— Как получил, так и потерял! — возразил Джованни. — И вдобавок, едва не потерял свою голову! Чомпи были разгромлены, младшие цеха закрыты, а власть целиком вернулась к «жирному народу» и сейчас находится в руках Ринальдо Альбицци, Строцци и Никколо Гоццано — это не воля большинства!
   — Согласен! — не уступил Аретино. — Но это уклонение от истины. Не забудь, что Сократа судил олигархический совет сорока, установленный после войны со Спартой и частичного крушения афинской демократии! И все наши беды происходят от порчи первоначальных законов. Тогда народ выступал сам в свою защиту, процветала демократия. Теперь, когда мы нанимаем кондотьеров со стороны, к власти опять приходят «жирные»: крупнейшие торговцы, банкиры. Почему я и говорю, что республика должна иметь свою народную, а отнюдь не наемную армию, способную защитить интересы народа!
   — Что касается демократии, — вновь подал голос Косса, — тут я не вполне могу согласиться с Леонардо. Тирания плоха, об этом никто не спорит! Но вот Джан Галеаццо в Милане так же точно утеснил знать, как и вы, а сверх того издал законы, защищающие имущество крестьян от посягательств знати. И не забудем всех тех наших владетелей, которые правят в Урбино, Римини, Ферраре, Мантуе, не вызывая народных возмущений. Всех этих Монтельфельтро, Малатесту, Д’Эсте, Гонзагу… А королевская власть в Неаполе? Власть зарабатывается вниманием к людям и теряется, когда людей начинают презирать.
   — Но со смертью Джанна Галеаццо обрушился Милан, со смертью Владислава кончились успехи Неаполя!
   — Все так! — согласился Косса. — И все же я о другом, и, кстати, эти именно примеры подтверждают то, что я сейчас скажу! Устойчива только та власть, которая обретает продолженность в веках, а продолженность достигается религией, точнее религиозной организацией, способной к сохранению и передаче традиций. Монархии, не подкрепленные святостью, гибнут с гибелью талантливых монархов. Республики гибнут в противоречиях богатства и бедности, «жирного» и «тощего» народа, как говорят тут, во Флоренции. Рим обрушился в безумствах цезарей, а Византия, где власть приобрела сакральный характер, просуществовала тысячу лет, и только сейчас клонится, по-видимому, к своему окончательному концу.
   Я многое понял только там, в темнице, после своего крушения. Вот ты, Аретино, толковал тут о влиянии законов, не учитывая при этом исконных талантов того или иного народа: храбрости, склонности к ремеслу, к торговле, способности жертвовать собой… Римляне имели многие из этих качеств, и потому побеждали в войнах, а то, что они строили, строилось на века, и потому сумели создать великую империю, изумляющую нас и поднесь! И все мы тщимся стать похожими на римлян. Вспомните Гогенштауфенов! Даже Сигизмунд, и тот, по-видимому, преследуя меня, мечтал о воссоздании великой германской империи со столицей в Риме, на чем сломался еще Барбаросса!
   — Я полагаю, — вновь горячо заговорил Аретино, — потребные государству доблести возможно воспитывать в людях!
   Человек по природе своей стремится к истинному благу. Лишь ложные учения заставляют его сворачивать с этого пути, и философия нужна, прежде всего, для опровержения этих ложных учений!
   И не улыбайтесь так, мессер Джованни! Вы хотите спросить, и, конечно, спросите, в чем заключается истинное благо? Так вот: истинное благо заключено в добродетели! Человек должен найти правильный путь, ибо он обладает свободным выбором, что его отличает от божества, обладающего абсолютной истиной иско-ни, и от животных, живущих и умирающих по воле случая, по воле стихии или игры природных сил — называйте, как хотите! Почему животным неведома мораль, человеку же, наоборот, запрещена вседозволенность! Запрещено жить вне морали!
