Опускаются на колени все трое. Сейчас как нельзя более уместны древние святые слова. И потом молчаливый ужин. И мать, скрепясь и осуровев лицом, будет спрашивать (при Гавриле, которого пригласили к господскому столу, недостойны слезы и вздохи) о справе, о сряде, о припасах, о том, добро ли кован конь, о всем, о чем Иван подумал и что изготовил уже загодя, задолго до нынешнего вечера… И будет ночь. Короткая, в полудреме, и лишь под утро он заснет, и мать будет его побуживать, приговаривая: «Пора, Ванюшенька, пора!» И он наконец разомкнет вежды, вскочит, на ходу натягивая сряду, слыша, как по всей Москве и Замоскворечью вызванивают колокола.
   Так, под высокий колокольный звон, и прощались уже во дворе, — и Любава вдруг, ослабнув и ослепнув в потоке хлынувших слез, кидается ему на шею. «Ванята! — кричит, мокро целует его. — Ванята!» Шепчет: «Не погибни, слышишь, не погибни тамо, стойно Семену! Обещай!» И он отводит, отрывает ее руки, успокаивает как может… А уже пора, и Гаврило ждет. Иван кланяет матери, и та строго, троекратно напоследях целует сына. Иван взмывает в седло. Выезжая со двора, еще оглядывается и машет рукой. А за ним тарахтит ведомая Гаврилой телега с припасами и ратною срядой. На улице они сливаются уже неотличимо в череду возов, в толпу комонных ратников, и две далекие женские фигурки быстро теряют их из виду.
   Безостановочно и настойчиво бьют и бьют колокола. Над Москвою плывет нескончаемый торжественно-призывный благовест.

Глава 21

   Подъезжая к мосту через Неглинную, попали в первую заверть. Чьи-то возы сцепились осями, кто-то, осатанев, бил плетью по морде чужого коня, уже брались за грудки, когда явился боярин и, неслышимый в реве, гаме и ржанье коней, кой-как распихал ратных и установил порядок. Дальше за мостом началась такая толчея, что и Иван, привычный к московскому многолюдию, растерялся. Минутами казалось, что они так и увязнут, так и пропадут здесь, не обретя своего полка. Втихую Иван ругал себя ругательски: с полночи надо было выезжать! Провозжался! С бабами! Зля себя, произнес было последнее вслух, но тут же и устыдил, краем глаза подозрительно глянул на Гаврилу, но тот, растерянный еще больше хозяина, не слыхал ничего.
   Свой полк отыскали едва к полудню, и то повезло, потому что плотные ряды войска начали выступать из Москвы под колокольный перезвон уже из утра. Промаячила осанистая фигура Микулы Вельяминова. Он был в опашне, без кольчатой брони, но в шеломе, высоком, отделанном серебряными пластинами и по пластинам писанном золотом, с дорогим камнем в навершье. Стесненные, потные, истомившиеся от долгого ожидания полки тронулись наконец. Когда спустились к Москве-реке и, подтапливая наплавной мост, стали переходить в Заречье, только тут и повеяло речною свежестью и далекими, сквозь стоячую пыль и терпкий конский дух, запахами травы и леса.
   Что там? Какие были торжества? Как выезжал князь, иные сановитые бояре — Иван и не ведал. Радовался одному, что пошли в поход и кончилось изматывающее стоянье в толпе разномастно оборуженных незнакомых и возбужденных ратников, готовых от жары и тесноты схватиться друг с другом.
   Войско выступало из Москвы разными дорогами. Общий сбор назначался в Коломне. Впереди Ивана, насколько хватало глаз, текла бесконечная лента конницы, перемежаемая возами со снедью и ратною справой. Серая пыль над ратью застила солнце, забивала рот. Хоть бы ветер повеял! Никогда еще не собиралось вместе толикое множество полков, и Ивану начинало казаться неволею, что он бесконечно мал, не более муравья, что он — капля в людском потоке и обречен вечно рысить в этом бесконечном непрестанном движении.
   Изредка оборачивая серое лицо, он видел то же выражение подавленной растерянности и на лице Гаврилы, тоже серого, тоже покрытого пылью. Раза два-три мимо проскакивали бояре в дорогом платье на дорогих аргамаках и иноходцах, провожаемые завистливыми вздохами рядовых кметей:
   — Вот бы такого-то коня!
   — Не горюй, у татарина возьмешь!
