Я был простерт на безмолвном ложе, и ласка сена под затылком сводила меня с ума. Потом двери сарая разошлись со свистом. Женщина, одетая для бала, приблизилась ко мне. Она вынула грудь из черных кружев корсажа и понесла ее мне с осторожностью, как кормилица пищу. Она приложила свою грудь к моей. Томительная теплота потрясла основы моей души, и капли пота, живого, движущегося пота, закипели между нашими сосками.
   - Марго, - хотел я крикнуть, - земля тащит меня на веревке своих бедствий, как упирающегося пса, но все же я увидел вас, Марго...
   Я хотел это крикнуть, но челюсти мои, сведенные внезапным холодом, не разжимались. Тогда женщина отстранилась от меня и упала на колени.
   - Иисусе, - сказала она, - прими душу усопшего раба твоего.
   Она укрепила два истертых пятака на моих веках и забила благовонным сеном отверстие рта. Вопль тщетно метался по кругу закованных моих челюстей, потухающие зрачки медленно повернулись под медяками, я не смог разомкнуть моих рук и... проснулся.
   Мужик с свалявшейся бородой лежал передо мной. Он держал в руках ружье. Спина лошади черной перекладиной резала небо. Повод тугой петлей сжимал мою ногу, торчавшую кверху.
   - Заснул земляк, - сказал мне мужик и улыбнулся ночными, бессонными глазами, - лошадь тебя с полверсты протащила...
   Я распутал ремень и встал. По лицу моему, разодранному бурьяном, лилась кровь.
   Тут же, в двух шагах от нас, лежала передовая цепь. Мне видны были трубы Замостья, вороватые огни в теснинах его гетто и каланча с разбитым фонарем. Сырой рассвет стекал на нас, как волны хлороформа. Зеленые ракеты взвились над польским лагерем. Они затрепетали в воздухе, осыпались, как розы под луной, и угасли.
   И я услышал отдаленное дуновение стона. Дым потаенного убийства бродил вокруг нас.
   - Бьют кого-то, - сказал я, - кого это бьют?..
   - Поляк тревожится, - ответил мне мужик, - поляк жидов режет...
   Мужик переложил ружье из правой руки в левую. Борода его свернулась совсем на бок, он посмотрел на меня с любовью и сказал:
   - Длинные эти ночи в цепу, конца этим ночам нет. И вот приходит человеку охота поговорить с другим человеком, а где его возьмешь, другого человека-то?..
   Мужик заставил меня прикурить от его огонька.
   - Жид всякому виноват, - сказал он, - и нашему, и вашему. Их после войны самое малое количество останется. Сколько в свете жидов считается?
   - Десять миллионов, - ответил я и стал взнуздывать коня.
   - Их двести тысяч останется, - вскричал мужик и тронул меня за руку, боясь, что я уйду. Но я взобрался на седло и поскакал к тому месту, где был штаб.
   Начдив готовился уже уезжать. Ординарцы стояли перед ним на вытяжку и спали стоя. Спешенные эскадроны ползли по мокрым буграм.
   - Прижалась наша гайка, - прошептал начдив и уехал.
   Мы последовали за ним по дороге в Ситанец.
   Снова пошел дождь. Мертвые мыши поплыли по дорогам. Осень окружила засадой наши сердца, и деревья, голые мертвецы, поставленные на обе ноги, закачались на перекрестках.
   Мы приехали в Ситанец утром. Я был с Волковым квартирьером штаба. Он нашел для нас свободную хату у края деревни.
   - Вина, - сказал я хозяйке, - вина, мяса и хлеба!
   Старуха сидела на полу и кормила из рук спрятанную под кроватью телку.
   - Ниц нема, - ответила она равнодушно. - И того времени не упомню, когда было.
   Я сел за стол, снял с себя револьвер и заснул. Через четверть часа я открыл глаза и увидел Волкова, согнувшегося над подоконником. Он писал письмо к невесте.
   "Многоуважаемая Валя, - писал он, - помните ли вы меня?"
