Как смысл жизни заключен в самом ее течении, так и гармония возникает из самого существования поэтической речи. Тут мы согласимся с критиком – если речь о боли и ужасе, об отчаянии, то она именно заговаривает эти состояния, воплощает их в Слово, подобное заклинанию или молитве. «Поплачь, поплачь, полегче будет», – говорим мы близким в самые тяжелые минуты. Трагическая поэзия – именно такой очищающий плач: о Господи!.. и это пережить… И сердце на клочки не разорвалось…»
   Пользуясь словами того же Баратынского:
   Болящий дух врачует песнопенье. Гармонии таинственная власть Тяжелое искупит заблужденье И укротит бунтующую страсть.
   Душа певца, согласно излитая, Разрешена от всех своих скорбей; И чистоту поэзия святая И мир отдаст причастнице своей.
   Справедливо; однако в этой чеканной формуле таится опасность для начинающих (да и не только начинающих) поэтов. Во-первых, велик соблазн преувеличивать собственные страсти – а то и вообще питаться чужими. К таким стихотворцам обращался Баратынский:
   А ваша муза площадная, Тоской заемною мечтая Родить участие в сердцах, Подобна нищей развращенной, Молящей лепты незаконной С чужим ребенком на руках.
   Вспомним опус четырнадцатилетнего юноши, впоследствии ставшего лучшим русским поэтом:
   Я пережил свои желанья, Я разлюбил свои мечты; Остались мне одни страданья, Плоды сердечной пустоты. Под бурями судьбы жестокой Увял цветущий мой венец – Живу печальный, одинокой, И жду: придет ли мой конец?
   Так, поздним хладом пораженный, Как бури слышен зимний свист, Один – на ветке обнаженной Трепещет запоздалый лист!..
   Во-вторых, случается, что поэт подспудно радуется своим страданиям как источнику вдохновения; не говоря уж о безнравственности подобных ощущений, стихи в таком случае обыкновенно выходят негодные. В-третьих, при всем сказанном выше, мы живые люди, и чрезмерное страдание вряд ли может оказаться питательной почвой для лирических упражнений. Оно прокладывает себе дорогу в поэзию другими, окольными путями, входя в состав жизненного опыта. Казалось бы, самые драгоценные стихи должен писать поэт умирающий или лишившийся любимого ребенка – но нет, когда гремят пушки, музы молчат; на смерть любимой дочери Цветаева откликнулась всего одним стихотворением.
   Здесь возможности поэзии заканчиваются; здесь, как это ни печально, усмотреть гармонию невозможно. Впрочем, Петрарка или Тютчев бы с нами не согласились.

11

   По воскресеньям мальчик иногда с утра отправлялся на Арбат в Кинотеатр юного зрителя, приземистое здание, выкрашенное, как и все окрестности, в желто-белый цвет. Билеты на дневные сеансы стоили зажатый в ладони рубль, а с 1 января 1961 года – гривенник нового образца. Именно с 1 января на небольшом мраморном прилавке у полукруглого окошка кассы, напоминавшего амбразуру, появилась и начала углубляться довольно длинная царапина: всякий нетерпеливый юный зритель, переминаясь в очереди, непременно проводил по мягкому красноватому камню туда-сюда своей законной монеткой. На афишах указывались качества фильмов: цветной, широкоэкранный; впрочем, все мультфильмы и сказки уже были цветными, а экран для юных зрителей особенной шириной, как, впрочем, и высотой, не отличался. Между тем на Пушкинской площади, за спиной чугунного поэта, только что закончили сооружение нового кинотеатра, самого большого в стране, с подходящим названием «Россия». Этот действительно был широкоэкранным, и более того – панорамным. Бабушка подарила мальчику и его родителям билеты на один из первых сеансов. Показывали «Человека-амфибию» по роману Александра Беляева. Плескалось синее море, белело множество приземистых южных зданий (снято в Одессе), благородный человек-амфибия, то есть наш, простой советский парень, которого ученые снабдили акульими жабрами, целовался под водой с черноволосой красавицей Гуттиэре – так, кажется, ее звали, – и бодрый хор провозглашал: «Лучше лежать на дне! В тихой прохладной мгле! Чем мучиться на жестокой, суровой, проклятой земле!» И еще: «Уходит рыбак в свой опасный путь, – Прощай!.. – говорит жене. Быть может, придется ему отдохнуть, уснуть на песчаном дне…» Еще много дней после сеанса мальчик надоедал домашним, напевая песенки из фильма и строя подобающие трагические (или просто печальные) рожи. И не мог заснуть на своем желтом диване, вспоминая, как отважного, несчастного Ихтиандра увозят на гибель нехорошие люди в цистерне для живой рыбы.
   Фильм показался куда более цветным, чем обычные детские ленты. Кажется, именно после «Человека-амфибии» мальчику впервые приснилось, что он летит на небольшой высоте, не выше чайки, над солнечным приморским городом, различая белые барашки волн на лазурном море. Детство, словно жизнь в Эдеме, не сопряжено с бунтом. Дитя не задается вопросами ни о справедливости мира, ни о возможности его изменить. Его мир сходен с миром зверка – в клетке, на свободе ли, – который принимает все как есть. Невозможны другие родители. Невозможен другой дом. Другое солнце и другой запах палой листвы, тлеющей на Гоголевском бульваре.
   А Кинотеатр юного зрителя? Печально, но запомнилась – если можно употребить это слово – лишь некая всеобщая лента. Носатая баба-яга, волшебники с палочками, летящие куда-то драконы – и все это полустертое, тускловатое, отсылающее к заключительным титрам: фильм снят на киноленте Шосткинского химкомбината. Этой надписи на «Человеке-амфибии», похоже, не было.