   — Запрещено свыше и в принципе, — вымолвил Косса. — Возможно! Но я бы не взялся это объяснять корсиканским разбойникам или берберийским пиратам. Мне кажется, человек по природе своей безмерен и способен как к необычайному добру и самоотречению, так и к звериной жестокости.
   — Вы правы, — воскликнул Аретино. — Но тем более надобно воспитание! Причем — разностороннее воспитание, духовное и телесное. Истинного гражданина создают умеренность в пользовании жизненными благами… Да, да, и я бы ничего не добился, и ни кем не стал, ежели бы в молодости излиха угождал плоти своей! Как, кстати, Поджо Браччолини! Если хотите знать, я нынче благодарен той бедности, которая окружала мою юность и заставляла постоянно прилагать усилия к усвоению наук, что необходимо каждому гражданину. И я благодарен вам, ваше святейшество, за предоставленную возможность в зрелые годы поездить и узреть мир! Ибо знания теоретические без знания действительности бесполезны и пусты, а знания одной действительности, как у крестьян, солдат и иных из наших купцов, — я не про вас говорю, мессер Джованни, вы как раз блестящее исключение из этого правила! Так вот, знания действительности, если они не украшены блеском литературных сведений, всегда будут казаться и лишними, и темными.
   Да, да! Образование, образование прежде всего! То самое, без которого Эпикур не соглашался считать варваров даже людьми!
   Образование необходимо в равной мере и нашим женщинам, что опять же подтверждает присутствующая здесь госпожа Има, чьей начитанности в античных авторах мог бы позавидовать иной мужчина. И начитанность эта нужна женщинам, прежде всего, не для того лишь, дабы блистать в обществе мужчин, но дабы воспитывать новые поколения, что опять же доказали римские матроны, такие, как мать Гракхов, которую сами римляне считали лучшей из римских матерей!
   — Я все-таки повторю сказанное прежде, — задумчиво возразил Косса. — Мы, в нашем стремлении все переделать, сломать, воссоздать, восстановить или разрушить считаем абсолютом наше вмешательство в жизнь. И не понимая того, используем для себя созданное до нас и помимо нас, свыше. Мы переделываем фасад не нами построенного здания. Это то, что я понял, лишь когда оказался в темнице, а Людвиг спускался ко мне в подземелье со слезами на глазах, целовал мои оковы, но с цепи меня не спускал. Мы, к примеру, совсем не задумываемся об упорстве женщин, рожающих по десять-пятнадцать детей, так что даже чума не может справиться с этим постоянным жизнерождением. А ведь могли бы и не рожать! Или заводить по одному ребенку! И сколько тягот принимают они на себя, и как никто из нас, мужчин, не видит этих тягот, не учитывает их! Однако подросших юношей уводят с собой наши кондотьеры, а девушек солдаты делают женами, заставляя тем самым плодить и плодить новые поколения. А кто подумал об участи крестьянина, охотника, скотовода, рыбака, создающих изобилие хотя бы вот этого стола! С них только берут и берут! Каждое прохожее войско грабит их, жжет их дома, насилует и уводит с собою их женщин… А что без этих вечных тружеников все мы? И куда испарились бы наши богатства, исчезни мясо, рыба и хлеб, виноград и вино?
   Мы совершенно не мыслим о главном, о том, за счет чего существует сама наша жизнь! Я не виню тебя, Аретино! Ты тоже прав по-своему, и может быть даже более прав… Как и Поджо… И я всю жизнь только брал и использовал, и скажи мне сейчас — повторить, я бы опять повторил ту жизнь и тот путь, который прошел! Не ведаю, возможно, правы те, кто считает, как последователи Мани или иудеи, что все наши поступки заранее рассчитаны Господом и изменить ничего нельзя? И более того, что Дух — единственная реальность, а материя — его внешнее выражение, изменчивое и мимолетное. А мы, мы все, решили, что мы творцы, что мир реален и доступен знанию, что можно и, значит, нужно его пересоздавать по каким-то своим схемам?