   Я прочитал первую строчку, потом вынул спички из кармана и поджег кучу соломы на полу. Освобожденное пламя заблестело и кинулось ко мне. Старуха легла на огонь грудью и затушила его.
   - Что ты делаешь, пан? - сказала старуха, и отступила в ужасе.
   Волков обернулся, устремил на хозяйку пустые глаза и снова принялся за письмо.
   - Я спалю тебя, старая, - пробормотал я, засыпая, - тебя спалю и твою краденую телку.
   - Чекай, - закричала хозяйка высоким голосом. Она побежала в сени и вернулась с кувшином молока и хлебом. Мы не успели съесть и половины, как во дворе застучали выстрелы. Их было множество. Они стучали долго и надоели нам. Мы кончили молоко, и Волков ушел во двор для того, чтобы узнать, в чем дело.
   - Я заседлал твоего коня, - сказал он мне в окошко, моего прострочили, лучше не надо. Поляки ставят пулеметы в ста шагах.
   И вот на двоих у нас осталась одна лошадь. Она едва вынесла нас из Ситанца. Я сел в седло, а Волков пристроился сзади.
   Обозы бежали, ревели и тонули в грязи. И утро сочилось на нас, как хлороформ сочится на госпитальный стол.
   - Вы женаты, Лютов? - сказал вдруг Волков, сидевший сзади.
   - Меня бросила жена, - ответил я и задремал на несколько мгновений литературе, предназначенной для массового распространения?
   Мы видели, что в общем и целом требования эти удовлетворены. Освещены все области естествознания, имеющие значение для выработки правильного взгляда на мир и понимания основных законов природы, даны хорошие руководства для работы по усвоению методики познания природы, затронуто не мало чисто практических вопросов, не забыто ознакомление широких кругов с последними достижениями науки. Все книжки, за единичными исключениями ("Химия" Роско), вполне научны и свободны от вульгаризации в ущерб этой научности, большинство из них вполне доступно для мало подготовленного читателя. Целое море света и знания внесут эти книжки во мрак нашего невежества, неоценимый материал дают они учителю, лектору, пропагандисту, культурнику, и Научно-популярный Отдел, - надо признать, - несмотря на трудные условия, сумел выковать острое орудие для борьбы с нашей исконной русской темнотой.
   Теперь дело за нами. Печать, агитпропы, культурные учреждения и организации, парткомы, комсомол, коммунисты, культурники, учителя, одним словом все, кому дороги интересы просвещения масс, должны неустанно стремиться к тому, чтобы эти книги дошли до масс, попали в каждую фабрично-заводскую, сельскую и красноармейскую библиотеку, были бы под руками у каждого учителя. Мало еще сделано нами в этом направлении, долго еще остаются прекрасные книги валяться на полках книжных магазинов, иной раз непонятно долго ищут они даже эти полки, но будем надеяться, что мы, наконец, расшевелимся и издания Научно-популярного Отдела найдут своего читателя.
   Они стоят того.
   МОЙ ПЕРВЫЙ ГУСЬ.
   [Из книги КОНАРМИЯ]
   Тимошенко, начдив шесть, встал, завидев меня, и я несказанно удивился красоте гигантского его тела. Он встал и пурпуром своих рейтуз, малиновой шапченкой, сбитой на бок, орденами, вколоченными в грудь, разрезал губу пополам, как штандарт разрезает небо. От него пахло недосягаемыми духами и приторной прохладой мыла. Длинные ноги его были похожи на девушек, закованных до плеч в блистающие ботфорты.
   Он улыбнулся мне, ударил хлыстом по столу и вдруг потянул к себе приказ, только что отдиктованный начальником штаба. Это был приказ Ивану Чеснокову выступать с вверенным ему полком в направлении Чугунов-Добрыводка и войдя в соприкосновение с неприятелем, такового уничтожить.
   ...каковое уничтожение, - стал писать начдив и измарал весь лист, - возлагаю на ответственность того же Чеснокова вплоть до высшей меры, которого и шлепну на месте, в чем вы товарищ Чесноков, работая со мною на фронтах не первый месяц, не можете сомневаться...
