колени тяжёлую руку, стала нащупывать пульс.
   — Не надо, — пробормотал «утопленник», — я живой.

ЧТО БЫЛО В КЛЕЁНЧАТОМ КИСЕТЕ

   Гриша открыл глаза и увидел огненный венчик в стеклянном пузыре под белым эмалированным абажуром.
   Лампа на сложной системе блоков и шнуров с противовесами проплыла в воздухе и зависла под Гришиным изголовьем.
   Гриша увидел лицо Марии Станиславовны и зажмурился: сверкающий диск на её лбу ослепил его.
   Металлической лопаточкой она разжала Грише рот, солнечный зайчик осветил горло.
   — Скажите «а».
   — А-а-а…
   Мария Станиславовна сдвинула одеяло, обнажив Гришину грудь с его «государственным гербом»: русалкой в кольцах удава. Она приложила стетоскоп к животу русалки:
   — Дышите!
   Дыхание у Гриши было мощное и чистое: как будто море перекатывает гальку пляжа.
   — Не дышите!
   Трубочка была деревянная, короткая. Голова Марии Станиславовны почти касалась Гришиной груди, и от этого сердце стучало округло, громко.
   — Малярией болели?
   Гриша болел тропической малярией.
   — Д-да…
   — Ну вот: спровоцировали приступ. Температура подскочила. Даже бредили. Но организм у вас!.. — Она сунула Грише градусник под мышку и бережно, как археолог античную статую, укутала Гришин выпуклый торс. — Кто же купается в ноябре?
   — Кто вам сказал, что я купался?
   — В волосах была тина, как у утопленника. Еле вычесали.
   — Где мои вещи?
   Гриша поспешно сел, свесив на пол голые ноги.
   Мария Станиславовна открыла тумбочку:
   — Вот. Рая все высушила, даже отгладила… Но вам ещё следует лежать.
   Гриша стал быстро одеваться. В кармане пиджака нащупал свой клеёнчатый кисет: слава богу, цел.
   — Решайте, Мария Станиславовна, вы уходите со мной на «Джалите» или нет?
   — С кем это с вами я должна уходить? Вы ведь не тот, за кого себя выдавали, не грек Михалокопулос, не торгуете коралловыми островами, даже разговариваете без акцента.
   — Да уж нечего темнить. Помните, как вы жили на даче в Кореизе? Сандалики у вас тогда были из лосиной кожи с дырочками. Не помните?.. И ворону не помните? Ручную ворону с перебитым крылом? Она клевала вам ножки сквозь дырочки, а вы слезами садик поливали… Значит, не помните меня? Гришей меня звали. Гришуней, Гриней, Грицком. Из-за палисадничка бросал в ворону палку.
   — Ворону вспомнила. Ужасная птица.
   — А меня забыли, значит? Где уж тут запомнить! Ваш папаша профессор и генерал, а я был рыбацкий хлопец. Ходил босой, бычков к вам носил продавать вяленых.
   — С тех пор, значит, и пристрастились к коммерции?
   — Коммерции? — Гриша не сразу понял. — А-а… Так то грек был коммерсант, а не я.
   — А кто нам достал сахар? Сразу целый мешок! Дети забыть не могут. У вас это как в цирке получилось: фокус-покус!
   Гриша невесело усмехнулся:
   — Такой коммерции меня жизнь научила, Мария Станиславовна. Она ещё и не тому научит. А вообще какой я коммерсант? Я матрос. Был русским моряком. Плавал на пароходах русского торгового флота. А где они теперь, пароходы?.. Где «Добрфлот»? Где Черноморо-Балтийское пароходство? Где суда частных фирм? «Мишурес и сыновья» из Одессы — и те обмишурились. Последний их пароход «Спиноза» в Константинополе к стенке присох. Белые угнали русские пароходы за границу. А экипажи заблудились в иностранных портах, и я с ними. Все, что нам осталось от России, — «Русское каботажное бюро» с конторами в Ливерпуле и Константинополе, биржа морских извозчиков «кому, что, куда».
   — А почему бы вам не вернуться в Россию?