12

   Почему поэты рано умирают?
   Скользкая тема: слишком романтична, слишком опошлена, слишком взахлеб обсуждается среди юных авторов, которым безвременная гибель представляется чем-то вроде благословения с небес, своеобразной визой на страничке из книги судеб. Погиб во цвете лет? Покончил счеты с жизнью самостоятельно? Натуральный поэт, следовательно, не выдержавший грубости окружающей жизни.
   Увы и ах, неурочная смерть больших поэтов, особенно в роковом тридцатисеми-тридцативосьмилетнем возрасте, – вещь слишком распространенная. Иным везет больше: в этом возрасте или около него (если дожили) они всего лишь на пять-десять лет замолкают, а потом воскресают для творчества, как правило, уже совсем иного. Поэты-долгожители порою даже ощущают известный комплекс вины перед рано ушедшими собратьями:
   Взметнутся голуби гирляндой черных нот.
 
Как почерк осени на пушкинский похож!..
Ты старше Моцарта и Пушкина вот-вот
переживешь…
 
Александр Кушнер
   Не будем увлекаться лежалым романтизмом: долгая жизнь поэта не означает его второсортности, тем более в наше время, когда настоящее возмужание происходит, пожалуй, куда неторопливее чем лет двести тому назад. И все же, все же, все же… Почему? Ведь если призвание оного поэта, как мы предполагаем, состоит в поисках красоты и уловлении высокой гармонии, зачем не воспользоваться долгой, прекрасной, противоречивой жизнью во всей полноте Господнего замысла? Мятежной юностью, взвешенной зрелостью, опрятной старостью? Разве не предан он своей профессии? Разве не наслаждается благосклонным вниманием, как писал тот же Пушкин, прекрасной половины рода человеческого? Да, юношеские иллюзии неизбежно рассеиваются, но почему бы им не уступить место убеленной сединами мудрости? Сравнительное долголетие мастеров живописи, композиторов и прозаиков общеизвестно. Неужели поэтическая гармония неполна и ущербна по отношению к более подлинной, которой занимаются другие искусства? Мне доводилось встречаться с одним известным борцом с советским режимом, человеком начитанным и обаятельным, который говаривал, что поэзия имеет ценность лишь в период полового созревания, когда в крови юноши или девушки бродит избыток гормонов, а взрослый должен оставаться к ней равнодушным. Но даже мне, дезертиру, выбравшему путь более спокойный, не хотелось бы в это верить.
   Впрочем, бабочка живет считаные дни, а секвойя – тысячелетия. Но и та и другая, похоже, одинаково славят Господа.

