И все же самое постыдное, что Солженицын оправдывает погромы: если, мол, разобраться беспристрастно, то жертвы сами вызвали на себя гнев народный. И высчитывает и выискивает по разным источником, что не столько-то было убито и изнасиловано, как сообщалось, а меньше, вот столько-то, а при вот этом погроме вообще только одноглазому еврею выбили гирькой второй глаз.
   Всего лишь.
   Человек, который в наши дни, после того, как фашистами был учинен вселенский погром, в ходе которого уничтожено полтора миллиона детей, способен после этого оправдывать толпу, жаждущую крови, идущую безнаказанно убивать и грабить тех, кто и защититься не может, такой человек – вне морали.
   В ноябре прошлого года отмечали 40-летие с того дня, когда в "Новом мире" была напечатана повесть Солженицына "Один день Ивана Денисовича". О редакторе "Нового мира", о Твардовском, а это он ее напечатал, не упоминалось, называли другие имена. Дело известное: у победы много отцов, поражение – сирота. Впрочем, в одной из газет все же было сказано: 11 ноября Твардовский подписал в печать номер журнала. Как о техническом работнике: ему поручили, он подписал. Еще двадцать лет назад в интервью Би-би-си Солженицын говорил: "Совершенно ясно: если бы Твардовского не было как главного редактора журнала – нет, повесть эта не была бы напечатана." В этом же интервью он признавал, что и "Архипелаг ГУЛАГ" не был бы написан, если бы не появился и люди не прочли "Один день Ивана Денисовича": "Он в моей биографии сыграл ту большую роль, что помог написать "Архипелаг". Из-за того, что я напечатал "Ивана Денисовича" – в короткие месяцы, пока меня еще не начали гнать, сотни людей стали писать ко мне письма. А некоторые и приезжать и рассказывать еще. И так я собрал неописуемый материал, который в Советском Союзе и собрать нельзя. – только благодаря "Ивану Денисовичу". Так что он стал как бы пьедесталом для "Архипелага ГУЛАГа". Но прошло еще двадцать лет, и Твардовского в его судьбе, как не бывало. Итак, в общей сложности минуло 40 лет. Это значит, между прочим, что те, кому сейчас сорок, в ту пору только родились на свет. А те, кому пятьдесят, кто уже нет-нет, да и о пенсии начинают подумывать, тем в ту пору было только десять лет. Не ими то время пережито, откуда им что знать? Но автор повести, который в дальнейшем стал за нее лауреатом Нобелевской премии, а в ту пору – никому еще не известный автор, он знает и помнит, как все было, как в дальнейшем за эту повесть травили Твардовского, раньше срока свели в могилу.
   Но теперь, спустя еще двадцать лет, Солженицын промолчал о Твардовском: его вспоминать, себя умалять. Зачем? И молчанием своим удостоверил всю эту ложь.
   А ведь именно он, Солженицын, говоря уродливым современным языком, бросил слоган: "Жить не по лжи." Достоевский говорил: мы не прощаем не тех, кто нам причинил зло, кто перед нами виноват, мы не прощаем тех, перед кем мы виноваты. Вот их не прощаем. Да и вообще, долго носить в душе благодарность, делиться с кем-либо славою, обременительное это дело. Иван Денисович из одноименной повести, не философствуя, а по своему голодному лагерному опыту рассуждал просто:
   "Брюхо-злодей добра не помнит." А куда, как не в "Новый мир" в ту пору можно было отдать повесть? Во главе журнала "Октябрь" – Кочетов, известный мракобес. "Знамя" возглавлял Кожевников. Он любил литературу, но – тайною любовью. Это он, прочтя рукопись романа Гроссмана "Жизнь и судьба", отправил ее не в набор, а в КГБ.
   Ленинградские журналы? Они еще не отошли от страха после разгрома журналов "Звезда" и "Лениград", после того, что учинили над Ахматовой и Зощенко.