   Начдив шесть подписал приказ с завитушкой, бросил его ординарцам и повернул ко мне серые глаза, в которых танцовало веселье.
   - Сказывай, - крикнул он и рассек воздух хлыстом.
   Потом он прочитал бумагу о прикомандировании меня к штабу дивизии.
   - Провести приказом, - сказал начдив, - провести приказом и зачислить на всякое удовольствие кроме переднего. Ты грамотный?
   - Грамотный, - ответил я, завидуя железу и цветам этой юности. - Кандидат прав Петербургского университета.
   - Ты из киндербальзамов - закричал он, смеясь, - и очки на носу... Какой паршивенький... Шлют вас не спросясь, - а тут режут за очки... Поживешь с нами, что-ль?
   - Поживу, - ответил я и пошел с квартирьером на село искать ночлега.
   Квартирьер нес на плечах мой котелок, деревенская улица лежала перед нами, круглая и желтая, как тыква, умирающее солнце испускало на небе свой розовый дух.
   Мы подошли к хате с расписанными венцами, квартирьер остановился и сказал вдруг с недоумением:
   - Канитель тут у нас с очками и унять нельзя. Человек высшего отличия - из него здесь душа вон. А пограбь вы мало-мало или испорть даму, самую чистенькую даму, - тогда вам от бойцов ласка...
   Он помялся с моим сундучком на плечах, подошел ко мне совсем близко, потом отскочил, полный отчаяния, и побежал в первый двор. Казаки сидели там на сене и брили друг друга.
   - Вот бойцы, - сказал квартирьер и поставил на землю мой сундучок - согласно приказания товарища Тимошенки обязаны вы принять этого человека до себя в помещение и без глупостев, потому этот человек, пострадавший по ученой части.
   Квартирьер побагровел и ушел не оборачиваясь. Я приложил руку к козырьку и отдал честь казакам. Молодой парень с льняными висячими волосами и с прекрасным рязанским лицом подошел к моему сундучку и выбросил его за ворота. Потом он повернулся ко мне задом и с особенной сноровкой стал издавать постыдные звуки.
   - Орудия номер два нуля, - крикнул ему казак постарше и засмеялся, - крой беглым.
   Парень истощил нехитрое свое уменье и отошел. Тогда ползая по земле, я стал собирать рукописи и дырявые мои обноски, вывалившиеся из чемодана. Я собрал их и отнес на другой конец двора. У хаты на кирпичиках стоял котел, в нем варилась свинина, она дымилась, как дымится издалека родной дом в деревне и путала во мне голод с одиночеством без примера. Я покрыл сеном разбитый мой сундочок, сделал из него изголовье и лег на землю, чтобы прочесть в Правде речь Ленина на втором конгрессе Коминтерна. Солнце падало на меня из зубчатых пригорков, казаки ходили по моим ногам, парень потешался надо мной без устали и излюбленные строчки шли ко мне тернистой дорогой и не могли дойти. Тогда я отложил газеты и пошел к хозяйке, сучившей пряжу на крыльце.
   - Хозяйка, - сказал я, - мне жрать надо.
   Старуха подняла на меня расплывшиеся белки полуослепших глаз и опустила их снова.
   - Товарищ, - сказала она помолчав - от этих дел я желаю повеситься.
   - Господа бога душу мать, - пробормотал я тогда с досадой и толкнул старуху кулаком в грудь - толковать тут с вами...
   И отвернувшись я увидел чужую саблю, валявшуюся неподалеку. Строгий гусь шатался по двору и безмятежно чистил перья. Я догнал его и пригнул к земле, гусиная головка треснула под моим сапогом, треснула и потекла. Белая шея была разостлана в навозе и крылья заходили над убитой птицей.
   - Господа бога душу мать, - сказал я, копаясь в гусе саблей, - изжарь мне его хозяйка...
   Старуха, блестя слепотой и очками подняла птицу, завернула ее в передник и потащила к кухне.
   - Товарищ, - сказала она помолчав, - я желаю повеситься, и закрыла за собой дверь.