   — Кем я тут буду без флота? «Матрос с разбитого корабля»? Такая дразнилка была у пацанов, если помните. Кому я здесь нужен, когда голод и холод, тиф и война?
   — Я вот, женщина, прожила здесь самое трудное время, а вы — мужчина, моряк.
   Гриша смотрел в сторону. Он явно что-то не договаривал.
   — Ну ладно, — сказал он наконец. — Я моряк. А знаете, что для моряка в жизни главное? Думаете, море?
   — Берег.
   — Нет. Кто на берегу! Вот я и выдумал себе такую сказку, вроде у меня есть кто-то на берегу.
   Гриша развязал свой клеёнчатый кисет и вынул фотографию, наклеенную на картон с выдавленной виньеточной надписью: «Фотоателье Коржъ. Крымъ. Судакъ».
   Мария Станиславовна сразу узнала себя.
   — Это я! В год выпуска из гимназии.
   — Да. Фотограф вашу карточку выставил в витрине, а я, извиняюсь, стибрил. Вы меня в ту пору вплотную не видели: вас тогда разные умники с книжками окружали, как забор. А я издали поглядывал: ну такая красивая, что смотреть больно, как на солнце. И не смотрел бы, — вдруг добавил Гриша с какой-то совсем новой интонацией, — но почему-то мне вас и сейчас как-то… ну жалко, будто вас до сих пор клюёт ворона.
   — Так оно и есть, — сказала она тихо. — Я долго не могла… стать взрослой, что ли, все мне казалось, кто-то подойдёт и ударит, если рядом не будет папы.
   — То-то и оно. Я как прочитал в газете в Трапезунде, что вы теперь одна остались, так и понял: самой ей не выехать — затрут. А я возьму да и отвезу голубку к тёплым морям. В России ей сейчас не выжить: красные не больно жалуют генеральских дочек. Вот я и нанялся к греку мотористом. Он рассчитывал взять из Крыма пассажира, вот бы и взял пассажирку.
   — А что пассажирка не согласится, вы подумали?
   — Только об этом и думал, можно сказать, всю жизнь: ни за что не согласитесь. Кто я? Матрос! А сейчас должны согласиться. Революция! Революция всех сравняла. Вы — женщина, я — матрос, матросу нужен кто-то на берегу, и вам надо к кому-то пришвартоваться.
   Странно, но даже это словечко, с которым матросы на бульваре знакомились с модистками: «Разрешите к вам пришвартоваться», не показалось Марии ни смешным, ни грубым. А что? И «пришвартовалась» бы. Ведь все так тревожно: все бегут куда-то к морю. И вдруг из-за палисадника выходит Гриша и бросает в ворону палку…
   А вслух Мария сказала:
   — Так сложилась жизнь, Гриша, что между нами ничего не может быть…
   Гриша ожидал это услышать.
   — Потому что я матрос, — сказал он. — Ясно!
   Марии стало обидно за него.
   — Зачем вы так? Что тут стыдного? Меня вынянчил матрос — папин вестовой. Я родилась, когда папа был корабельным доктором, и выросла среди моряков. Вы моряк! Вот вы кто! И не надо унижаться перед генеральскими дочками, Гриша. Когда в мире — мир, а в доме — отец, мы млеем перед интеллектуалами. Пока не очнёмся в открытом море на обломках родительского дома. Вот тогда мы предпочитаем моряков. Я говорю о мужчинах, на которых можно опереться.
   Гриша не слушал, что она говорит: в конце концов все это слова и слова, а он её любит. И вся его жизнь была бы, как стоячая вода без соли, если бы не эта, пусть несбыточная, мечта.
   — Я бы полюбила моряка, — вдруг дошёл до Гриши её голос, — только моряка и полюбила бы… если бы не полюбила моряка.
   — Так вы уже?..
   — Да. Он тоже моряк.
   Всё было кончено.
   — «Он» — это совсем другое дело, — сказал Гриша. — При «Нем» мне, конечно, нечего делать. — И направился к двери. Но уйти не мог, никак не мог. — А где же он плавает, этот ваш «Он», что не видит, как вы тут бедствуете?..