   А в "Новом мире" при Твардовском печаталось все самое талантливое, что составило славу нашей литературы. И Юрий Трифонов напечатал здесь свои лучшие повести. Потом, когда Твардовского сняли с поста главного редактора, Трифонов перешел в "Дружбу народов". И Владимир Тендряков. И Василий Шукшин печатал здесь свои рассказы. Вообще большинство так называемых деревенщиков начинало и состоялось в "Новом мире": и романы и повести Федора Абрамова, и роман Бориса Можаева "Из жизни Федора Кузькина". Здесь печатали свои повести Василь Быков, Георгий Владимов, здесь напечатана была "Блокадная книга" Алеся Адамовича и Даниила Гранина, которую со страхом отвергли ленинградские журналы. Здесь начинал, окреп и получил мировую известность Чингиз Айтматов.
   Как он за все за это отблагодарил Твардовского, я уже писал. Здесь напечатана была лучшая, на мой взгляд, книга Фазиля Искандера: "Созвездие Козлотура." В поэзии Александр Трифонович был переборчив, многие, особенно молодые поэты, имели основание обижаться на него. Например, он мог напечатать бездарную длиннейшую так называемую поэму на производственную тему, заткнуть ею брешь. Но автор оказался еще и несговорчив, не соглашался сокращать свою рифмованную газетчину. Тогда Твардовский сказал ему: "Вот если бы вам самому пришлось высекать это на камне, вы бы сами сократили все до минимума." А целую ветвь молодой поэзии, которой суждено было будущее, он не замечал, ему это было не по вкусу. Но лучшая проза печаталась здесь, в "Новом мире". При Твардовском журнал стал центром притяжения, центром духовной жизни общества.
   Сюда стремились.
   И вот – повесть "Один день Ивана Денисовича". Твардовский прочитал ее за ночь. И решил: голову положу, но напечатаю. Писатель, если это не ремесленник, а художник, не может не написать то, что в нем родилось и зреет и само просится на свет. Талант сильнее страха, он превозмогает. Да, бывали случаи, когда художник, поддавшись соблазнам, задавливал в себе свое дитя, и в нем погибал и художник и человек.
   Твардовский был редактор, гражданин, но прежде всего он был художник.
   Он знал: ни руководство Союза писателей, ни в ЦК ни на одном из этажей, где решалось все и вся, его не поддержат. Скорей – утопят. Он написал предисловие к повести, тем самым прикрывая ее своим именем, и обратился к Хрущеву через его помощника Лебедева, постучался, как сам говорил, в те двери, которые менее всего для этого отверзаются.
   Из дней нынешних, когда целый пласт истории забыт, все это может показаться удивительным: а чего, собственно говоря, было опасаться? После доклада Хрущева на ХХ съезде, после разоблачения "культа личности" такая повесть была Хрущеву как раз в масть. Но это – из дней нынешних, мы все умные и смелые потом. А на дворе был еще только 62-й год, всего девять лет минуло со дня смерти Сталина, мертвый еще крепко держал в закостенелом кулаке души живых, а соратники его были расставлены повсюду, сидели на своих местах. Сегодня Хрущев разоблачает "культ", а завтра, созвав, так называемую, творческую интеллигенцию, стучит кулаком по столу и, налившись кровью, кричит: во всем я ленинец, а в отношении к искусству – сталинец! Да что там говорить, когда свою речь на ХХ съезде Хрущев не решился или не дали ему напечатать. А после ХХ съезда за шесть лет сложилась и окрепла оппозиция, уже время начало двигаться вспять. И вот в такую пору Твардовский, прикрыв собой, посылает ему повесть Солженицына.
   В "Рабочих тетрадях" Твардовского, которые сейчас печатают, рассказано, как тянулись дни и месяцы ожидания, как вдруг позвонил на дачу Лебедев, сказал: повесть разрешена. И Твардовский кинулся к Марии Илларионовне, жене своей и сподвижнице, а она слышала весь разговор по другой трубке, и расцеловал ее, не сдержав слез. Дорогого стоит, когда человек способен радоваться за другого, как за самого себя. Но страшны люди, не ведающие благодарности. Особенно те, кто в мессианском своем сознании уверены: все живущие уже за одно то должны быть благодарны им, что усчастливились жить в одну с ними пору.
   Помню, прочел я в "Новом мире" повесть "Один день Ивана Денисовича" и был заворожен силой таланта. И тогда же написал о ней, это была первая рецензия в "Литературной газете". Потом мне это припомнят. А тогда встретил меня случайно Твардовский в Доме литераторов и говорит: конечно, рецензия ваша не сильна аналитическим анализом, но – спасибо. В дальнейшем, когда ветер переменился и глава Союза писателей беспартийный Федин заколебался вместе с линией партии, Твардовский стыдил его несколькими фразами из той моей рецензии, это есть в его собрании сочинений.