   Казаки сидели уже вокруг своего котелка. Они сидели недвижимые, прямые, как жрецы, и не смотрели на гуся.
   - Подходяще, - сказал один из них и зачерпнул ложкой щи. И они стали ужинать с сдержанным изяществом мужиков, уважающих друг друга. А я вытер саблю песком и вышел за ворота и вернулся снова томясь. Луна висела уже над двором как дешевая серьга.
   - Братишка, - сказал мне вдруг Суровков, старший из казаков, - садись с нами снедать, покеле твой гусь доспеет.
   Он вынул из сапога запасную ложку и подал ее мне. Мы похлебали самодельных щей и съели свинину.
   - В газете-то што пишут? - спросил парень с льняным волосом и опростал мне место.
   - В газете Ленин пишет, - сказал я, вытаскивая Правду, Ленин пишет, что во всем у нас недостача.
   И громко, как торжествующий глухой, я прочитал казакам ленинскую речь.
   Вечер завернул меня в живительную влагу сумрачных своих простынь, вечер приложил материнские ладони к пылающему моему лбу. Я читал и ликовал и подстерегал, ликуя, таинственную кривую ленинской прямой.
   - Правда всякую ноздрю щекочет, - сказал Суровков, когда я кончил, - да как ее из кучи вытащишь? А он бьет сразу, как курица по зерну.
   Это сказал о Ленине Суровков, взводный штабного эскадрона и потом мы пошли спать на сеновале. Мы спали шестеро там, согреваясь друг от друга с перепутанными ногами, под дырявой крышей, пропускавшей звезды. Я видел сны и женщин во сне и только сердце мое, обагренное убийством, скрипело и текло.
   Письмо.
   
   Вот письмо на родину, продиктованное мне Курдюковым. Оно не заслуживает забвения. Я переписал его, не приукрашивая, и передаю дословно, в согласии с истиной.
   - Любезная мама Евдокия Федоровна. В первых строках сего письма спешу вас уведомить, что благодаря господа, я есть жив и здоров, чего желаю от вас слыхать то же самое. А также нижающе вам кланяюсь от бела лица до сырой земли,.. (следует перечисление родственников, крестных, кумовьев. Опустим это. Перейдем ко второму абзацу).
   - Любезная мама, Евдокия Федоровна Курдюкова. Спешу вам писать, что я нахожусь в красной Конной армии товарища Буденого, а также тут находится ваш кум Никон Васильич, который есть в настоящее время красный герой. Они взяли меня к себе, в экспедицию Политотдела, где мы развозим на позиции литературу и газеты - Московские Известия Цик, Московская Правда и родную беспощадную газету Красный Кавалерист, которую всякий боец на передовой позиции желает прочитать и опосля этого он с геройским духом рубает подлую шляхту и я живу при Никон Васильиче очень великолепно.
   - Любезная мама, Евдокия Федоровна. Пришлите чего можете от вашей силы-возможности. Просю вас заколоть рябого кабанчика и сделать мне посылку в Политотдел товарища Буденого, получить Василию Курдюкову. Кажные сутки я ложуся отдыхать не евши и безо всякой одежи, так что дюже холодно. Напишите мне письмо за моего Степу, живой он или нет, просю вас досматривайте до него и напишите мне за него - засекается он еще или перестал, а также насчет чесотки в передних ногах, подковали его или нет. Просю вас, любезная мама Евдокия Федоровна, обмывайте ему беспременно передние ноги с мылом, которое я оставил за образами, а если папаша мыло истребили так купите в Краснодаре и бог вас не оставит. Могу вам писать также, что здеся страна совсем бедная, мужики со своими конями хоронятся от наших красных орлов по лесам, пшеницы видать мало и она ужасно мелкая, мы с нее смеемся. Хозяева сеют рожь и то же самое овес. На палках здеся растет хмель, так что выходит очень аккуратно; из него гонют самогон.