   Но и веселые возгласы, и смех — все гасила, все покрывала и укрывала тяжелая дорожная пыль…

Глава 22

   Историки до сих пор спорят о том, был или не был Дмитрий с воеводами своей рати у Сергия накануне, или — точнее — во время выступленья в поход?
   Называются даты. Двадцатого августа войска выступают из Коломны (по другим данным — из Москвы), и мог ли в этом случае князь Дмитрий быть восемнадцатого или семнадцатого, «после Успеньева дня», бросивши движущееся войско, у Сергия? Для историков, людей двадцатого века, безусловная важность руковоженья выступающими из Москвы ратями премного превышает, разумеется, другую важность — важность духовного благословенья этой рати, идущей на подвиг и смерть. Но не так было для людей века четырнадцатого! И вспомним об отсутствии в ту пору митрополита на Москве.
   Идущую на бой ратную силу страны некому было благословить. И не было в стране человека, духовный авторитет которого позволил бы ему заменить благословение главы русской церкви, кроме игумена Сергия.
   И еще в «Житии» (в разных его изводах и версиях), где говорится о наезде великого князя к Троице, есть одна деталь, ускользнувшая, как кажется, от внимания историков, не всегда внимательно прочитывающих тексты. Это то, что князь хотел уехать сразу и Сергию пришлось уговаривать Дмитрия отстоять литургию и оттрапезовать в монастыре. Князь ужасно торопился. Полки уже шли по дороге на Коломну. А без благословения Сергия выступить в поход он не мог. Дмитрий, при всех капризах его характера, заносчивости, упрямстве и гневе, был человеком глубоко верующим. Да и кто бы в ту пору решился повести в степь рать всей страны без высокого пастырского благословения?! Историкам двадцатого века, выросшим в идеологическом государстве, следовало бы понять, что идеология и в прошлом определяла (и определяла могущественно!) жизнь и бытие общества, политику и хозяйственные структуры…
   Дмитрий, чем ближе подходило неизбежное столкновение с Мамаем, тем больше метался и нервничал. Огромность надвигающегося подавляла его все более.
   Лихорадочные и запоздалые попытки оттянуть, отвести войну ничего не дали. Посольство Тютчева, передавши Мамаю дары и золото, вернулось ни с чем. Точнее сказать, Мамай требовал, помимо даров и платы войску, прежней, Джанибековой, дани, что грозило серьезно осложнить положение страны, и тут Дмитрий, охрабрев от гнева, уперся вновь: «Не дам!»
   Ну, а дал бы? Как ни странно, но, вероятно, уже ни от Мамая, ни от Дмитрия ничего не зависело. Слишком мощные силы вели ордынского повелителя в самоубийственный поход на Москву, и, будь Дмитрий даже уступчивее, те же фряги не позволили бы уже Мамаю остановиться. Да и Русь подымалась к бою и хотела этого сражения, хотела ратного сравнения сил. Слишком много накопилось обид, слишком много было удали и гордой веры в себя у молодой страны. Куликово поле не могло не состояться, и оно состоялось-таки…
   В Сергиевой обители в этот раз Дмитрий не хотел задерживаться вовсе.
   У Троицы, сваливаясь с седла, выговорил неразборчиво:
   — Рать идет… Прискакал… Благослови!..
   Сергий внимательно и неторопливо рассмотрел толпу разряженных сановитых мужей, которые сейчас, тяжело дыша, спешивались, отдавая коней стремянным. Сказавши несколько слов, пригласили всех к литургии.
   Бояре гуськом потянулись в храм. Раздавая причастие, Сергий особенно внимательно вглядывался в иные лица. Князю по окончании службы возразил строго:
   — Пожди, сыне! Преломи хлеба с братией! Веси ли волю Господа своего?
   Дмитрий, сбрусвянев, опустил голову. В нем все еще скакала дорога, проходили с громом литавр и писком дудок войска, и только уже на трапезе, устроенной прямо во дворе, вновь начали проникать в его взбудораженную душу тишина и святость места сего.
   Сергий уже ни в чем более не убеждал и не уговаривал князя. Сказал лишь, благословляя:
   — Не сумуй! — И Дмитрий, нервно побагровев, склонился к руке преподобного.
   Когда уже сажались на коней, Сергий подвел к Дмитрию двух иноков, старого и молодого. Немногословно пояснил, что Пересвет (молодой) — боярин из Брянска, в миру бывший знатным воином, а Ослябя (пожилой монах) такожде в прошлом опытный ратоборец. Он, Сергий, посылает обоих в помощь князю.