   — Ещё не хватало, чтоб я к нему обращалась с просьбами!
   — Ко мне вы тоже не обращались.
   — Но он даже не знает, как я к нему отношусь. И ради бога, я вас умоляю, ни словом, ни намёком не проговоритесь ему! Этот человек — просто друг. Он мне только друг, вы понимаете?!
   — «Он» здесь?
   — В том-то и дело! Вдруг ни с того ни с сего приехал!
   Мария Станиславовна раздернула шторы. Окно амбулатории выходило во двор. Во дворе санатория стоял автомобиль Дубцова. Дети, онемев от восторга, разглядывали никелированное чудо.
   — Сейчас я вас ему представлю, — сказала Мария. — Где же вы?
   Гриша исчез. Мария беспомощно оглядывалась по сторонам: его нигде не было.

МОЖЕТ ЛИ МУЖЧИНА БЫТЬ СЕСТРОЙ?

   Старший лейтенант Дубцов в полной форме — фуражка с белым верхом, китель с золотыми шевронами на рукавах и наградной кортик с темлячком на анненской ленте — стаскивал с заднего сиденья автомобиля коробки конфет и корзины с фруктами.
   — Помоги-ка, дружок, — подозвал он Колю и подал картонную коробку.
   Коля донёс коробку до крыльца, швырнул в сердцах на ступеньки и ушёл в аллею.
   Там его догнала Райка:
   — Зачем ты какао бросил?
   — Не надо мне вашей какавы.
   Коля даже не замедлил шаг.
   — Почему нашей? Ну почему?
   Коля остановился:
   — А ты спроси офицера, кому он эти сласти привёз — сыну машиниста или внучке статского советника?
   — Ах вот как ты думаешь?
   — Как все!
   — Значит, когда красные придут, тебя будут шоколадом кормить, а меня отсюда вообще выгонят! Да? Ну, что молчишь? Я буржуйка? А то, что я ноги малышне мою, и горшки за ними выношу, и ем вдвое меньше тебя, не считается. Да?
   Коля, насупившись, молча ковырял носком ботинка ракушечник аллеи.
   Вдруг что-то зашуршало в кустах. Райка вздрогнула:
   — Ой!
   — Не бойтесь, пацанята, — прошептал чей-то голос. — Это я. — Из-за кустов вышел Гриша. Он только что благополучно вылез из окна амбулатории, где поначалу спрятался за шторами, и теперь держал путь к забору, чтобы исчезнуть навсегда.
   — Куда вы? — спросила Рая. — Обратно в Турцию?
   — Может, и в Турцию.
   — Да он не турок, — сказал Коля.
   — Значит, в Грецию.
   — И не грек. Теперь уже ясно — русский, и никуда не поедет.
   — Нет уж, пацанята. Отдаю кормовой.
   Коля насупился.
   — Значит, вы из этих… из буржуев, раз тикаете от революции.
   — Это я-то из буржуев?
   — Ну уж не из трудящих. Все трудящие себе счастье добывают, а вы тикаете.
   Гриша невесело усмехнулся:
   — «Трудящие»… А кто знает, что оно такое счастье и с чего его едят?
   — У дедушки был толковый словарь, — сказала Рая. — Там написано: «Счастье, счастья, множественного числа нет. Ощущение полноты жизни».
   — Как? — Гриша заинтересовался. — Так и написано?
   — «Ощущение полноты жизни».
   — Нет! Что множественного числа нет — написано?
   — Написано.
   — Я так и думал: множественного чиссла нет. Больше, чем на двоих, не выдаётся. Третий — уже лишний. — Гриша посмотрел на Колю. — А говоришь «трудящие». Я, хлопчик, сам по себе, где хочу, там и живу. Могу вообще себе устроить отдельное царство-государство. Назову его, скажем, Гришия. Меня Гришей звать.
   — Лучше Гришландия, — посоветовала Рая.