13

   Никто из человеческих жителей полуподвальной квартиры не держал домашних животных: ни собак, ни кошек, нет, не уважал четвероногих друзей. Должно быть, причина состояла в тесноте и вероятном недовольстве соседей. А может быть, в том, что обитатели подвала – скорее, обитательницы – не относились к состоятельным слоям населения. Например, Бася Григорьевна Черномырдик с костистыми и длинноносыми дочерьми Розой и Нюрой занимала пенальчик площадью, вероятно, не более десятка квадратных метров, где едва помещались три кровати с никелированными шариками на железных спинках да крошечный обеденный стол со стульями. Суровая Марья Ивановна с зачесанными седыми волосами, напротив, обитала в одиночку в истинных хоромах, существенно более просторных, чем комната мальчика. Зато у нее постоянно стояла полутьма: добрую половину света отбирал кусок стены, неудачно расположенный прямо против окошка. Зря она не заведет кота, думал мальчик. Он бы не только скрасил ее пожилое одиночество, но и освещал бы комнату пылающими зелеными глазами, а также электрическими искрами, возникающими при поглаживании. В шесть-семь утра все соседки помоложе расходились на работу, то есть, как понял он впоследствии, видимо, были фабричными – если не считать осанистой и загадочной Анастасии Михайловны, занимавшей комнату у самого выхода из квартиры. Большинство книг в коричневых с золотом переплетах, составлявших ее изрядную библиотеку, были скучные и к тому же набраны с ятями и фитами. Ковыляли обратно в сумерках, нагруженные авоськами с хлебом, бутылками кефира и мясным фаршем в промокшей оберточной бумаге. Сгорбившись у плиты, не без зависти поглядывали на родительский холодильник, из-за которого доля семьи в счетах за свет значительно увеличивалась. (Отец предъявил расчеты, основанные на мощности агрегата, и соседки не стали спорить.)
   Жил еж под радиатором парового отопления, пыхтел по ночам, топоча по дощатому полу, сворачивался в клубок, когда к нему приставали, желая погладить по серым иголкам.
   Жил уж, вернее, ужонок, бесшумно подымавший головку с раздвоенным языком, зверь, напоминавший игрушечную кобру.
   Еж хрустел капустой и морковкой, иногда съедал кусочек говядины или курицы, вытягивал в Божий мир заостренную мордочку, принюхиваясь, ершась. Уж питался молоком и размоченным хлебом из блюдца, прокрадываясь к нему, опять же, по безопасным ночам.
   Оба довольно скоро исчезли.
   Уж уполз к свободе – на смертельный для него заасфальтированный двор. Ежа отдали знакомым по гигиеническим соображениям: он так и не научился отправлять естественные надобности в миску с песком.
   Жили в клетке разнообразные чередующиеся пернатые, характерные для средней полосы России, но вспоминать о них было бы слишком грустно.
   Не уверен, что рыб можно считать полноценными домашними животными, но на один из дней рождения родители подарили мальчику аквариум, в котором сновало полдюжины небольших созданий с пышными хвостами. Аквариум стоял на подоконнике. Рыбок кормили дафниями, почти невидимыми серо-зелеными тварями, за которыми ходили в зоомагазин напротив Кинотеатра юного зрителя. Наиболее характерный отличительный признак рода – сросшиеся с головой антенны самок. Кроме того, у самок обычно хорошо развит рострум, а вентральный край створок выпуклый. У обоих полов створки, как правило, несут шипики и образуют непарный вырост – хвостовую иглу. У большинства видов (кроме некоторых австралийских видов, часто относимых к роду Daphniopsis) в эфиппиуме два яйца. Все щетинки антенн обычные, с длинными сетулами. Их продавали стаканами, вместе с водой. Для рыб покрупнее имелся мотыль, темно-красные червячки толщиной с сапожную нитку. Сухой корм, рассыпавшийся по поверхности аквариума: рыбки стремительно и неизящно хватали его губастыми ртами. Жизнь в чистом виде, движение в ограниченном пространстве, питание, размножение. Гуппи неприхотливы, но максимального расцвета могут достичь только при благоприятных условиях. Потомство самых породистых родителей в плохих условиях не достигнет ни их яркости, ни их пышности плавников. Для содержания десятка производителей достаточно сорокалитрового аквариума с грунтом из песка или гальки. В нем должно быть достаточно места для плавания, густо заросшие углы, грунт темных тонов и яркое освещение. Недостаток света способствует блеклости окраски. Хорошо поставить аквариум так, чтобы утром или вечером в него ненадолго попадали прямые лучи солнца. Если самцов содержать отдельно от самок, это ускорит их рост и сохранит в целости роскошные плавники. Рыбки казались довольными, но мальчик мог ошибаться: возможно, про себя они кляли свою участь безруких, безногих, заключенных в стеклянную тюрьму, не умеющих выразить своего отчаяния. Следовало тщательно следить за беременными: живородящие, они производили на свет мальков, по размерам мало отличавшихся от дафний и циклопов, и, если сразу после родов не отсадить всех взрослых рыбок в стеклянную банку на два-три дня, они справляли бы каннибальский пир, пожирая свое новое потомство.