   Дмитрий с сомнением было глянул на Ослябю, седатого мужика, но тот, тенью улыбки отвергая князевы сомненья, высказал:
   — Дети мои в войске твоем, княже! Коли они воспарят к горним чертогам, а я останусь, не бившись, в мире сем — себе того не прощу! А сила в плечах еще есть! Послужу Господу, князю и земле русской! — И Дмитрий, устыдясь колебаний своих, склонил голову. Не ведал он, что Сергий и тут, и в этом деянии своем, как и во многих иных, указал пример грядущим векам. Два столетья спустя, в пору новой литовской грозы, защищая Троицкую лавру от войск Сапеги, иноки с оружием в руках, презрев прещения византийского устава, стояли на стенах крепости, «сбивая шестоперами литовских удальцов», и то творили такожде в память и по слову преподобного Сергия.
   — С Господом!
   Кони взяли наметом. Оглянув еще раз, Дмитрий уже со спуска увидал издали высокую фигуру Сергия с поднятою благословляющею рукой.
   Ветер, теплый, боровой, перестоянный на ароматах хвои и неприметно вянущих трав, бил и бил в лицо. Завтра Коломна, и Девичье поле, уставленное шатрами, и клики войска, ожидающего его, князя, и Боброк, отдающий приказания полкам. Сейчас он любил и шурина своего, прощая принятому Гедиминовичу все, что долило допрежь: и благородную стать, и княжеский норов, и ратный талан, соглашаясь даже с тем, что без Боброка не выиграть бы ему ни похода на Булгар, ни войны с Олегом… «Так пусть поможет мне и Мамая одолеть!» — высказал вслух, и ветер милосердно отнес его слова в сторону.
   Владимир Андреич легко, наддав, приблизил к скачущему князю.
   — Пешцев мало! — прокричал сквозь ветер и топот коней.
   Дмитрий кивнул, подумал и крикнул в ответ:
   — Тимофею Василичу накажи! Еще не поздно добрать!
   В упругости ветра, когда выскакали на косогор, почуялось далекое томительное дыхание степных просторов. Или поблазнило так? Дмитрий не ведал.

Глава 23

   — Идут и идут! — Парень приник к волоковому окошку избы.
   Шли уже второй день. Проезжали бояре на высоких дорогих конях, рысила, подрагивая копьями, конница. Колыхались тяжелые возы на железных ободьях с увязанною снедью, пивом, ратною срядой и кованью. Теперь шли, шаркая долгими дорожными шептунами, ратные мужики, пешцы, неся на плечах рогатины, топоры, а то и просто ослопы с окованным железом концом. Шли истово, наступчиво, одинаково усеребренные дорожною пылью. Несли в заплечных калитах хлеб, сушеную рыбу, непременную чистую льняную рубаху — надеть перед боем, чтобы в чистой, ежели такая судьба, отойти к Господу.
   Мужики шли на смерть и потому были торжественны и суровы.
   Парень отвалил от окна, выдохнул надрывно:
   — Пусти, батя! — Старик отец поджал губы, вздернул клок бороды, ничего не ответил на которое уже по счету вопрошание. — Икона у нас! — с безнадежным укором, пытаясь разжалобить родителя, проговорил парень.
   — Окстись! Один ты у меня! Не пущу! — выкрикнула мать из запечья, где вязала в долгие плетья, развешивая по стене на просушку, лук. — Сказано, не пущу!
   Отец промычал что-то неразличимое себе под нос, вышел в сени.
   — А татары придут?! — звонко вопросил парень, не глядя в сторону матери.
   Та вылезла из запечья, взяла руки в боки:
   — Дак ты один и защитишь? Вона сколь ратной силы нагнано!
   — Не нагнано, а сами идут! — упрямо возразил парень. И повторил настырно:
   — Икона у нас!
   — Икона! Прабабкина, что ли? Век прошел, все и помнить! — Ворча, мать полезла в запечье.
   Икона была не простая, когда-то подаренная вместе с перстнем князем Михайлой Святым сельскому попу, что спас его от татар. У того попа оставалась дочерь, прабабка ихнего рода, ей и перешли княжеские дары, когда выходила взамуж. Перстень, знамо дело, пропал, то ли продали в лихую годину, а икона доселева оставалась цела. И горели не раз, а все успевали выносить ее из огня. И так уж и чуялось — святая икона, не чудотворящая, а около того. По иконе и нынче парень требовал отпустить его на рать: мол, невместно ему, потомку того попа, сидеть, коли весь народ поднялся!