   — Так ещё красивше, — согласился Гриша. — Островок с банановым садочком посерёдке океана я уже приглядел. Так что, территория будет. Население? Хотел там одну барышню поселить… — Гриша бросил грустный взгляд в сторону дома, из которого ему пришлось постыдно бежать. — Ну да ладно. Чем нас меньше, тем у нас меньше забот — армии не надо, если населения всего один человек и тот уклоняется от службы в армии. Полиция тоже ни к чему — у нас не воруют, только перекладывают из кармана в карман. И революции устраивать некому: когда человек один, кому он мешает? Никому от него ни холодно, ни жарко, — Гриша безнадёжно махнул рукой. — Прощайте, трудящие, дай вам бог счастья.
   Он направился к забору санатория, но Рая схватила его за рукав:
   — Возьмите меня с собой, — заговорила она сквозь слёзы. — Я вам буду еду готовить и бельё стирать. Я всему научилась в санатории — мне за няньку приходится быть при малышах. Возьмите, пожалуйста! Все равно он говорит, меня при красных из санатория выгонят, потому что дедушка мои — статский советник. Возьмите, если у вас там не сыро. При сырости мне совсем нельзя жить.
   — Ну… ну… Зачем же сырость разводить, если нельзя? Давай вытрем. — Гриша руками размазал слезы по её лицу и сказал грустно: — Нет у меня там сырости. Ничего у меня там нет. — И посмотрел на Колю, ища сочувствия.
   — Все равно вы буржуи, — сказал Коля, — и паразиты! Райка первая. Она ему будет готовить и стирать! Слыхали? А у докторши вон сколько ртов голодных! Олюне совсем худо стало. Лежит в изоляторе. Даже бредит и то едой: «Упу надо! Упу надо!» Это она супу просит, — Коля круто развернулся и пошёл к дому. — Крупу добывать надо, а не с вами разговаривать!
   Гриша очень хорошо понял Колю, лучше чем Коля — его, потому что Коля ни разу не был в Гришиной шкуре, а Гриша в Колиной не раз уже побывал.
   — Чудак, — сказал он Коле. — Ну где ты крупы достанешь? Украдёшь с воза на дороге — так конвойный тебя пристрелит, того и жди!
   Коля, не оборачиваясь, уходил по аллее. Гриша поймал его за полу курточки:
   — Ну постой… Ну пойми ты, наконец: кто я такой вашей докторше, чтобы в её доме оставаться?
   Коля посмотрел на него с презрением.
   — Был бы я взрослый, вот как вы, женился бы на Марии Станиславовне.
   — Вообще это мысль. Но пришла не в ту голову.
   — Вы думаете, она на вас не позавидует?..
   Рая даже испугалась:
   — Не слушайте его — он дурак!
   — Ну, значит, будете сестрой, — решил, наконец, Коля.
   — Может, братом?
   — Я вам дело говорю: сестрой-хозяйкой. При больных лёгких надо досыта есть — это вам каждый скажет. А с такой сестрой-хозяйкой, как вы, мы бы каждый день ели от пуза. Жри — не хочу! Думаете, забыли, как вы сахар принесли?
   Гриша в этот момент охотно бы сгрёб в охапку и пацана, и дивчину, прижал бы их голова к голове на своей груди и утешил: «Ладно, не горюйте, пацанята. Где нашёлся сахар — найдётся и крупа». Но вместо этого он схватил Колю за лацканы курточки из чёртовой кожи и тряхнул так, что швы затрещали.
   — Если ты, сепельдявка, будешь девочек обижать, близко ко мне не подходи никогда больше! Понял?!
   Коля был счастлив.

«МЫ С ВАМИ ПРОЩАЕМСЯ НАВСЕГДА»

   — Я натуральная свинья, — говорил старший лейтенант Дубцов, сидя в плетёном кресле на веранде санатория. — Уже почти месяц в этом городишке, видел вас мельком, но ни разу не заехал, не поинтересовался, как, на какие средства вы живёте.
   — Я не обижалась, — успокаивала его Мария Станиславовна, — знала, что вы не можете сюда приезжать. Вам вовсе незачем пятнать свой белый мундир предосудительными связями.
