— Посаднику! Ловок ты, купец! Будь спокоен, — повторил и вновь оглядел Домашу острым, оценивающим взглядом. Та покраснела слегка, поежилась. Вышли.
   — А он так гледит, так гледит, прямо страшно! — тараторила Янька, округляя глаза.
   Домаша передернула плечами.
   — Цего он, правда, смотрит так?
   — Кто, мастер? — Олекса хмурился и улыбался, вспоминая поразивший его лик Николы. — Его дело такое! Он то видит, что нам не дано! Это подумать-то и то трудно. Святой муж. Святой! Не просто и вообразить, а написать как? А у него, поглядишь…
   «Святой муж, — повторил он про себя, — а я, ох, не свят!»
   Олекса замолк и молчал до самого дома.


IX


   Волхов тронулся ночью — как раз на пасху. С заранья новгородцы собрались по обеим сторонам реки. Посадничьи люди пешнями разбивали заломы, скоплявшиеся перед устоями Великого моста. Мост угрожающе трещал от натиска голубых искристых громадин. Выступившая из берегов вода подмывала бани и крайние к Волхову амбары. Лодочники с криком оттаскивали крючьями челны, спихивали наползающие на корабли ноздреватые сверкающие глыбы, и надо всем стоял ровный гулкий треск и шорох плывущего льда.
   Мальчишки, совсем отбившись от рук, прыгали на ближние льдины, падали с визгом в воду. Мокрые насквозь, дрожащие, равнодушно, хлюпая носами, принимали шлепки и подзатыльники матерей, неотрывно ожидая одного: выскочить в полупросохшей шубейке и снова нестись на Волхово. Лед пошел!
   Лихорадочно стучали по дереву молотки ладейников. Конопатили, смолили, не прекращая работы ни днем, ни ночью. С последними льдинами поплывут смоленые черные корабли в Ладогу, в великое озеро Нево, оттуда жерелом к Котлингу note 22, а кто и дальше в Ругодив note 23, Раковор note 24, Колывань, Стокгольм, Готланд, Любек.
   Ждут уже русские купцы на подворьях Стокгольма и Висби, ждут свои ладьи с товаром, ждут ганзейских перекупщиков; не пускает Ганза далеко русские корабли. Вспоминают старики, что прадеды далеко ходили на своих ладьях. В Дании, в Норвежской земле были русские подворья. Были, да нет. Сей год раковорцы с колыванцами — и те ладятся заступить пути Великому Новгороду… Сумеют ли только?
   Быстро под весенним солнцем просыхает земля. Во дворе у Олексы весело стучат новгородские, ладные, с тонким перехватом у обуха, с широким, оттянутым внизу лезвием, на прямых рукоятях топоры. Сам хозяин, в красной холстинной рубахе, без кушака, без шапки — волосы растрепались под ремешком, — тоже с топором, сидит верхом на срубе. Отложил все печали и попеченья и — эх! — размахнись рука! Размахнись, да не промахнись. Ничего, не впервой! Веселая плотницкая работа — хоромное строение. Стучат топоры.
   — Ничего, купечь, можешь! Колываньскии немцы вконечь разорят, дак к нам, в ватагу, подавайся! На хлеб всегда заработашь!
   Щурится Олекса на языкастого плотника. Вот язва! Однако рад похвале.
   — Не застудись, зябко! — просит Домаша, выходя на крыльцо.
   Мать, та лежит, простыла, Домаша сейчас от нее.
   — Как мать? — спрашивает сверху Олекса.
   — Ничего, лучше.
   — Кто с ней?
   — Полюжиху оставила.
   — А, ну добро.
   Солнце печет сквозь рубаху, а от земли все еще тянет зябким холодом. Тут и впрямь недолго простыть.
   Закончив венец, спускается Олекса вниз, проходит горницей, приказывает новой девке, Ховре, вынести медового квасу плотникам.
   — Что, Онфиме, без дела сидишь?
   Сидит Онфимка над буквицей, пишет на старом обрывке бересто: «ба, бе, би, бу, бы, бя… ва, ве, ви…» Устал Онфимка, стал рисовать человечков: круглая голова, две палочки — руки, две палочки — ноги.