14

   Многочисленные вещи, люди и обычаи безвозвратно исчезли за время детства мальчика, не отмеченное никакими войнами или государственными переворотами. На смену им приходили новые вещи, люди и обычаи, которые, однако, не воспроизводили старых, пускай в усовершенствованном виде, а были просто другими.
   Тем, кто хранит в памяти недобрую историю двадцатого (или любого другого) века, эти изменения покажутся ничтожными. Куда им до мировых потрясений, граничащих со светопреставлением!
   Ходят боты, ходят серые у гостиного двора,
   И сама собой сдирается с мандаринов кожура…
   – тосковал Мандельштам по нехитрой, но безвозвратно разорванной ткани сложившегося быта.
   Все меньше тех вещей, среди которых Я в детстве жил, на свете остается, – вторил ему стареющий Тарковский. Но тут речь о сокрушительной революции, о войне – им сам Бог велел губить мировой порядок. Наше поколение, родившееся в середине века, оказалось едва ли не первым в истории России, если не человечества, которое знало войну только из газетных сообщений, да и войны-то были, прости Господи, локальные, далекие, ничуть не охватывавшие всю страну.
   Отсюда, что греха таить, одолевающее меня порою чувство собственной неполноценности перед людьми с «настоящей» биографией.
   Отсюда увлечение поколения постарше байдарочными походами и альпинизмом: несомненная примета благополучного общества, нуждающегося в дополнительном адреналине. В бессмертном фильме «Июльский дождь» (1967) выведена галерея молодых интеллигентов мирного советского времени, которые либо неохотно делают карьеру, либо – по брезгливости к установившемуся мироустройству – не знают, как собой распорядиться. Один из них – чуть постарше – фронтовик, и это (по замыслу) дает ему решительное преимущество над остальными.
   Другой бредит стройками коммунизма в далекой и романтической Сибири, тоже получая за это сто очков вперед, однако существует в фильме лишь в виде телефонного голоса, как некий призрак. Ни тот ни другой не вызывали у меня ни зависти, ни желания последовать их примеру. Война кончилась, Сибирь полна гнусом – и реальным, и метафорическим, участие в строительстве Братской ГЭС чревато потерей московской прописки и отсутствием ватерклозетов, что бы ни писал об этом в рифму Евгений Александрович Евтушенко.
   Воздержимся, однако, от того, чтобы всуе поносить советскую власть, то есть подпадать под статью 190-3 Уголовного кодекса, предусматривающую несуровое, но весомое наказание за распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский строй.
   Беспокойство и охота к перемене мест свойственны любой стране и эпохе.
   Имеют ли они отношение к гармонии, к смыслу жизни, к поэзии?
   Опасаюсь, что ответ если и не отрицателен, то неоднозначен.
   Бальмонт воодушевленно участвовал в революции 1905 года, объездил самые небывалые страны, пережил всероссийскую славу и эмигрантское забвение – однако остался Бальмонтом. Гумилев, самая экзотическая и благородная фигура русской поэзии, остался любимым поэтом тринадцатилетних. Поколения, родившиеся с 1920 по 1940 год и прожившие мучительно трудную жизнь, кажется, так и не дали нам ни одного безусловного поэтического гения.
   Нет, истинная жизнь поэта, пожалуй, разворачивается в другом измерении. Страна и история могут погубить его, могут задушить его талант – но связь между общественными потрясениями и становлением поэтического гения если и существует, то опосредованно. Господь и без того осудил нас не только на радости, но и на муки – зачем же добавлять к ним мучения рукотворные? Вольно было Мандельштаму: «Часто пишется – казнь, а читается правильно – песнь…»
   «Кто знает, – с горечью говорила его вдова, – может быть, без этих нечеловеческих страданий Осип писал бы еще лучше…» (Не ручаюсь за точность.)
   Короче, не благодаря, а вопреки. И когда я утверждаю это, мне удовлетворенно кивает тень Варлама Шаламова, говорившего о том же с бесспорной убедительностью страстотерпца.
   И действительно, одна из самых пронзительных книг Библии, книга Экклезиаста, написана обладателем всех богатств, в то время представимых.