   Повесть Солженицына буквально произвела взрыв в общественном сознании.
   Верней сказать так: общество созрело, ждало, и в этот-то момент она явилась.
   Но пока ее хвалили у нас, и вслед за журналом срочно выпустили книгой, а еще и в "Роман-газете" – тиражом в несколько миллионов экземпляров, за границей отнеслись к ней весьма сдерженно. Но вот согнали Хрущева с поста, оставив под надзором заниматься огородом на отведенной ему даче, а во главе партии стал Брежнев. И развернулась травля Солженицына, травля "Нового мира" и, разумеется, Твардовского. Финский издатель Ярль Хеллеман, он году в шестидесятом издавал мою повесть "Пядь земли", в дальнейшем мы подружились, так вот он рассказывал, как они первоначально издали "Один день Ивана Денисовича" пробным тиражом в 3 тысячи экземпляров, и половина этого тиража, не раскупленная, осталась лежать на складе: это для вас, говорил он, – новость, а у нас про все, что здесь рассказано, давно известно. Но тут вы нам помогли: начался шум в газетах, и мы сразу переиздали ее тиражом в 20 тысяч. И все раскупили. То же самое рассказывал мне шведский издатель Пэр Гедин, он издавал две мои книги. Кстати, подробность из тех времен: приехал он в Москву, садимся у меня дома обедать – звонок из ВААПа, то есть из Всесоюзного агентства по охране авторских прав. Никаких авторских прав оно не охраняло, поскольку никаких прав мы не имели. Агентство само заключало за нас договоры на издание наших книг за границей, гонорары соответственно забирало себе, для видимости оставляя авторам копейки. Был там заместитель главы агентства, штатский, но бывший СМЕРШевец, он имел звание то ли полковника, то ли генерала ведомства, пронизавшего всю страну. "У вас сейчас Пэр Гедин. Он собирается издавать Солженицына. Так вы скажите ему: либо Солженицын, либо девять тысяч советских писателей!" "Да не нужны ему девять тысяч советских писателей." "Нет, вы ему так и передайте!" И не сомневается, что "девять тысяч советских писателей" у него – в горсти. Это и называлось охраной авторских прав. Я пообещал: непременно вот так и передам. Между прочим, читающий человек в среднем успевает прочесть за свою жизнь 4 тысячи книг.
   А издавал в это время Пэр Гедин "Архипелаг ГУЛАГ", он и рассказал мне, как приехал к нему вести деловые переговоры Солженицын, высланный из СССР и свободно перемещавшийся по странам, как уединились они в кабинете, и Солженицын потребовал, чтобы всех "veg!" А была в доме большая черная собака с отрубленным хвостом: "Каналья", старая и по старости ласковая ко всем, в том числе – к гостям. Не лишенный юмора Пэр спросил: "И Каналью тоже veg?" (Говорили они по-немецки). "Veg!" И такого страху гость этот нагнал на всех, что когда дочь Пэра Марийка внесла на подносе чай и печенье, руки у нее тряслись, она уронила чашки с горячим чаем Солженицыну на колени. Наша пропаганда, бессильная в своей ярости, бессильная потому, что вылетел птенчик из гнезда, вышла в "Новом мире" повесть Солженицына "Один день Ивана Денисовича", очень и очень наша пропаганда помогла Нобелевскому комитету совершить свой выбор. И это не впервые. Великого поэта Пастернака выставляли и раньше на Нобелевскую премию, но дали премию только после романа "Доктор Живаго", который у нас подвергся изничтожению. А выйди он спокойно книгой, ровным счетом ничего бы не сотряслось. Поэты вообще редко пишут хорошую прозу. Речь, конечно, не о Пушкине, не о Лермонтове. "Герой нашего времени" – это начало психологической русской прозы.
   Твардовский умер от рака. Известнейший немецкий онколог и хирург Райк Хамер, обследовав более 20 тысяч больных разными формами рака, пришел к выводу, что у всех этих людей незадолго до начала заболевания имел место какой-то сильный стресс, эмоциональный конфликт, который им не удалось разрешить.