   — Это кто же у тебя?
   — Дружина новгородская пошла к Колываню!
   — Эх ты, воин! — смеется Олекса, ероша светлую голову сына. — Наслушался умных речей!
   (Сказал, и тенью пробежало по душе: иные «умные речи», как давешнюю, Ратиборову, забыть бы рад… не забудешь!) Янька сидит за пяльцами, ябедничает отцу:
   — А Онфимка и не пишет вовсе, а нам с Малушей мешает только, мы загадки отгадываем!
   — Ты, Янька, одну загадку отгадала ле в жисть?
   — Батя, батя, а скажи, цто тако? Нам Ховра сказала: «Ци да моци, на край волоци, хай да махай, середка пехай?»
   — Сама подумай, стрекоза, для тебя и загадка. А ты, Онфиме, знашь ли?
   — Не!
   — Это цтой-то делают… молци, молци! — торопится Янька. — Тесто! — И смотрит круглыми глазами: угадала или нет?
   Смеется Олекса:
   — Портно полощут в пролубы, кичигой поддернут, да. Вот еще загадка вам. Отгадаешь, Янька, красны выступки куплю! «Бежит бесок мимо лесок, закорюча носок, заломя хвостичок!»
   Посмеявшись, проходит к себе, спускается в подклет. Оглядел снасть: сверла перовидные, тесла, топоры, пилы, скобели и скобельки, стамески и долота. Выбрал изогнутый резец, потрогал острие, присвистнул, отложил, взял другой. Передернул плечом: «Эк, нахолодало за зиму!» Поднялся по крутой лесенке в горницу.
   — Батя, сделай лёва-звиря! — закричал Онфимка, увидя в руках отца резчицкий снаряд.
   — Будет тебе и лёв-звирь! Ну как, стрекоза, отгадала загадку?
   — Это… Ну… Просто бесок, ну бес, нецистый…
   — Не видать тебе красных выступков, Янька! А ты, Онфимка?
   — Лодья? — боясь ошибиться, неуверенно протянул Онфим.
   — Молодец! Верно угадал!
   — Батя, батя, а я почему угадал, — торопится рассказать обрадованный Онфим, — даве мы варяжские ладьи смотрели на Волхово, так во такие носы!
   По уходу отца он, старательно выдавливая костяной палочкой, рисует на бересте корабль с круто поднятыми кормой и носом, и на нем опять человечков: варяги приплыли торговать.
   Олекса меж тем, накинув сероваленый зипун — нашла тучка, потянуло с реки холодом, — куском угля делает разметку на причелине. Прицелившись, решительно и круто взрезает дерево. Плотники, поглядывая, смолкают.
   — А ты мастер, купечь, без шуток, иди к нам! На паю возьмем!
   Смеется Олекса, того боле рад похвале. Стучит дубовой колотушкой, режет и выбивает, вылезает из-под резца еще грубая, неотделанная голова крылатого грифона. «Это справа, а слева поставлю лёва-звиря, Онфиму радость будет», — думает Олекса, с осторожной силой нажимая резцом, выбивает околину и заваливает края. Постукивают топорами плотники, поглядывают на Олексину работу: «Мастер, да и только!»
   Не родись Олекса купцом, был бы плотником, древоделей, резал ворота да причелины, покрывал бы густым плетеным узором наличники, вереи, подзоры, столбы, сани… Ходил бы пеший на ту же рать к Колываню да лихо гулял по праздникам в красной рубахе домотканой, в желтых сапогах яловых, в зипуне сероваленого сукна… И дела бы не было до хитрых боярских козней!
   — Творимиричу! Никак плотничаешь? — донесся снизу голос Максима Гюрятича. — Про братчину-никольщину забыл ле?
   Разом покинула радость. Неспроста пришел. Поди, опять, от Ратибора! И другу не рад Олекса. Спускается на землю, снова становится купцом.
   — Про братчину как забыть! Коли уж я куны внес за себя и за Якова.
   — Якову твоему пора на паперти стоять, а ты его все в купецкое братство тянешь! Много кун ему передавал?