15

   Перед выборами приходил агитатор, и все население квартиры обступало его на кухне, смеясь и уверяя, что убеждать их ни в чем не нужно, что все они, несомненно, в назначенный час отправятся на избирательный участок и проголосуют утвердительно. Иногда агитатору наливали пятьдесят граммов в граненый стаканчик, и он, поотнекивавшись осушал его с довольной ухмылкой хорошо потрудившегося человека, совершающего простительный маленький грех. Мама объясняла, что на выборы обязательно надо пойти, иначе у агитатора, такого же простого человека, как мы, будут неприятности. С утра наряжались, как на Первое мая: отец надевал белую нейлоновую рубашку и галстук в широких разноцветных полосках, мать – выходное крепдешиновое платье, желтое, в крупных алых розах. Погода, разумеется, требовала, чтобы поверх платья, под пальто, накидывался серый пуховый платок. Шествовали неторопливо, осторожно обходя лужи, образовавшиеся от таяния почерневшего мартовского снега. Иногда отец брал мать за руку. Уже на известном расстоянии от школы, на первом этаже которой оборудовался избирательный участок, слышалась деловитая музыка, сообщавшая приподнятое настроение подходившим гражданам. У входа на школьный двор звуки становились оглушительными, а внутри, в гулком и просторном актовом зале, откуда были убраны все стулья, затихали. Отец с матерью оглядывались в поисках правильного столика, над которым висела рукописная табличка с названием их переулка и номера дома, быстро находили его, протягивали паспорта и получали от девушки-общественницы избирательные бюллетени. Большинство пришедших отправлялось в дальний угол актового зала, чтобы опустить свой бюллетень в избирательную урну, то есть деревянный ящик со щелью наверху, обтянутый красным кумачом – таким же, какой шел на пионерские галстуки и первомайские транспаранты. За урнами, впрочем, располагалось две кабинки, вход в которые завешивался – не кумачом, но триумфальным багровым плюшем. Никто из меньшинства, заходившего в кабинки, не задерживался там дольше чем на двадцать-тридцать секунд, зато бюллетени у них были сложены – у кого вдвое, у кого вчетверо. В таком виде они и отправлялись в урну. Вероятно, они делали это из принципа, чтобы воспользоваться правом на тайное голосование, то есть абсурдной, но все же существовавшей возможностью вычеркнуть кандидата нерушимого блока коммунистов и беспартийных. Мальчик, уже читавший газеты, раскрыл невинный секрет этих гордецов: на самом деле никто из них и не думал голосовать против! В отчете о голосовании, который на следующий день появлялся в «Правде», ясно говорилось: за кандидатов подано 99,5 процента голосов, а со статистикой, важно говорил мальчик отцу, не поспоришь. Проголосовав, направляются в школьный буфет, где сегодня продают ярко-желтый мандариновый сок из Абхазии, горькое пиво «Двойное золотое» в бутылках, украшенных рельефом, и бутерброды: с влажной соленой рыбой морковного цвета и тускло-багровой колбасой с мелкими кусочками жира, нарезанной совсем тонко, как в магазине не умеют. Кроме того, горою громоздятся желтые хрустящие яблоки в чуть заметных черных крапинках (в очереди шепчут загадочное слово: ливанские – и еще одно: салями). Рыба на поверку оказывается восхитительной, яблоки – тоже, а салями – пересоленной, переперченной, похожей на лекарство. Непонятно, что находят в ней взрослые и почему мать заворачивает два бутерброда с колбасой в носовой платок, чтобы отнести домой. Нарядная бутылка из-под «Двойного золотого», выпитого родителями пополам в тот же вечер, потом чуть ли не до лета стоит на холодильнике – сдать ее, нестандартную, трудно, а выбрасывать жалко. Соседки говорили, что на выборы выделили еще и мешок вяленой воблы, но до школьного буфета он так и не добрался, доставшись девушкам-общественницам. Жаль, подумал мальчик, у которого это было любимое лакомство.