   — Не понял… Что вы называете «предосудительными связями»? Я никогда не скрывал, что обязан жизнью вашему папе: сам был вот таким же тщедушным мальчиком в белой панамке, как эти зелёные гороховые стрючки, что и сейчас слоняются по двору санатория.
   — Значит, вы не знаете, что я на подозрении у контрразведки?
   — Вы? Эти становится интересным! — Дубцов поплотнее устроился в кресле. — Рассказывайте, Маша, что здесь произошло?
   — Ротмистр Гуров потребовал истории болезни. Ему надо было знать, кто чей ребёнок и при какой власти поступил. Я отказала: для меня нет детей красных или белых — только больные и здоровые.
   — Вы правы. Мы с детьми не воюем.
   — Гуров сказал то же самое: «Мы с детьми не воюем». Но если придут красные, — сказал он, — они мигом выявят детей офицеров, дворян и в лучшем случае выгонят из санатория, а в худшем — будут ловить на этот крючок их родителей, чтобы расправиться с ними, как с врагами Советской власти.
   — И вы показали ему истории болезни.
   — Нет. Я не верю Гурову. Большевики, при том, что они забрали у папы санаторий, кормили детей, снабжали медикаментами, бельём. Они последнее отдавали. Чего никак нельзя сказать о вашей власти. Вы даже, уходя, увозите все с собой. Мимо наших ворот день и ночь возят в порт продовольствие. Вы обрекаете нас на голод, милый благородный старший лейтенант.
   Дубцов улыбнулся.
   — Вы так и сказали Гурову?
   — Кроме последних слов. Вот уж кого не назовёшь благородным. В городе рассказывают такие ужасы о зверствах контрразведки… Вы слышали о рифах?
   На этот вопрос Вильям Владимирович предпочёл не отвечать.
   — Я вас внимательно слушаю, — сказал он вместо этого.
   — Ну вот… Гуров меня выслушал и сказал: «Вы большевичка и выполняете декреты Совнаркома».
   — Только и всего?
   — Не смейтесь. Это действительно так: Советы объявили все курорты народным достоянием и подчинили Отделу лечебных местностей комиссариата здравоохранения. В девятнадцатом году, при красных, мы с папой из хозяев курорта превратились в служащих. Нам прислали детей из неимущих классов. Из них тоже кое-кого не успели забрать родители. И возможно, эти родители — комиссары, но я не намерена выдавать их Гурову.
   — Значит, Гуров ушёл несолоно хлебавши?
   — Плохо вы знаете Гурова.
   — Возможно, с вашей помощью узнаю получше.
   — Он действительно ушёл, а назавтра прислал своего помощника… однорукого… с целой командой каких-то людей в штатском, военном и полувоенном. Они переселили меня с детьми на пустующую дачу с пауками, где мы провели две ночи, пока они устраивали здесь обыск.
   — И всё-таки изъяли истории болезни.
   — Они к ним даже не прикоснулись. Они вообще искали не в доме.
   — А где же?
   — В погребах. Прежний владелец имения вырыл под домом большие винные погреба. Но папа купил только половину имения, вторую часть приобрёл капитан, муж мадам, и погреба её собственность. Вход в них со стороны пансиона.
   Дубцов встал, прошёлся по веранде:
   — Вы не хотели бы, Маша, прокатиться на авто?
   — Покатайте ребят.
   — Все не поместятся. А выбирать?.. Вы же сами говорите — они все равны.
   — Хорошо. Только до моря.
   Дети смотрели с завистью, как Мария Станиславовна усаживается в автомобиль. Некоторые из них ещё ни разу в жизни не катались «на моторе».
   Автомобиль остановился возле каменной лестницы, которая вела к пляжу.
   Выйдя из машины, Мария Станиславовна вместе с Дубцовым спустилась к морю.
   Здесь Дубцов заговорил откровенно:
   — Я не хотел бы, чтобы вы меня путали с Гуровым, Машенька! Мы с ним занимаемся одним и тем же делом, но мы разные люди, и не исключено, что между нами проходит линия фронта.