   Во вторых строках сего письма спешу вам описать за папашу, что они порубали брата Федора Тимофеича Курдюкова тому назад с год времени. Наша красная бригада товарища Апанасенки наступала на город Ростов, когда в наших рядах произошла измена. А папаша были в тое время у Деникина за командира роты. Которые люди их видали, - то говорили, что они носили на себе медали, как при старом режиме. И по случаю той измены всех нас побрали в плен и брат Федор Тимофеич попались папаше на глаза. И папаша начали Федю резать, говоря - шкура, красная собака, сукин сын и разно и резали до темноты, пока брат Федор Тимофеич не кончился. Я написал тогда до вас письмо, как ваш Федя лежит без креста. Но папаша пымали меня с письмом и говорили: вы материны дети, вы ейный корень, потаскухин, я вашу матку брюхатил и буду брюхатить, моя жизнь погибшая, изведу я за правду свое семя и еще разно. Я принимал от них страдания, как спаситель Исус Христос. Только в скорости я от папаши убег и прибился до своей части товарища Апанасенки. И наша бригада получила приказание итти в город Воронеж пополняться и мы получили там пополнение, а также коней, сумки, ноганы и все что до нас принадлежало. За Воронеж могу вам описать, любезная мама Евдокия Федоровна, что это городок очень великолепный, будет поболе Краснодара, люди в ем очень красивы, речка способная до купанья. Давали нам хлеба по два фунта в день, мяса пол фунта и сахару подходяще, так что вставши пили сладкий чай, то же самое вечеряли и про голод забыли, а в обед я ходил к брату Семен Тимофеичу за блинами или гусятиной и опосля этого лягал отдыхать. В тое время Семен Тимофеича за его отчаянность весь полк желал иметь за командира и от товарища Буденого вышло такое приказание и он получил двух коней, справную одежу, телегу для барахла отдельно и орден Красного Знамени, и я при ем считался братом. Таперича какой сосед вас начнет забижать - то Семен Тимофеич может его вполне зарезать. Потом мы начали гнать генерала Деникина, порезали их тыщи и загнали в Черное море, но только папаши нигде не был о видать и Семен Тимофеич их разыскивали по всех позициях, потому что они очень скучали за братом Федей. Но только, любезная мама, как вы знаете, за папашу и за его упорный характер, так он что сделал - нахально покрасил себе бороду с рыжей на вороную и находился в городе Майкоп в вольной одеже, так что никто из жителей не знал, что он есть самый что ни на есть стражник при старом режиме. Но только правда - она себя окажет, кум ваш Никон Васильич случаем увидал его в хате у жителя и написал до Семен Тимофеича письмо. Мы посидали на коней и пробегли двести верст - я, брат Сенька и желающие ребята из станицы.
   И что же мы увидали в городе Майкопе? Мы увидали, что тыл никак не сочувствует фронту и в ем повсюду измена и полно жидов, как при старом режиме. И Семен Тимофеич в городе Майкопе с жидами здорово спорился, которые не выпущали от себя папашу и засадили его в тюрьму под замок, говоря - пришел приказ товарища Троцкого не рубать пленых, мы сами его будем судить, не серчайте, он свое получит. Но только Семен Тимофеич свое взял и доказал, то он есть командир полка и имеет от товарища Буденого все ордена Красного Знамени и грозился всех порубать, которые спорятся за папашину личность и не выдают ее, и также грозились ребята со станицы. Но только Семен Тимофеич папашу получили и они стали папашу плетить и выстроили во дворе всех бойцев, как принадлежит к военому порядку. И тогда Сенька плеснул папаше Тимофей Родионычу воды на бороду и с бороды потекла краска. И Сенька спросил Тимофей Родионыча:
   - Хорошо вам, папаша, в моих руках?
   - Нет, сказали папаша, - худо мне.
   Тогда Сенька спросил:
   - А Феде, когда вы его резали, хорошо было в ваших руках?
   - Нет, сказали папаша, - худо было Феде.
   Тогда Сенька спросил:
   - А думали вы, папаша, что и вам худо будет?
   - Нет, сказали папаша, - не думал я, что мне худо будет.