   Тем не менее, когда чета Солженицыных вернулась из Вермонтского поместья на родину, встреченная с величайшим энтузиазмом, раздалось вскоре из семьи: а что, собственно говоря, "Новый мир" сделал для Солженицына?
   Напечатал три рассказа. И то название одного из них пришлось изменить, потому что Твардовский не ладил с Кочетовым: назывался рассказ "На станции Кочетовка", а пришлось назвать "На станции Кречетовка". Выходит, еще и пострадали. И это сказано было вслед уже ушедшему из жизни Твардовскому.
   Недавно младшая дочь Александра Трифоновича Оля сказала мне: "Я все думаю: за кого отец взошел на костер…" Итак прошло сорок лет с того дня, когда в "Новом мире" была напечатана повесть "Один день Ивана Денисовича", сыгравшая такую роль в судьбе Солженицына. Как художественное произведение это – лучшее из всего, что им создано. Да еще, пожалуй, – написанный с натуры "Матренин двор". И опять сошлюсь на Достоевского, он писал: "Прежде надо одолеть трудности передачи правды действительной, чтобы потом подняться на высоту правды художественной." В рассказе "Матренин двор" – правда действительная, в маленькой по размеру повести "Один день Ивана Денисовича" автор смог подняться до высоты правды художественной. И потому она останется. Конечно, останется "Архипелаг ГУЛАГ". Не вина автора, что сегодня у этой книги немного читателей, в ту пору, в пору холодной войны, она сыграла свою роль, да и написана сильно. Безразмерное "Красное колесо", главный труд его жизни?
   Рассказывают, вернувшись в Россию, автор, заявил: эта книга должна лежать у каждого на столе. Не знаю. насколько это достоверно, хотя самооценке и характеру автора соответствует. Но вот покойный ныне Владимир Максимов писал: это не просто провал, это сокрушительный провал. Я читал первый "узел", "Август четырнадцатого года" в рукописи, когда там еще не было тех 300 страниц об убийстве Столыпина и обо всем, что с этим в его трактовке связано. И после "Ивана Денисовича", дышащего живой жизнью, показалось мне все это натужным, очень литературным и просто скучным. Но когда в годы перестройки труд этот был у нас издан, я стал читать его заново. Нет, не художник писал это и не историк, а грозный судия, на каждой странице – перст указующий: быть посему! Истории отныне быть такой, как я начертал и всем вам знать предписываю. Впрочем, кто только не насиловал историю, кто ни пригибал ее в свою сторону, по каким лекалам ее ни кроили. И пока медленно продвигался я от "узла" к "узлу", все мне бессмертный Гоголь нет-нет да и вспомнится: как въехал Чичиков в губернский город NN и "два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся более к экипажу, чем к сидевшему в нем. "Вишь ты, – сказал один другому, – вон какое колесо! Что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?" "Доедет". – отвечал другой. "А в Казань-то, я думаю, не доедет?" – "В Казань не доедет", – отвечал другой". В недавней своей статье "Потемщики света не ищут" (Кто – потемщики? Кто – свет?) Солженицын писал озабоченно: "Но вот сейчас явно избранно: опорочить меня как личность, заляпать, растоптать само мое имя.(А с таимой надеждой – и саму будущую жизнь моих книг?)" О личности разговор еще продолжится, а что касается книг… Ему ли не знать, что это невозможно. Весь пропагандистский аппарат второй сверхдержавы мира был брошен на то, чтобы растоптать маленькую его повесть "Один день Ивана Денисовича". И что, каков результат?
   И книга, и автор всемирно прославились, автор был удостоен Нобелевской премии. И сейчас, когда прошли десятилетия и времена переменились, книга жива, потому что она талантлива, она включена в школьные программы наряду со многими запрещенными при советской власти книгами. Разумеется, политическое значение ее, эхо того взрыва отлетело, если бы сегодня постучались ею в дверь Нобелевского комитета, очень может быть, дверь приоткрылась бы на цепочку, не более: "Вам кого?" Будущая жизнь книг неподвластна ни "сверхусильному напору" (выражение Солженицына) авторов, ни суждениям современников, ни властителям, она во – власти Времени. И только Времени.