   — Не одному ему даю! — отрезал Олекса. Крепко хлопнул Максима по спине: — Пошли-ко на сени!
   — Ты меня с Яковом не равняй, — чуть обиженно протянул Гюрятич, — я свое со глуби моря достану, а он с моста не подберет! За мной серебро еще ни у кого не пропадало!
   — Ой ли?
   — Ты что, Олекса, не веришь мне? Али брат что наплел?
   — Брат, верно, тебя не любит, а что он переводником николи не был, то сам знашь. Тайностей твоих он мне не выдавал, не боись, Максим! А я что дал, то дал! Мы с тобой дружья-приятели давно были и будем. Давай сказывай, почто пришел? С делом, неделом али пустым разговором? От Ратибора, поди?
   — Ратибор только напомнить велел, а я к тебе от себя самого. Ты, Олекса, не гневай на меня, — начал Максим, бегая глазами, когда вошли в сени и уселись на перекидную скамью прям волоковых окон, сейчас настежь раздвинутых ради весеннего теплого дня. — Я серебро у тебя взял, нынче всем серебро нать, я знаю. А только хочу дело предложить. Такое дело, я бы сам один попользовалсе, да перед тобой в долгу. Ворочается дружина, Путятина чадь, из Югры, меха везут. Слышно, в распуту подмокли, отдадут нипочем…
   — Мало тебе было горя в немцах с подмоченным товаром, опять хочешь! Ратибор еще не в тысяцких, гляди!
   — Нет, погодь, дело верное. Я отправлю без пробы, помогут — человек есть на Варяжском дворе, на кораблях. А под Раковором нападут разбоеве, товар тот пограбят…
   — Как знашь?!
   Максим кинул глазами врозь, повел носом:
   — Человек есть верный.
   — Тать, а верный?
   — Тарашка.
   — Ну, Максим! — только и вымолвил Олекса.
   — Да нет, ты выслушай, дело-то верное! Цену возьмем с купцов немецких по «правде», по грамотам договорным, прибыток пополам, а?
   — Нет, Максим Гюрятич, друг ты мне, а от того уволь! Я в татьбе не участник. Бог даст, с немцами и без того переведаемсе…
   И, видя настороженный лик Максима, с которого исчезла обычная плутовская усмешка, добавил:
   — Про то, что ты мне молвил, я не знаю и не слыхал того, и в роте о том стану и побожусь, коли надо, что ничего не знал!
   Твердо глянул в пронзительные глаза Максима.
   — Ну, спасибо, Олекса, — заторопился тот, суетясь.
   — Запутался ты, Гюрятич?
   — Маленько есть того, Олекса. Но я не пропаду, не боись, и серебро верну по грамоте, в срок.
   — Верю, Максим, а и задержишь — я на тебя скоро объявлять не буду, сам знашь!
   — Ну вот! — Максим склонил голову, покраснел даже. — Ну вот…
   — Ты про братчину цегой-то хотел ле? — напомнил Олекса другу.
   Максим рассмеялся мелко, встряхнулся, пришел в себя, все еще бегая глазами, начал сказывать. Дела были пустяковые, из-за них одних и ходить не стоило.
   — Про все то Алюевець с Карпом урядят! — решительно перебил Олекса. — Ты лучше вот что, раз уж пришел. У Фомы Захарьича будешь?
   — Пойду.
   — Я сам ладил сходить, дак ты передай: я, чего он прошал, исполнил. Захарьич баял, певца нам нать доброго. Спеть-то кто не споет, а так спеть, как покойный Домажир, царство ему небесное, поискать надоть! Вышена не пригласишь, век на княжом дворе, а Терпило уж из силов вышел, не поет нынь… Люди ему говорили, Захарьичу, в Неревском конци Чупро, медника Офоноса сын, на Даньславлей улици живет, добрый певец. Я у Дмитра прошал. Говорит — люди бают, не лгут. Он запоет — тут и заспал, и заслушался бы, из синя моря повыздынет, из темных лесов повыведет! Дак передай — можно звать без опасу. Мотри, Максим, не забудь! Фома Захарьич сильно тем озабочен. Без хорошего певца пир не в пир!