   Тогда Сенька поворотился к народу и сказал:
   - А я так думаю, что если попадусь я к вашим, то не будет мне пощады. А теперь, папаша, мы будем вас кончать.
   И Тимофей Родионыч зачал нахально ругать Сеньку по матушке и в Богородицу и бить Сеньку по морде и Семен Тимофеич услали меня со двора. Так что я не могу, любезная мама, Евдокия Федоровна, описать вам за то, как кончали, папашу, потому я был усланый со двора.
   Опосля этого мы получили стоянку в городе в Новороссийском. За этот город можно рассказать, что за ним никакой суши больше нет, а одна вода, Черное море, и мы там оставалися до самого мая, когда выступили на польский фронт и треплем шляхту почем зря...
   Остаюсь ваш любезный сын Василий Тимофеич Курдюков. Мамка, доглядайте до Степки и бог вас не оставит.
   Вот письмо Курдюкова, ни в одном слове не измененное. Когда я кончил - он взял исписанный листок и спрятал его за пазуху, на голое тело.
   - Курдюков, - спросил я мальчика, - злой у тебя был отец?
   - Отец у меня был кобель, - ответил он угрюмо.
   - А мать лучше?
   - Мать подходящая. Если желаешь вот наша фамилия...
   Он протянул мне сломанную фотографию. На ней был изображен Тимофей Курдюков, плечистый стражник в форменном картузе и с расчесанной бородой, недвижимый, скуластый, с сверкающим взглядом бесцветных и бессмысленных глаз. Рядом с ним, в бамбуковом креслице мерцала крохотная крестьянка в выпущенной кофте с чахлыми, светлыми и застенчивыми чертами лица. А у стены, у этого жалкого провинциального фотографического фона с цветами и голубями высились два парня - чудовищно огромные, тупые, широколицые, лупоглазые, застывшие, как на ученьи, два брата Курдюковых - Федор и Семен.
   Смерть Долгушова.
   
   Завесы боя придвигались к городу. В полдень пролетел мимо нас Корочаев в черной бурке - опальный начдив 4, сражающийся в одиночку и ищущий смерти. Он крикнул мне на бегу:
   - Коммуникации наши порваны, Радзивилов и Броды в огне.
   И ускакал - развевающийся, весь черный, с угольными зрачками.
   На равнине, гладкой, как доска, перестраивались бригады. Солнце катилось в багровой пыли. Раненые закусывали в канавах. Сестры милосердия лежали на траве и вполголоса пели. Афонькины разведчики рыскали по полю, выискивая мертвецов и обмундирование. Афонька проехал в двух шагах от меня и сказал, не поворачивая головы:
   - Набили нам ряжку. Дважды два. Есть думка за начдива, смещают. Сомневаются бойцы...
   Поляки подошли к лесу, верстах в трех от нас и поставили пулеметы где-то близко. Пули скулят и взвизгивают. Жалоба их наростает невыносимо. Пули подстреливают землю и роются в ней, дрожа от нетерпения. Вытягайченко, командир полка, храпевший на солнцепеке, закричал во сне и проснулся. Он сел на коня и поехал к головному эскадрону. Лицо его было мятое, в красных полосах от неудобного сна, а карманы полны слив.
   - Сукиного сына, - сказал он сердито и выплюнул изо рта косточки, - вот гадкая канитель. Тимошка, выкидай флаг.
   - Пойдем, что-ль, - спросил Тимошка, вынимая древко из стремян и размотал знамя, на котором была нарисована звезда и написано про III Интернационал.
   - Там видать будет, - сказал Вытягайченко и вдруг закричал дико: - Девки, сидай на коников. Скликай людей, эскадронные...
   Трубачи проиграли тревогу. Эскадроны построились в колонну. Из канавы вылез раненый и, прикрываясь ладонью, сказал Вытягайченке:
   - Тарас Григорьевич, я есть делегат, видать вроде того, что останемся мы...
   - Отобьетесь... - пробормотал Вытягайченко и поднял коня на дыбы.
   - Есть такая надея у нас, Тарас Григорьевич, что не отобьемся, - сказал раненый ему вслед.