16

   Иногда воблу приносил дядя Юра. Ее полагалось поначалу крепко ухватить за хвост и несколько раз изо всей силы ударить по столу: от этого рыба размягчалась и легче чистилась. Чешуя снималась на газете, впоследствии отправлявшейся в мусорное ведро; был момент тревожного ожидания – с икрой или без икры? Икра особенно ценилась любителями, но чаще в брюхе у рыбы содержались лишь скверно пахнувшие волглые внутренности да бесполезная, в общем-то, несъедобная молока. Трапеза начиналась с ребрышек, почти не содержавших мяса, за ними следовало обглодать тощий хвост, и лишь в разгаре пира, когда все косточки были обсосаны и хвост превращался в голую кость, наступало время поедания спинки – небольшого, твердого, почти прозрачного кусочка, вкус которого еще долго ласкал довольное нёбо.
   Взрослые, распивающие пиво по скверам и неизвестно где достающие свою закуску, соблюдали еще один обряд: плавательный пузырь рыбы подвяливался на огне спички и с преувеличенным смакованием разжевывался. Но этой привычки мальчик понять не мог и норовил, к неудовольствию дяди Юры, пузырь выбросить сразу же после извлечения из рыбьего брюха.
   Много лет спустя, уже переселившись в другую страну, он обнаружил только что открывшуюся русскую лавочку, единственную на весь город, набитую гастрономией детских времен. На охлаждаемом рыбном прилавке посверкивала жестяным серебром та самая вобла, топорща плавники с выступавшей соляной пудрой. Непредусмотренная трата была произведена. Две рыбины во всей своей красе выложены на кухонный стол. Другой мальчик, его сын, войдя на кухню, вытаращил глаза и вскричал: «Что за вонючая мерзость, папа!» Погоди, объяснял он, краснея, всякая такая рыбка была для меня в детстве праздником. Ее очень интересно разделывать по давнему обычаю. Он взял одну из рыбок за хвост и с замиранием сердца ударил по столу. Во все стороны полетела мелкая чешуя. «Папа, ты знаешь, как я тебя люблю, – сказал мальчик. – Как редко я тебя о чем-то прошу. Умоляю, не приноси больше в дом эту гадость или по крайней мере поедай ее в мое отсутствие». Он со вздохом спрятал рыбу в полиэтиленовый пакет и принялся готовить мальчику его любимый полдник: стебельки сельдерея, намазанные желто-коричневой арахисовой пастой, похожей на мягкую оконную замазку.
   Вспомнил: в керосиновой лавке продавалась и замазка в виде плотных увесистых брусков в пергаментной бумаге. Ее следовало хранить под влажной тряпкой, чтобы избежать превращения хозяйственной вещи в сухую, ни к чему не пригодную глину. Замазка пахла олифой; ею пользовался стекольщик, два-три раза в год обходивший двор с протяжными криками, дававшими жителям знать о его полезном существовании в их окрестностях. На толстом холщовом ремне, перекинутом через плечо стекольщика, висел ящик с разнокалиберными оконными стеклами, мятый подбородок был небрит, а лицо сосредоточенно и печально. Седые волосы на непокрытой голове странника шевелились под апрельским ветерком, развевались, спутывались. Оконное стекло, казалось бы – вещь надежная, почти вечная. Но и оно разбивалось, а чаще – трескалось, открывая дорогу холоду и сквознякам.
   Однажды отец попробовал заменить стекло самостоятельно. Многократно измерил раму маминым портновским сантиметром, записал цифры на обрывке газеты, отправился с мальчиком в керосиновую лавку. Очереди не было. Служитель в синей спецовке изучил бумажку и скрылся в подсобном помещении. Сквозь открытую дверь мальчик видел целую стопку оконных стекол, с торца окрашенную не то в лазурный, не то в бутылочный цвет. (У стекольщика в ящике они стояли вертикально.) Служитель, задержав дыхание, отделил одно из стекол от стопки и рачительно перенес его на особый стол. Деревянной плотницкой линейкой отмерил правильные габариты, извлек из кармана нечто, похожее на карандашик, и провел по поверхности стекла решительную быструю черту. Подобие карандашика издало резкий визг (похожим звуком, возникающим от потирания стекла мокрым пальцем, можно в считаные минуты довести домашних до белого каления). Чуть надавив на край стекла, служитель отломал от него ненужную полоску, затем еще одну. Край отлома оказался на удивление гладким. «Это у него алмазный стеклорез», – пояснил отец. Обзавелись также бруском замазки и пакетиком мелких, так называемых обойных, гвоздиков. Стекло не помещалось под руку, отцу пришлось – неловко, стараясь не поскользнуться, – нести его в обеих руках. Мальчик семенил рядом, стараясь не отвлекать несущего, который мог не только уронить свой груз, но и порезать пальцы, сжимавшие его с торцов.