   Ушел Гюрятич. Посидел Олекса, пригорюнился: «Дожил я, верно, что уж и такое предлагают… и кто!» Отдумал снова лезть на хоромину. Вспомнил вдруг, что надо Нездила проведать, товар свезти, а скоро и корелы по воде придут с железом, дак урядить с мытником, чтоб не держали разом, и мытное внести. Где только серебра взять? Да, Гюрятич, добро начали! Чем только и кончим? Утопит нас с тобой Ратибор!
   — Ну-ко, Ховра, пока оболокусь, сбеги, скажи Седлилке, пусть коня запряжет!


X


   Гридня братства заморских купцов, в котором состоял Олекса, находилась близ торга, на земле общинной церкви Параскевы-Пятницы.
   Гридня была сложена прочно, на совесть, гладко тесана; узорные скамьи опоясывали ее по стенам, тяжелые столы способны были, не пошатнувшись, выдержать любую тяжесть. Слюдяные окна шли по двум сторонам покоя. Братчинники неспешно подымались по широким ступеням высокого, на выносе, крыльца. Входя, снимали шапки, крестились. Не переняли еще поганый обычай татарский, что владимирские бояре, — в гридне шапок не снимать. Степенно кланялись, уважая друг друга. Рассаживались чинно, оставляя привычные места запоздавшим, и не по чинам, не по богатству, а почитая ум и седины. Иные подходили под благословение священника. Разговор шел неспешный — о торге, о ценах нынешних, о дикой вире, что наложил Ярослав на купцов.
   Быть бы тому раньше, входя в гридню, громко возгласил бы Олекса: «Слыхали, дружья-товарищи, что с нами делают! Что Клуксовичева чадь творит?»
   Теперь же он молча, боком, пряча лицо, пробрался на свое место, стыдясь несказанных слов и самого себя. И — диво! — словно бы и прежний Олекса вошел в гридню, словно бы и сказал заветные слова, — подвинулись, отозвались участливо:
   — Слыхали, Олекса Творимирич! Не тебя одного пограбили, всех поряду.
   — Чего ж… Князю куны нужны, полки снаряжать… — пробормотал Олекса, опуская голову.
   — Чего ж с тверичей не берет?
   — Посаднику надо бить челом, он наш!
   Олекса уже надеялся, что в общем шуме его позабыли. Но тут Жидислав, прознавший от Максима про злосчастную проделку с железом, весело ткнул Олексу в бок:
   — Что ж ты его, Клуксовича, как даве татя, не нанял возы стеречь?
   Было лет пять тому с Олексой такое дело в смоленском пути. Возвращаясь, уже за Ловатью, обоз Олексы повстречал разбойников. Ватага была невелика, а обоз порядочный, и повозники свои, новгородцы, не робкий народ. Переглянулся Олекса с Радьком, тот ненароком потянул рогатину с воза. Повольный атаман заметил.
   — Ты цего? Видать, ножа не нюхал?! А ну, положь, говорю!
   Медведем было пошел на Радька и — ткнулся в глаза купцу. Олекса твердо стал впереди. Горячая кровь прилила к голове: «Лембой note 25 тебе платить! С мертвого возьмешь, коли так. Юрьев брал, а татя струшу!» Ступил тать, Олекса не стронулся с места, только весь напрягся, выгнулся, словно рысь.
   — Уйди! — приказал тать охриплым голосом и смолк, задышал, приподняв дубину… Да почуял, видно, что нашла коса на камень, и, когда Олекса потянул было из ножен короткий меч, примериваясь, как рубанет вкось, как кинется потом в сечу вдоль возов, тать — тоже был умен и знал, что к чему,
   — вдруг отступил и расхохотался натужно: — А ты не робок, купечь! Давай мировую, што ль, сколько дашь отступного?
   — Отступного? — прищурился Олекса и разом, как умел, сообразил дело:
   — Тут не дам ни векши, а до Порхова дорога вместе и без обмана — шесть бел. Мне под каждым кустом платить не след!
   — Проводи-и-ить, значит? Умен, купечь! Десять!
   — Шесть! — смелея, отрезал Олекса. — Шесть и кормлю всех в Порхове.