   Не знаю! Не ведаю, друзья! Но давайте творить то, что предназначено нам! Или получено в силу нашей свободной воли? Опять не ведаю! В истинной свободе нашей воли неволею начнешь сомневаться, просидев несколько лет в тюрьме… И прости, Леонард, ежели я ненароком обидел тебя!
   Кстати, как ты живешь? Я слышал, что у тебя загородный дом где-то на Фьезоланских высотах?
   Аретино тотчас отозвался, прояснев и даже помолодев ликом:
   — Моя фьезоланская вилла — чудо из чудес! Там тишина и много воды, там, в этой лощине, совсем мало обжигающего солнца и всегда дует прохладный ветерок, а поднявшись на вершину, я вижу внизу возделанные поля и могу узреть вдали шумную и многолюдную Флоренцию, и тогда особенно сладостно ощущать тамошнее уединение и отшельничество, столь располагающее к ученым занятиям! Я счастлив был бы принять у себя своего благодетеля и вас, мессер Джованни, вместе с сыном. И хоть не обещаю ничего, кроме скромного деревенского угощения, где козий сыр, оливки и вино только и украсят стол, зато вы насладитесь истинной тишиною, тишиною облагороженной, среди книг и античных манускриптов, истинно античной тишиной! Которую вкушали когда-то Гораций и Цицерон, Овидий Назон и Вергилий!
   — Не отрекаюсь от твоего приглашения! — с улыбкою возразил Косса. — И как только суетные дела дадут мне малейшую свободу, буду, буду непременно в твоем загородном приюте, хотя бы для того, чтобы взглянуть, насколько разумно и изящно распорядился ты средствами, воистину заработанными тобой! Ибо я уже давно понял, что высшее, к чему, помимо духовных подвигов и государственных дел, может стремиться человек, — это вилла в саду, журчание струй недальнего ручья, да мудрая беседа за чашей вина людей, сердца которых открыты друг другу!
   А о Поджо я давно хотел спросить — где он? Почему не явился на погляд? Или мнит, что я буду осуждать его за то давнее бегство из Констанцы?
   — Поджо сейчас в Англии! По-моему, зарабатывает себе на обеспеченную старость… Или мнит заработать!
   Косса усмехнулся, сузив глаза. Промолчал. Сам он не успел обогатить Поджо, как успел обеспечить Аретино. Он не знал этого нового для него Поджо, знаменитого поисками книг, открытием трудов Цицерона и Квинтилиана, но уехавшего в Англию в тщетной погоне за богатством. Не знал (и уже не узнает!) о его многолетней работе в папской курии с единой целью все о том же богатстве. И, к счастью, не уведал его старости, когда уже в семидесятитрехлетнем возрасте, будучи богатым, имея дома, имущество, деньги, устроив детей (брак его, пятидесяти трех лет от роду на семнадцатилетней девушке оказался счастливым!), будучи упокоен и благополучен, впал в грех скупости и стяжательства, и последние годы свои потратил на все новые старания еще больше разбогатеть, не понимая, каким счастьем была его голодная юность! Слава Богу, Косса уже не познал такого Поджо, и даже не представлял себе, во что превратится этот всегдашний весельчак и остроумец, душа общества! Как не познал он, к счастью для себя и злой инвективы Бруни, с площадной бранью обрушившегося на старого друга своего Никколо Никколи… Увы! Люди были несовершенны во все века!
 
   Расходились уже под утро, когда небо начало зеленеть и холодеть, потихоньку отделяясь от земли. Козимо сладко спал, сидя в кресле. Женщины, Има и Лаудамия, тоже едва держались на ногах. Умученный Аретино перестал уже проповедовать не от того, что его убедил в чем-то Косса, а просто от усталости.
   Наконец, Медичи с Аретино уселись в коляску. Коляска выехала со двора, и тотчас вдали мелодично и тонко стал бить колокол, возвещая подкрадывающийся рассвет нового дня.