   — Как это понять?
   — Достаточно, если вы поймёте: Гурову безразлично, как вы к нему относитесь, а мне — нет.
   — Это не помешает вам уехать вместе с Гуровым.
   На это Дубцов ничего не сказал, но Мария решила добиться ответа.
   — Когда вы уезжаете, Виля, завтра, послезавтра?
   — Никто не знает, что будет завтра. Пока идёт война, я буду выполнять свой долг.
   — Это не ответ, а отговорка. Вместо правды — красивое слово. «Долг». Папа всегда морщился от подобных выражений: «врачебный долг» и все такое прочее. «В слове „долг“ есть что-то принудительное, — так он говорил. — Я лечу, потому что люблю лечить людей». Но вы же не любите убивать людей. Я знаю, не любите. Вас просто втянуло в этот кровавый водоворот. Вот именно втянуло какой-то безличной силой. Знаете, как солдаты в госпиталях говорят… Мне ведь пришлось поработать в госпитале… Они не говорят, кто их ранил. Они говорят: «ранило». Вот и вас ранило — а говорите «долг».
   Они дошли до валуна-«бегемота».
   — А вот и «бегемот»! — обрадовался Дубцов. — По-моему, я первый когда-то заметил, что этот камень похож на бегемота.
   — Почему вы всё время переводите разговор?
   — Потому что это все политика, а вы, сколько я вас помню, всегда смотрели в себя: вокруг война, революция, но вам был интересен только свой внутренний мир.
   — А вы уверены, что это так называется, — спросила она, — «внутренний мир»? Может, это была «внутренняя война»? Революция — в душе девочки! А вот вы как раз были пришельцем из того… внешнего мира. Каждый раз, когда вы по старой памяти нас навещали, я видела на вас не только новые звёздочки или шевроны, но какое-то отражение того, что происходит там. Правда, только отражение. Это отражение меня обмануло.
   — Насколько помню, я вам никогда не лгал.
   — Отражение лгало. Не знаю, как это объяснить… Помните, у нас в гостиной висела картина. Морская баталия. Ночью в неподвижной воде отражаются горящие фрегаты. Тихо. Таинственно. Как свечи, тонущие в черноте рояля. Но ведь на фрегатах горели люди. Живьём! А я любовалась. Пока эти ваши войны и революции не ворвались сюда сами, без вас, без белого кителя и золотых вензелей. С гнойными ранами, газовой гангреной, тифозной горячкой и голодной пеллагрой, пожирающей истощённых детей…
   Дубцов молча поглаживал серо-зелёный бок «бегемота».
   — А знаете, — сказала Мария, — здесь нашёлся один человек, который предложил мне сбежать от всего этого на коралловые острова. Он даже показывал картинку: зеркальная лагуна, белая яхта…
   — Вот кто действительно лгал, как его картинка!
   — А вы? Почему вы, Виля, не предлагаете мне помощь? Уж для вас-то найдётся место на пароходе. Почему вы не берете меня с собой?
   Наконец-то Мария поставила свой вопрос прямо, без обиняков. Дубцов не мог не ответить, но он не спешил отвечать. Некоторое время они с Марией шли молча вдоль полосы прибоя по космам гниющих водорослей. Волна беспрерывно перекатывала гальку пляжа.
   — Никуда вы не уедете, — сказал Дубцов. — Я вырос в вашем доме, уж я-то знаю, если к вам забредала кошка или приблудная грязная собачонка, она меняла все планы семьи: откладывались выезды, переезды… А тем более — больные дети. Вон вы даже на автомобиле не хотели ехать без них.
   Она посмотрела на него потемневшими от слез глазами:
   — И сейчас не поеду на вашем автомобиле. Мы с вами прощаемся… навсегда.
   И пошла вдоль моря по космам гниющих водорослей обратно в санаторий пешком.
   Дубцов догонять не стал. Он посмотрел на часы и поспешил к машине.
   Подъезжая к городку, он ещё издали заметил над особняком, где размещалась контрразведка, столб дыма.