   — Выдашь?
   — Уговор дороже золота. Я еще никого не обманул! — Олекса приосанился: — Ты сам-то за своих ответишь?
   — Поговорить надо.
   Тати отошли от возов, спорили, совещались. Наконец атаман выступил опять вперед:
   — По рукам, купечь! Слово даешь!
   — Слово — железо.
   Ударили по рукам.
   Тать не подвел. Олекса тоже поступил честно. Под Порховом накормил всю голодную драную братию, выдал плату, распростились. Но с тех пор в обчестве нет-нет и подшучивали над ним: «Олекса татя нанял в провожатые», «А Олекса! Это тот, что татя повозником нанял?» И кому другому, бывало, нет-нет да и тоже скажут: «А ты тово, как Олекса, что татя в повозники взял!»
   Через силу отшутился Олекса от Жидислава, покраснел несколько. Да! Такое бы дело — встретить Ратибора один на один! Потупился на своем месте, замолк, стал слушать, что говорят другие.
   — Вот какое дело, купцы, железо дорого…
   — Уж не к войне ли?
   — Умен Творимирич, что скрыл возы! — шепнул Жидислав Максиму Гюрятичу. — Ох, умен!
   — Слыхали, князь Ярослав ладит Юрья на Колывань?
   — При Олександре мы и Юрьев брали!
   — Ой ли, купцы! Слух есть, на Литву собирают рать!
   — Брось, на Литву! Литва нам сейчас не помеха!
   — Конечно, разгромить Колывань, да и Раковор в придачу… Тогда тебе, Олекса, на свейском железе не разжиться! По пяти-шести ветхими кунами завозят!
   — Я же и завожу! — поднял голову невольно задетый за живое Олекса. — Чего по пяти — по три с половиной стану отдавать! (Колывань еще не взята, скажи хоть и по две куны, поверят! Ох, и покажет же он тогда немцам!) Свои ладьи до Стокгольма пущу!
   Сказал и зажмурился аж; так вдруг представились ярко: с в о и черны корабли под белыми парусами по синему морю… Носы вырезные, стяги червленые на кораблях… Эх! Помотал головой, отгоняя видение.
   — Михаил Федорович обещался ле?
   — Прошали, сказал: буду. Кондрат тоже будет.
   — Верно, что поход?
   — Поход-то верно, а куда, то еще и Кондрат скажет ли!
   — У тебя, Олекса, Кондрат на пиру гостил?
   — У меня.
   — Вот и у Марка Вышатича был на пиру и у Фомы Захарьича.
   — Э, братцы, у тех, кто воском торг ведет, поди, у всех перебывал! Вощаной торг — всему голова!
   — А уж и без нас не стоять Нову-городу! То справедливо ли: торговый суд, городской — и всё у Ивана на Опоках?
   — Досягни! Примут. Пятьдесят гривен серебра внесешь вкладного?
   — Мне не то обидно, что Иваньское братство напереди, а только уж всё ведь забрали! И мытное с новоторжцев, смолян, полочан, низовцев одни они берут! Где пристань ихняя, и тут со всех пошлина! У них на братчине, гляди, сам владыка Далмат в соборе служит, дак мало того и юрьевский и антониевский архимандриты на второй-то день! И тысяцкий опеть же в их братстве…
   — Дак они и в казну городскую немало дают!
   — Неча бога гневить, купцы, ладейное с гостя заморского мы берем! Да и вразнос от немца торговля вся через нас идет, да по волостям немецким товаром тоже мы сами торгуем! В иных землях не так!
   — Ганза, она всюду Ганза!
   — Не скажи! Тамо они сами и вразнос и по дворам торг ведут.
   — Дак зато по морю далее Котлинга нашим от Ганзы ходу нет…
   — Тише, купцы! Все собралися? Фома Захарьич речь молвить хочет!
   Шум стихал. Фома Захарьич, степенно, оглаживая каштановую бороду, поднялся с лавки:
   — Дружья-товарищи! Как рядили, торговый суд наново выбирать, что не все бывали довольны, дак много баять о том теперича без надобности, ать приступим!