   Роман "Раковый корпус" я читал в рукописи, т. е. напечатанный на пишущей машинке, на тонкой бумаге, через один интервал. Запрещенная рукопись, которую дают тебе на ночь, максимум – на две ночи, имеет особую силу притяжения. Но не скажу, чтобы "Раковый корпус" поразил меня, с "Иваном Денисовичем" равнять его было нельзя. Но уже разворачивалась травля Солженицына, собралась секция прозы Московского отделения Союза писателей, я пришел на заседание, назвал позором, что книгу эту не разрешают печатать, сказал Солженицыну (он сидел за маленьким столом президиума, я стоял рядом), что какие бы гонения ни ждали его впереди, ему еще многие позавидуют. Хотел еще что-то сказать, да забыл. "Говорите, говорите!" – попросил он. В годы перестройки, будучи редактором журнала "Знамя", я хотел напечатать "Раковый корпус", вспомнив все это, но Солженицын отдал его в "Новый мир" Залыгину, который в годы гонений, подписал то палаческое письмо в "Правде" против него и Сахарова. Чем руководствовался автор романа, не знаю, возможно, обнаружилось родство душ. И совсем по-другому читал я роман "В круге первом", произвел он сильное впечатление. Но вот – перестройка, роман издан.
   Помню, пошел я на почту, достаю журнал и не удержался, раскрыл, прочел тут же первые строки: "Кружевные стрелки показывали пять минут пятого. В замирающем декабрьском дне бронза часов на этажерке была совсем темной." Да у Чехова – тень мельничного колеса и блестит в ней осколок бутылки, вот и вся она зримо – лунная ночь. Классическая русская литература – прекрасная школа. И все равно как точно, кратко написан замирающий декабрьский день. Но чтоб не портить впечатления, закрыл журнал, прочту дома. И шел-спешил. Но чудо не повторилось, чем дальше читал, тем больше поражался: да это же соцреализм, типичный по всем приемам – соцреализм, хотя содержание совершенно немыслимое для соцреализма. И вообще, возможен ли роман без женщины, без любви? Ах, какие женщины в русской литературе! Правда, что "есть женщины в русских селеньях." Не будем касаться Льва Толстого, это совсем другое измерение: Наташа Ростова, Анна Каренина, Бетси Тверская, Элен Безухова… Но Аксинья, Дарья, Ильинична в "Тихом Доне" в совершенно другую эпоху и в другой среде. А у Булгакова! Да что говорить… Впрочем, какие женщины, когда – "шарашка", когда корпус, где люди умирают от рака. Но у этих людей было прошлое, а на краю жизни еще сильней, трагичней и ярче вспыхивает любовь, если автор наделен не только даром бытописателя, но и даром художественного воображения, даром сочинителя в самом высоком смысле этого слова. Фантазии Солженицын, к сожалению, лишен, если не касаться его, так называемых исторических исследований, там фантазии через край. Роман – не его жанр, этого ему не дано. Итак, минуло сорок лет с тех пор, когда вышла повесть "Один день Ивана Денисовича". Возможно, автору казалось, что это – его начало, главная его книга впереди. А это была его вершина.

 
   Года полтора спустя вышел из печати второй том "Двести лет месте".
   Попробовал читать начало, прочел главу о войне – основная чуть завуалированная цель – доказать, что евреи если и воевали, то не на передовой, гуще их обреталось в тылу, а поскольку в народе сложилось убеждение, что основная масса евреев "взяла с бою Ташкент и Алама-Ату", то, назидает он строго, к этому надо прислушаться. Но убеждения, представления народов друг о друге, не сами складываются, их внушают, и книга Солженицына из того разряда, задача ее – внушить. В фашистской Германии, во времена Гитлера, внушалось, что злостные виновники всех бед – евреи, и большинство населения это приняло, кто молча одобрял, а кто и с трибун: и погромы, и депортацию, и "окончательное решение еврейского вопроса". Надо прислушаться?
   А когда у нас шли процессы над "врагами народа" и тысячи тысяч наших сограждан под барабанный бой пропаганды выходили на демонстрации, неся плакаты: "Уничтожить гадину!", и к этому ныне надо прислушаться? А когда брошен был лозунг уничтожить кулаков, как класс, и по команде сверху односельчане, как могли, способствовали, по ходу дела разграбляя и присваивая чужое имущество, к этому мнению народному тоже надо прислушаться?