   «Свершилось», — подумал Дубцов и прибавил скорость. Действительно, солдаты выносили из дверей особняка папки с делами и жгли их во дворе.
   Гуров в своём кабинете тоже поспешно перебирал бумаги: одни совал в портфель, другие швырял в камин, в котором тоже пылал огонь.
   — Красные полностью овладели перешейками, — сообщил он Дубцову, — взяли Перекоп, Чонгар, прорвали Ющуньские позиции и наступают на Джанкой. Врангель подписал приказ отходить к портам Крыма.

ПАРОХОДЫ НАДО ВЕРНУТЬ

   У ворот Феодосийского порта казачья цепь сдерживала толпу беженцев. Некоторые из них уже давно ждали погрузки и сидели на чемоданах, баулах, тюках с подушками. Закусывали разными припасами из кошёлок с торчащими бутылями молока.
   Какие-то господа наседали на казачьего офицера, который дежурил у пулемёта, повёрнутого рыльцем к толпе.
   — Почему вы не берете людей?
   — Неслыханно! Люди ночуют на пристани.
   — Чего вы ждёте? Большевиков?!
   Офицер с трудом их перекрикивал:
   — Господа! Все уедут, господа! Но сперва — грузы.
   Решётчатая ограда порта сменялась красной кирпичной стеной, над которой торчали ржавые железные буквы вывески: «Слесарные мастерские Феодосийского порта».
   Внутри царило запустение, с балок потолка свешивались закопчённые бороды паутины.
   Один слесарь лениво водил рашпилем, извлекая из железа звук, от которого болят зубы. У других станков и верстаков никого не было: обед. Четверо сидели в закутке среди железного хлама, уминали из одного чугунка толчёную картошку.
   — Ты бы, Денис Петрович, туда сметанки запустил, — говорил один из них, заглядывая в чугунок, — хотя бы для конспирации.
   — Ешьте, товарищ Радчук, что дают. Мы вас слушаем, товарищ Баранов!
   — Решение Крымревкома, — сказал Баранов, — суда не выпускать, сорвать белым эвакуацию, а значит, и вывоз продовольствия.
   — Можно песочку в золотники, а можно и масло выпустить, — посоветовал Радчук.
   — Кустарщина. — Баранов взял горбушку хлеба и стал натирать её чесноком.
   Четвёртый отложил ложку, достал чернильный карандаш, послюнил и что-то отметил на клочке бумаги. На его нижней губе от чернильного карандаша отпечаталась лиловая риска. Только по этой риске, пожалуй, и можно было узнать обросшего седоватой щетиной Степанова-Грузчика. Уполномоченный ВЧК по Крыму переправился позапрошлой ночью из Новороссийска на катере «Аджибей», доставившем боеприпасы и оружие партизанам для решающей схватки с белыми.
   — Я вот тут отметил для резолюции, — сказал Грузчик, — русские пароходы, те, что в крымских портах, надо задержать во что бы то ни стало. (Для посторонних эта запись выглядела так: «Забрать у прачки бязевые кальсоны».) Существует декрет Советской власти о национализации торгового флота. Значит, суда наши. Почему белые адмиралы в Лондоне и в Константинополе должны торговать русскими моряками на всех морях и океанах? Пароходы надо вернуть Советской России в целости и сохранности.
   — Ну и как же мы это сделаем? — спросил Радчук.
   Грузчик покосился на слесаря, который водил рашпилем по железу. Баранов подошёл к слесарю:
   — Так не работают, а саботируют. На станке точи!
   Слесарь подмигнул — понял.
   Со звоном и визгом заработал станок.
   — Вот теперь нас никто не услышит, — сказал Грузчик. — Сообщаю главное: по общему плану восстания мы захватываем город, а значит, и порт. Сигнал к началу восстания — взрыв артиллерийских складов на железнодорожной станции. После взрыва берём тюрьму, мастерские и порт с пароходами. А партизаны в это время захватывают Судак и перерезают белым дорогу на Феодосию. Придётся им, не сворачивая к морю, катиться прямиком на Керчь.