   Бальтазар едва сумел раздеться и упасть в постель, и Има, погодя сунувшаяся к нему под руку, вымолвив негромко: «Мне понравилось, как ты говорил сегодня!», — так и не разбудила его. Косса спал.

LIX

   В ближайшие дни Джованни д’Аверардо вместе с Козимо, уговорив Коссу до поры сидеть и не высовываться, мотался по городу, подготавливая аудиенцию, долженствующую решить грядущую судьбу Бальтазара.
   И вот эта встреча. Встреча бывшего папы Иоанна XXIII, а теперь беглеца, с нынешним папой Мартином V, Оддоне Колонной, в недавнем прошлом — кардиналом Иоанна XXIII, сподвижником и даже (так уверяют источники!) другом Бальтазара Коссы. Встреча, подготовленная Медичи.
   О чем они говорили? Ну, не будем вспоминать Парадисиса! Да, конечно, уставно Косса обязан был преклонить колени перед Мартином V и все такое прочее. Покаяние? Переговоры продолжаются шесть дней, при закрытых дверях, причем на третий день Бальтазар служил мессу (то есть с него, волею Мартина V, снято церковное отлучение!). А кончаются переговоры тем, что Косса становится деканом кардинальской коллегии, получает в кормление епископства Тусколо и Фраскатти. Сохранилась грамота Коссы во Фраскатти, от октября месяца, удостоверяющая его вступление в должность. Сохранилась еще одна грамота — увещательное письмо Мартина V Бонифацию (Петро де Луна), подписанное коллегией кардиналов, среди которых на первом месте — Бальтазар, епископ Тусколо и Фраскатти.
   Вместе с тем, известно, что кардинал Изолани признает-таки папой Мартина V, и Браччо да Монтоне, обвинивший Изолани в измене Коссе, также со временем его признает, и даже далекий архиепископ Майнцский, Иоанн, друг Коссы, незадолго перед смертью (а умер он 23 сентября) признает папой Мартина V, возможно, не без представления самого Коссы!
   И не будем повторять, что Оддоне Колонна отравил Коссу. Не травил он его! Хотя, по многим данным, Косса таки был отравлен. Впрочем, незадолго до того он успел узнать про убийство герцога Жана Бургундского на мосту Монтеро (10 сентября. В конце месяца весть уже должна была дойти до Флоренции. Подобные известия распространяются чрезвычайно быстро.). Должен был узнать и про восстание гуситов в Праге. И, кстати, где-то летом или осенью Косса встречается с Донателло, изваявшим позже его надгробие во флорентийском баптистерии. А Паоло Учелло мог, в те же месяцы, увидеть Иму Давероне, ежели безымянный портрет, приводимый в литературе, действительно принадлежит ей. Има на портрете, профильном, очень худая женщина, с полуприкрытым припухшими веками взором, длинной шеей, «без возраста» — как часто писали в те времена, и как можно было изобразить пожилую женщину, ежели у художника не было задачи подчеркивать ее возраст. (О возрасте женщины за тридцать лет и ныне неприлично спрашивать, а Име было тогда уже около пятидесяти!)
   Итак, спросим еще раз, о чем они говорили, прежний папа и нынешний? О чем, вообще, можно совещаться с глазу на глаз целых шесть дней?
   Ну да, конечно, что-то было сказано «сперва», и что-то «потом». Трудно ли было Бальтазару стать на колени (публично) и принести Мартину V клятву и покаяние? Даже ежели трудно, это было совершено, и совершено до того, как два этих человека остались один на один.
   И первое тягостное вопрошание — о том, о чем упоминают все источники, — что Колонна готовил тюрьму для Коссы.
   — Да, Бальтазар, в Мантуе готовилась для тебя тюрьма! Иначе, чем переводом из тюрьмы в тюрьму, я не мог бы вытащить тебя из Германии! И…
   — Я понял. Спасибо, Оддо! И не надо больше об этом!