   - Не канючь - обернулся Вытягайченко, - небось не оставлю - и скомандовал повод.
   И тотчас же зазвенел плачущий и бабий голос Афоньки Биды, моего друга:
   - Не переводи ты с места на рыся, Тарас Григорьевич, до его пять верст бежать, как будешь рубать, когда у нас лошади замореные... Хапать нечего - поспеешь к богородице груши околачивать...
   - Шагом, - скомандовал Вытягайченко, не поднимая глаз.
   Полк ушел.
   - Если думка за начдива правильная, прошептал Афонька задерживаясь, - если смещают, тогда мыли холку и выбивай подпорки. Точка.
   Слезы потекли у него из глаз. Я уставился на Афоньку в несказанном изумлении. Он закрутился волчком, схватился за шапку, захрипел, гикнул и умчался.
   Грищук со своей глупой тачанкой да я - мы остались одни и до вечера мотались между огненных стен. Штаб дивизии исчез. Чужие части не принимали нас. Поляки вошли в Броды и были выбиты контр-атакой. Мы подъехали к городскому кладбищу. Из-за могил выскочил польский разъезд и, вскинув винтовки, стал бить по нас. Грищук повернул. Тачанка его вопила всеми четырьмя своими колесами.
   - Грищук - крикнул я сквозь свист и ветер.
   - Баловство, - ответил он печально.
   - Пропадаем, - воскликнул я, охваченный гибельным восторгом, - пропадаем, отец.
   - Зачем бабы трудаются, - ответил он еще печальнее - зачем сватания, венчания, зачем кумы на свадьбах гуляют?..
   В небе засиял розовый хвост и погас. Млечный путь проступил между звездами.
   - Смеха мне - сказал Грищук горестно и показал кнутом на человека, сидевшего при дороге, - смеха мне, зачем бабы трудаются...
   Человек, сидевший при дороге, был Долгушов, телефонист. Разбросав ноги, он смотрел на нас в упор.
   - Я вот что - сказал Долгушов, когда мы подъехали - я кончусь. Понятно?
   - Понятно, - ответил Грищук, останавливая лошадей.
   - Патрон на меня надо стратить, сказал Долгушов строго.
   Он сидел прислонившись к дереву. Сапоги его торчали врозь. Не спуская с меня глаз, он бережно отвернул рубаху. Живот у него был вырван, кишки ползли на колени и удары сердца были видны.
   - Наскочит шляхта - насмешку сделает. Вот документ, матери отпишешь, как и что.
   - Нет, - ответил я глухо и дал коню шпоры.
   Долгушов разложил по земле синие ладони и осмотрел их недоверчиво.
   - Бежишь - пробормотал он сползая - беги, гад.
   Испарина ползла по моему телу. Пулеметы отстукивали все быстрее, с истерическим упрямством. Обведенный нимбом заката к нам скакал Афонька Бида.
   - По малости чешем, - закричал он весело - что у вас тут за ярмарка? Я показал ему на Долгушова и отъехал.
   Они говорили коротко. Я не слышал слов. Долгушов протянул взводному свою книжку. Афонька спрятал ее в сапог и выстрелил Долгушову в рот.
   - Афоня - сказал я с жалкой улыбкой и подъехал к козаку а я вот не смог.
   - Уйди, - ответил он бледнея - убью. Жалеете вы, очкастые, нашего брата, как кошка мышку.
   И взвел курок.
   Я поехал шагом, не оборачиваясь, чувствуя спиной холод и смерть.
   - Вона - закричал сзади Грищук, - не дури, - и схватил Афоньку за руку.
   - Холуйская кровь - крикнул Афонька, - он от моей руки не уйдет.
   Грищук нагнал меня у поворота. Афоньки не было. Он уехал в другую сторону.
   - Вот видишь, Грищук, - сказал я - сегодня я потерял Афоньку, первого моего друга.
   Грищук вынул из сиденья сморщенное яблоко.
   - Кушай - сказал он мне - кушай, пожалуйста.