   И десять миллионов человек были высланы на погибель за Урал, на Север, в болота. И тоже лауреат, верней – будущий лауреат Нобелевской премии Шолохов, освятил все это истребление своей книгой "Поднятая целина", которую многие поколения покорно изучали и в школе, и в институтах. Повторяю, народы знают друг о друге в первую очередь то, что им внушают. Так было и две и три тысячи лет назад, так точно и сегодня, когда мир, казалось бы, распахнут для всех, кто хочет видеть и знать. Но все же воевали евреи или действительно в основной своей массе "взяли с боя Ташкент и Алма – Ату"? Солженицын пишет:
   "Советский источник середины 70-х приводит данные о национальном составе двух стрелковых дивизий с 1 января 1943 по 1 января 1944 в соотнесении с долей каждой национальности в общем населении СССР в "старых" границах. В этих дивизиях на указанные даты евреи составляли соответственно – 1,50% и 1,28 % при доле в населении 1,78% (на 1939 г). Но если взять, например, национальный состав ополченческих дивизий, "в соответствии с долей каждой национальности в общем населении СССР", скажем, ополченческих дивизий Москвы, Ленинграда, то есть людей, не призванных в армию, а добровольно идущих на войну защищать свою родину, боюсь, Солженицына ждут здесь большие огорчения. Вообще же можно найти две стрелковые дивизии, где евреев было еще меньше, чем 1,50 и 1,28%, можно найти две стрелковые дивизии, где евреев было значительно больше, можно найти стрелковые дивизии, где, призванные из республик Средней Азии солдаты составляли едва ли не половину. Директор музея обороны "Сталинградская битва", военный историк Борис Усик утверждает, что в дивизиях, сражавшихся под Сталинградом, солдаты, призванные из Средней Азии и с Кавказа, составляли более половины. Да разве поверят в это, хоть архивные документы к глазам поднеси, поверят ли те, для кого среднеазиаты – "чурки"? Солженицын признает, что по числу Героев Советского Союза евреи – на пятом месте после русских, украинцев, белорусов, татар. Следует добавить, что половина из них получила это звание посмертно. А если взять количество Героев Советского Союза на 10 тысяч населения, то евреи – на втором месте после русских. И абсолютное большинство евреев – Героев Советского Союза – это рядовые, сержанты и младшие офицеры (36 человек), главным образом – пехотинцы. А еще – артиллеристы, минометчики, танкисты, саперы, летчики, офицеры военно-морского флота, в том числе – подводники. Политработников – 12 человек. Это давно опубликовано вместе с портретами, и краткой биографией каждого. Всего же призвано было на фронт по данным Центрального архива Министерства обороны 434 тысячи евреев (А еще и в партизанах по разным оценкам было до 25 тысяч). Погибло – 205 тысяч. То есть – почти половина. В тылу столько не погибает. Кто же эти, погибшие? В.Каджая в статье "Как воевали евреи: по Соложеницыну и в действительности" (статья эта есть в Интернете) приводит цифры: "Среди воинов – евреев, погибших и умерших от ран, 77,6 процента составляли рядовые солдаты и сержанты и 22,4 – младшие лейтенанты, лейтенанты и старшие лейтенанты." Тем не менее Солженицын пишет:
   "осталось в массе славян тягостное ощущение, что наши евреи могли провести ту войну самоотверженней: что на передовой, в нижних чинах, евреи могли бы состоять гуще." Антисемитизм неискореним, тем более, что для многих он выгоден: на этом строились и строятся карьеры, на этом создавались состояния. С тех пор, как 2000 лет назад римляне победили не покорившихся им иудеев и по дороге от Иерусалима до Рима распяли на крестах воинов – иудеев, а остальное население рассеялось по странам мира, не имея с тех пор своей родины, они, инородцы, повсюду стали виновниками всех бед, в том числе – и гнева природы, вечными козлами отпущения. А еще и в том были виноваты, что очень часто без них дело не ладилось. Все отвратительное, все подлое, что антисемит знает в себе, он приписывает еврею, которого, может быть, никогда и не видел. Чтоб искоренить антисемитизм нужны не десятилетия, не столетия, нужны тысячелетия. Да вот только отпущен ли людям такой срок? И что тут цифры, когда "осталось ощущение." И оно не только "осталось", у нас оно нагнеталось, это была сознательная послевоенная политика государства. У моей первой повести о войне было посвящение: "Памяти братьев моих – Юрия Фридмана и Юрия Зелкинда,- павших смертью храбрых в Великой Отечественной войне." Как же на меня давили в журнале, как вымогали, чтобы я снял посвящение: а то ведь получается, что евреи воевали. Я, разумеется, посвящение не снял.