   Конечно, Оддоне Колонна должен был расспросить Коссу о его заточении и бегстве, а Косса — о местных слухах и делах папского двора.
   Было ли дружеское застолье, как когда-то у Коссы с Томачелли? Были ли воспоминания о прошлом? Был ли горький, со взаимным раскаянием разговор о прежних делах?
   О Луи II Анжу, с его успехами и неудачами, ныне пребывающем в могиле; о королеве Иоланте (о сердечных делах Коссы навряд ли говорили они!); конечно, о нынешнем, униженном, после Азенкура, положении Франции; о делах синьории, о сыне Мазо дельи Альбицци Ринальдо, и Никколо Гоццано, и их отношении к происходящему в мире — разумеется!
   Но что несомненно, это то, что Косса должен был поделиться с Оддоне своими мыслями о папской власти, о том, что ждет Италию и сопредельные страны в недалеком будущем, о перспективах войны, о политике императора Сигизмунда… Ну и, конечно (конечно? Да, конечно!), Косса должен был рассказать Колонне о Сионском братстве и о намерении поставить его, Коссу, папой в Авиньон, тем самым заново возродив схизму.
   — Ту самую схизму, которую я пытался погасить в Пизе еще десять лет назад! Возможно, у меня не хватило сил, возможно, я был неправ… Возможно, вообще был неправ! Начинается движение народов. Определять будущее будет не наследственная знать и, боюсь, даже не церковь, а демагоги!
   — Но во Франции…
   — Во Франции вот-вот произойдет взрыв. Еще несколько неудач, еще несколько предательств, и народ, обретя своего пророка, какого-нибудь новоявленного мессию или даже пророчицу, вроде Екатерины Сиенской, подымется под знаменами великой Франции. К этому идет! А в Богемии уже началось!
   — Но, ежели так…
   — То рыцари Сионского братства вообще неправы! Они отстали от требований времени ровно на тысячу лет! Уже тогда! — говорит Косса, нервно расхаживая по палате.
   — Ты полагаешь, — раздумчиво вопрошает Оддоне, — что папская власть должна уступить светской власти?
   — Я как раз так не думаю!
   Гуситы еще не обрушились на Германию, и Жанна еще не произнесла великих слов: «Если не я, то кто же?!»
   (Есть, есть слова, способные сдвинуть горы! Все дело в том, когда и как их произнести, и кто их произнесет!). И Оддоне Колонна вполне мог еще не ведать и даже не предполагать того, что уже почуял Косса, понявший, во всех злоключениях своих, то, что понял к концу столетия флорентиец Маккиавелли, то, что во время Коссы понимали еще очень немногие, а иные и не понимали совсем.
   — На мне лежит проклятие прошлого! Проклятие моей пиратской молодости, ежели хочешь. Но ты, ты свободен от всех моих грехов, и ты можешь, нет, должен объединить Италию! А я — помогу тебе! Нам с тобою надо спасти престол Святого Петра и сохранить единство церкви! И не цепляйся так уж за город Рим! Я понимаю, ты — римлянин, римлянин прежде всего. Но Рим Цезарей был столицей мира! Во всяком случае — европейского мира! А станет ли он центром мира теперь? Ну, а Италия… Флоренция — вот будущее Италии, ежели оно вообще состоится!
   Они сидят за столом. Пьют белое, чуть зеленоватое, цвета морской воды, вино из серебряных кубков. Молчат.