   — Поговорить надоть! — выкрикнул высоким, визгливым голосом из дальнего угла Еска Иванкович, приятель Касарика самый злой сутяжник и спорщик во всем братстве. — Ты Захарьич, того! Ты нас не обижай! Баять не о чем, и концей нет, знаю! Все знают! Всем вам Касарик не угодил!
   Еска брызгал слюной, седая бородка стояла торчком и прыгала при каждом слове, маленькие острые глазки впивались в сотоварищей. Крючковатым, сухим перстом он, как копьем, тыкал издали то в одного, то в другого из гридничан, и те невольно ежились, отстраняясь.
   «Сам или от Ратибора? — думал Олекса. — Должно, сам, друг Касарику первый».
   Еску поддержали еще двое-трое, и по тому, легко или с трудом говорил братчинник, прямо глядел или отводил глаза, Олекса сразу понимал, что вот этот, и тот, и третий — Ратиборовы.
   «А немного и набрал! — с едкой радостью подумал Олекса, считая переметнувшихся. — Хотя погодить надоть! Иные, поди, молчат до срока!» — одернул он сам себя.
   Но вот наконец поднялся Максимка. (Этого ждал Олекса почти с нетерпением.) Скосил глаза в стороны, склонил голову, степенно вопрошая Фому Захарьича.
   — Молви, Гюрятич! — кивнул тот.
   — Тута все о Касарике…
   Заметив упорный взгляд Олексы, Максим дернул длинным носом, будто отгоняя муху.
   — Грешил он, бывало. Дак кто из нас без греха? Вспомните, братие, что горный наш учитель, Исус Христос, сказал книжницам и фарисеям о жене, в прелюбодеянии ятой: «Иже есть без греха в вас, преже верзи камень на ню!»
   «Не тебе Христа поминать, Максим!» — в сердцах подумал Олекса.
   — …Не согрешишь, не покаешься, не покаешься, не спасешься! — продолжал Максим с показным сокрушением.
   «Что-то ты, Гюрятич, покаяться не спешишь, да и Касарик твой такожде!» — вновь подумал Олекса.
   На лавках поднялся ропот. Не один Олекса заметил несоответствие Максимкиных слов и дел.
   Гюрятич мгновенно бросил глазами врозь, тотчас увильнул в сторону:
   — Как мир о Касарике решит, так тому и быть, я же о Якове скажу!
   «Вот как?! — вскинулся Олекса и уперся другу в глаза. Максим глядел, блудливо улыбаясь, и слегка свел протянутые ладони. Намек был слишком ясен. (Железо проклятое!) Олекса сейчас ненавидел сам себя: стало бы заплатить виру тогда. То, что взяли с него Максим с Ратибором, намного перекрыло возможную давешнюю потерю…
   Олексина кума Якова до сих пор не касался никто, даже Еска Иванкович. Прославленная честность Якова, а также его равнодушие к торговой выгоде (не будет, как Касарик, один свой интерес блюсти) были ведомы всем и всех устраивали.
   — Якова мы знаем! — не выдержал кто-то из братчинников.
   — Знаете, да не совсем! Одной честности мало, купци. Мы с немцем торг ведем, будем честны, а немец нечестен, и так уж сельди берем без провеса да поставы сукна без меры! А кто считал, скажут: короче и короче становится тот постав, и бочки прежним не чета! А всё по старине, да по пошлине, да по старым грамотам. Мы же и внакладе остаемсе! А Яков, и то еще скажу…
   Тут Олекса поймал на себе настойчивый злой взгляд остановившихся и словно остекленевших глаз Максима. Теперь Максим не намекал уже, не уговаривал, а грозил. И говорил он словно для одного Олексы.
   — Еще и то скажу. Плох купець, что свою выгоду не блюдет! Он и обчественную оборонить не заможет! А Яков… Ведомо ли обчеству, что на братчину куны за Якова Олекса вносил?!
   Кое-кто ахнул. Зарезал, без ножа зарезал! Яков на своем месте медленно становился малиновым, стискивал губы, морщины тряслись. Не то пот, не то слеза ползла по щеке.