   Тогда, в тайне от меня, уже в сверке, которую автору читать не давали, его вымарали. Прошли годы, и в книге я восстановил его. Вот этим достойным делом, абсолютно в русле сталинской политики, и занят сегодня Солженицын.
   Да, он признает, что "пропорция евреев-участников войны в целом соответствует средней по стране." Но тут же – другой счет: среди генералов Красной Армии евреев, генералов медицинской службы – 26, ветеринарной службы -9, в инженерных войсках служило 33 генерала еврея. На этом счет обрывается, прочтет не сведущий человек, а таких сегодня у нас большинство, и убедится: ни артиллеристов, ни танкистов, ни летчиков, ни общевойсковых генералов – евреев не было. И – вывод автора: "Но как бы неоспоримо важны и необходимы ни были все эти службы для общей победы, доживет до нее не всякий. Пока же рядовой фронтовик, оглядываясь с передовой себе за спину, видел, всем понятно, что участниками войны считались и 2-й и 3-й эшелоны фронта: глубокие штабы, интендантства, вся медицина от медсанбатов и выше, многие тыловые технические части, и во всех них, конечно, обслуживающий персонал, и писари, и еще вся машина армейской пропаганды, включая и переездные эстрадные ансамбли, фронтовые артистические бригады, – и всякому было наглядно: да, там евреев значительно гуще, чем на передовой." Рядовой фронтовик, оглядываясь с передовой себе за спину, не разглядел бы, где там в обозе а потом во втором эшелоне обретался Солженицын. Тем не менее пишет с обидой в статье "Потемщики света не ищут", что кто-то из журналистов упрекнул его в том, что в добровольцы он не записался. "А я, – пишет он, – как раз-то и ходил в военкомат, и не раз добивался, – но мне как "ограниченно годному в военное время по здоровью велели ждать мобилизации." Свежо предание, да верится с трудом. Хватило здоровья лагеря одолеть, до восьмидесяти пяти лет дожить и только идти на войну, где могут убить, здоровья не хватало. После позорной финской войны по приказу министра обороны Тимошенко гребли в армию всех, окончивших десятилетку. Мой старший брат Юра Фридман как раз окончил десятый класс, а в армию его не взяли: он почти не видел левым глазом. Но началась Отечественная война, и он, студент исторического факультета МГУ, пошел в ополчение, в 8-ю московскую дивизию народного ополчения, был на фронте командиром орудия и погиб на подступах к Москве. Да разве он один. Тысячи, тысячи шли. Мой дядя, Макс Григорьевич Кантор, коммерческий директор одного из московских заводов (ему подавали машину, мало кому подавали машину до войны), уж он-то мог пересидеть войну в тылу, да и был уже в годах. Но он тоже пошел в ополчение, служил санитаром в полку и погиб под Москвой. Я вот думаю: был ли от него на фронте какой – нибудь толк? Вряд ли. Но он поступил так, как повелевала совесть. Кто хотел идти на фронт, шел. Но и дальше в этой статье Солженицын продолжает творить миф о себе: "Из тылового же конского обоза, куда меня тогда определили, я сверхусильным напором добился перевода в артиллерию." И все-то – сверх применительно к себе: здесь – "сверхусильным напором", дальше увидим – "сверхчеловеческим решением". А что это была за артиллерия и на каком отдалении от передовой она располагалась, разговор впереди. Но для того, чтобы попасть на фронт, никакого сверхусильного напора не требовалось, могу свидетельствовать. После тяжелого ранения, после полугода проведенного в госпиталях – армейском, фронтовом, тыловом, – после многих хирургических операций, я был признан на комиссии не годным к строевой службе, инвалидом, или, как говорили, тогда, комиссован. Но я вернулся в свой полк, в свою батарею, в свой взвод и воевал в нем до конца войны. А вот находиться там, где находился Солженицын, для этого, действительно, требовались определенные качества и сверхусильный напор. Ведь он за всю войну ни разу не выстрелил по немцам, туда, где он был, пули не долетали. Так ты хоть других не попрекай.