   Оддоне подымает на Бальтазара Коссу тяжелый взгляд. Медлит. Говорит, наконец, негромко, но твердо:
   — Ты знаешь, Бальтазар, почему я добирался от Констанцы до Милана пять месяцев? Со мной говорили тоже, эти твои рыцари. И угрожали, и уговаривали. И, возможно, вытащили тебя, дабы сотворить мне противника! Но я… Знаешь… Я ведь не трус, но главное даже не в этом. Я не верю, что тайное общество, любое, уже потому, что оно тайное, сможет работать на благо народа. С чего бы ни начиналось, но в конце концов неизбежно любое подобное общество попадает в руки кучки грабителей или изменников и становится врагом собственного народа. Они — разрушители! И этим сказано все. Создавать они не могут, разве искажать чужое, уже созданное! Я, так же, как и ты, не верю в то, что древняя кровь Христа, ежели это не еще один вымысел тамплиеров, способна спасти Европу. И не верю, что захват церкви Сионом послужит ко благу человечества. А ежели к двухтысячному году тайное братство Сиона действительно победит и начнет соединять несоединимое, церковь Христа с церковью Магомета, католичество с иудаизмом, боюсь, что это будет началом конца всего, живущего на земле. А власть, вот именно тогда уже, из власти Рима станет властью воскресшей Иудеи, властью еврейского племени с их неугасающей верой в свое всемирное господство! И тогда, действительно, ежели и останется какая-то надежда на спасение, то оно придет только с Востока, от схизматиков и от славянского племени. Быть может, даже из далекой Руссии… Ежели и ее не сокрушит к тому времени Сион!
   Весь ужас тайных обществ в том, что они противопоставляют себя иным, непосвященным, так сказать, как противопоставляют себя всем прочим народам иудеи, и ежели даже начинают свою деятельность с мыслью сотворить благо для всех, кончают презрением к этим всем, к непосвященным, к охлосу, плебеям, и даже к той неизбежной мысли приходят, что всех этих прочих попросту надлежит уничтожить, оставив на земле одних избранных. И я отлично понимаю нашу с тобою слабость перед этими тайными силами! И то, что «малые сии», простой народ, так сказать, утонувший в мелкой суете ежедневного бытия, ежедневной борьбы за существование, борьбы, зачастую, друг с другом, разорванный, угнетенный знатью, не сумеет, да и не захочет нас защитить, ежели придет беда, а в массовых вспышках гнева, как в той, что начинается в Богемии, скорее поддастся призывам демагогов и истребит самое себя, истребит и лучших из нас — все это ведаю! И все же встать в ряды тайного общества, того же Сиона, чающего власти над миром, это значит не только изменить высокому назначению церкви, не только изменить миру, но и перестать быть людьми, отвергнуть навсегда заветы Христа!
   Косса молчит, слушает. Молча накрывает ладонью руку Оддо:
   — Знаешь, когда-то, очень давно, когда мы все были еще студентами, мальчишками, по сути, детьми, я говорил и верил тому, что сущие объяснения прав римского первосвященника на вселенское господство, на власть над христианским миром — вымысел, и что держится власть Рима только на силе. Так вот теперь, когда я понял иное, то, что именуется духовными основами бытия, теперь я скажу: это единство церкви поставлено ныне под угрозу. Церковь стоит перед роковым выбором, и ежели не сохранит себя, как целое, то погибнет!
   Представь себе, Оддоне, что было бы с церковью, ежели мы, двести лет тому назад, сожгли Франциска Ассизского, вместо того, чтобы прославить его, как святого! Как ныне сожгли Яна Гуса? И ведь такая возможность была! Прямее сказать, она всегда есть! Ведь сожгли же Дольчино! Она никогда вовсе не исключалась, и свои Доменичи находились всегда! Пармского проповедника, Герарда Сегалелли, сожгли в 1296-м году! Ну что ж! Его сменил Дольчино, глава «апостольских братьев», засевший с целой армией последователей на горе Дзебелло и два года, с 1305-го по 1307-й доблестно, терпя голод и неслыханные лишения — человечину ели! — сопротивлявшийся новаррским войскам Климента V! Скажешь, кучка безумцев? Сам великий Данте советовал ему в своей бессмертной «Комедии» запастись продовольствием, дабы устоять под снежными заносами, перед натиском наваррцев! Представь себе на миг, что стало бы, ежели Дольчино со своей красавицей-подружкой победил? И Маргарита Тридентская, которая могла бы стать тогда предшественницей Екатерины Сиенской, начала поучать и ставить пап на римский престол!