   — Скоро он и в братстве быть не заможет, — добивал Максим, по-прежнему вперяя взгляд в Олексу, — дак мы любому нищему слепцу на торгу поклонимсе, пущай у нас, купцов, в суде судит?
   Перестарался! Гул возмущения прошел по рядам от последних Максимкиных слов. Максим побледнел, почувствовавши свой промах.
   Марк Вышатич встал, сведя косматые брови, одернул зипун цареградского бархата. От Висби и до Киева бегут Марковы корабли, скрипят обозы. Лавки в Твери, Смоленске, Колывани. Максимка перед Вышатичем что комар.
   — Ты, Максим, говори, да не заговаривайся! Яков нам не с торга слепец, а такой же купец! А то, что Творимирич за кума братчинное внес, дак низкой ему поклон! Так бы все мы стояли за одино, друг за друга, дак ни немци, ни Литва, ни князь, ни бояре противу нас устоять не замогли!
   Марк Вышатич обернулся к Олексе и вправду поклонился ему в пояс под восхищенные возгласы братчинников.
   — А я, купци, наперед говорю: Якову деньги дам без послухов и без грамоты, он сам ся разорит, а другого не продаст! Ты скажи, Олекса, кумом ведь тебе Яков, не молчи, друг! — отнесся Вышатич к Олексе, усаживаясь на свое место и усмехаясь на заискивающие похвалы соседей.
   — Скажи, Олекса! Пущай Олекса речь говорит! — закричало несколько голосов.
   Черен показался белый свет Олексе, когда он чужим и подлым голосом, стараясь угодить Ратибору, но все же как ни то увернуться и от прямого предательства, отвечал:
   — Что я? Яков мне кумом приходит, я молчу…
   Он весь взмок. Горячий пот щекотно лился по шее, и Олекса боялся утереть и боялся посмотреть на кума. Но братство упорно не желало отказать Олексе в своем уважении.
   — Дружья! Яков Олексе кум, Гюрятич — друг, да и решать про Якова мы должны сами собе! — вмешался Фома Захарьич.
   — Онанья, твой черед!
   «Встать, — думал Олекса, — сказать все?! Как железо провез без виры, как запутал меня Ратибор? Поверят, должны поверить! А ежели нет? А докажу чем? И о сю пору, скажут, молчал почто? Поклон-от недорого стоит, а даст ли мне Марк Вышатич серебра взаймы, ежели спрошу у его? Ой ли!» — И Олекса вновь опустил нераскаянную голову.
   Онанья, молча гладя бороду, с минуту оглядывал братчинников, ожидая тишины. Был он книгочий, как Яков, и привержен божественному. Поэтому и начал от писания:
   — Речено бо есть: «И свет во тьме светится, и тьма его не объят». Свет — истина, а тьма — лжа. Недостоить нам божественными словесы прикрывать дела лукавые, и име господне употреблять всуе. Не в слове, а в духе бог. Исус неизреченной милостью своей спас жену заблудшую, да не предстательствовал перед советом судей израилевых, чтобы ее ввели в храм закона и увенчали властью над вятшими!
   Кое-кто усмехнулся. Онанья и глазом не повел. Переждал несколько.
   — Ты, Касарик, гнева нам отдай, а только духом ты еще слаб и корысти подвержен, общему делу радетель плохой. Иного не скажу, и я не лучше тебя. Теперь о Якове. Лукавить с немцем каждый из нас горазд, а для суда купеческого надобен закон и судья неподкупный, сказано бо: «Верный в мале и во мнозе верен есть, и неправедный в мале и во мнозе неправеден есть». Такожде и нам надлежит помнить о том ежечасно и блюсти славу Новгорода и Святой Софии нашей, да не скажуть в иных землях: «Уста их лживы суть!» В том правда, и в правде бог! А чтобы не было которы note 26 между братчинниками, как я сам был в суде, то того отступаюся, пусть теперя иные вершат.
   — Нет, Онанья! То негоже!
   — Пущай будет, как мир решит! — решительно прервали его гридничане.
   — Миру перечить не стану, а только знайте вси, что старостой мне негоже остатьце, да и тяжело, братие, в лета мои…