   Признав миноритов, церковь спасла себя на два столетия от дальнейшего гниения и распада. Так почему бы было не признать Яна Гуса и — да, да! — кое что из учения Виклифа, книги которого я, по неразумению, жег сам, поддавшись этому поветрию, что плоть сильнее Духа и идею можно выжечь огнем!
   В споре папы с генералом ордена францисканцев Микеле Чезенским Уильям Оккам и Марсилий Падуанский были правы, и отлучение их от церкви в 1328-м году стало величайшей глупостью! И Оккам, и Марсилий Падуанский мечтали о Вселенском соборе с участием мирян-богословов, как это было у нас, в Пизе, как это было и в Констанце… Нынешняя реформа запоздала ровно на сто лет! И, по сути, так и не проведена! На тебя, Оддоне, падает великая задача, исполнение которой позволит укрепить римский престол, неисполнение — погубит его или приведет к распаду церкви уже в этом столетии!
   Могущество пап, утвержденное Григорием VII, Гильдебрандом, окончило на Бонифации VIII, который требовал истреблять сторонников бедности церкви, а кончил тем, что Нагарэ попросту надавал ему оплеух и осрамил, а папский престол французы перевели в Авиньон! И уже Жака Моле начинают считать пророком и святым мучеником!
   Доменичи с Нимусами губят не ересь, а саму церковь! Церковь страдающую, церковь бедняков и отчаявшихся, — а их большинство! — церковь любви, превращая ее в мертвый инструмент голой власти!
   Ну, а Сион… тысячелетние тайны которого я рассказал тебе, и теперь буду ждать от них земной скудоумной кары… Оставь! Меня не надо жалеть, и защищать не надо! Я помогу тебе, сколько могу, и погибну тогда, когда мне и надлежит погибнуть!
   Ты знаешь, я нынче верю в Господень промысел гораздо больше, чем верил в молодости, когда надеялся только на себя. Я говорил тебе о рыцарях Сиона потому, что должен был сказать, но страха во мне нет. Страх — это жажда жизни во что бы то ни стало. Его у меня нет, ибо нет стремления жить «во что бы то ни стало», отказываясь от себя, от своих убеждений, веры, от гордости, наконец!
   — Я назначу тебя главой кардинальской коллегии! — говорит, подумав, Оддо.
   И Косса отвечает спокойно, склоняя голову:
   — Я не обману тебя!
   — Знаешь, Бальтазар! — говорит Оддоне, хмурясь и опуская очи долу. — Ты извини, но я никогда не понимал твоей жадности к женской любви. Чего ты достиг в конце концов?
   — Ты прав, Оддоне! — отвечает Косса. — Ты и тут прав! Хотя теперь у меня, наконец, есть человек, который, которому, вернее которой, я обязан всем.
   — Госпожа Джаноби?
   — Да, Има! И знаешь, Оддоне, это больше, чем плотская любовь. Это… Не ведаю, как сказать…
   — Верю, — говорит Колонна, — и не сужу.
   И опять они молча пьют, и оба чуют, что становятся ближе друг к другу.
   И более об этом речи нет. Речь идет о кондотьерах, о Риме, об Изолани, которому уже послана грамота Коссы, о Браччо да Монтоне, о неурядицах в Неаполе и в Милане.
   — Ни нам, ни германскому императору не возродить Римской империи! — говорит Косса. — Но мы должны хотя бы возродить авторитет церкви и не позволить ее вновь расколоть на две враждующие половины! В этом, как ни странно, нам очень помог Азенкур. И ежели исключить Сионское братство, вряд ли кто сейчас станет так уж хлопотать о новой схизме.