   Мать поглядела на икону с некоторою даже враждой. «Все одно не отпущу!» — подумала, но уже и с просквозившею болью, с неясною безнадежностью. Старик пока еще не сказал своего последнего слова, а отпустить парня — сердцем чуяла — погинет он там! И никого кроме! И род ся окончит, ежели… Подумалось, и враз ослабли ноги, присела на скамейку, заплакала злыми молчаливыми слезами…
   Хозяин тоже тыкался по дому, дела себе не находил. Дом был справный.
   Муж плотничал и плотник был добрый, боярские терема клал. Летось у Федоровых в Островом рубили хоромы. Боярыня обиходливая, строгая, всяко дело у ей с молитвою, худого слова не скажет. Хозяйка и ее вспомнила, а сын и тут: «Ейный-то Иван тоже един, а идет на рать!»
   — Дак он воин, его и стезя такова! — окоротил было отец.
   Воин… А по улице бесконечною чередою шли мужики. Глухое «ширть», «ширть», «ширть» доносило и сюда, в клеть, хоть уши затыкай! Стоптанные шептуны сбрасывали тут же, закидывая куда в кусты, обочь дороги, подвязывали новые, и снова бесконечное «ширть», «ширть», «ширть»…
   «Уйду от них! Все одно уйду, не удержат! — думал парень, привалясь лбом к тесовой, янтарно-желтой, ниже уровня дома, стене. — Убегом уйду!»
   Отец вошел со двора, пожевал губами, подумал. Негромко позвал по имени. Парень оборотил лобастое, рассерженное лицо.
   — Из утра уйдем! — твердо сказал отец. — Собирайсе враз, а я рогатины насажу!
   Бабе, что, охнув, вылезла из запечья, плотник высказал, твердо поджимая рот:
   — Вместе пойдем! Пригляжу тамо за парнем, коли што…
   Сказал, будто и не на войну, не на рать, а куда на плотницкое дело собрались отец с сыном, и баба поняла, охнула, сдерживая слезы, полезла в подпол за дорожною снедью…
   Из утра, едва только пробрызнуло солнце, двое ратников, старый и молодой, спустились с крыльца с холщовыми торбами за плечами, с топорами за поясом, пересаженными на долгие рукояти, неся на плечах широкие рогатины. На одном был хлопчатый стеганый тегилей, на другом старый, помятый и кое-как отчищенный шелом. Вышли и влились в несколько поредевшую череду бредущих дорогою теперь уже сплошь пеших ратников. Перемолвя с тем-другим, вскоре отец с сыном присоединились к небольшой ватаге ратных, ведомой каким-то пешим, но в броне кольчатой весело-балагуристым ратником.
   И пошли, скоро уже неразличимые и неотличимые от прочих в поднятой дорожной пыли. Две капли в бесконечной человечьей реке, текущей откуда-то из веков и уходящей в вечность.
   Старик шагал степенно и вдумчиво, по-крестьянски сберегая силы.
   Парень то и дело вертел головой. Непривычное многолюдство (как на ярмарке!) занимало его сейчас больше грядущего ратного испытания.
   Наставляя ухо, вслушивался в то, что урывисто произносилось тем или другим, а на привале, когда разожгли костер и сварили кашу в котле, что нес заросший до глаз пшеничною буйною бородою великан (он нес на плече устрашающего вида рогатину чуть не с целое дерево величиной и вдобавок котел за спиною), парень и вовсе погиб, слушая соленые разговоры и шутки бывалых ратников. Ночь осенняя, темная уже плясала комариным писком над тысячами костров, там и тут раздавались говор и смех, кони, незримые в темноте, хрупали овсом. Огонь высвечивал то бок шатра, то телегу с поднятыми оглоблями. Великан, развалясь на расстеленном армяке близ костра (один умял полкотла каши!), сейчас, сытый, лениво отбивался от наскоков ратника, который наконец-то снял свою броню и, присев на корточки к костру, кидал туда то сучок, то щепку, поправляя огонь.
   — Женку как зовут? — прошал он у великана.
   — По-церковному — Глахира, Глафира, как-тось так! Ну а попросту — Глаха!
   — отвечал тот, добродушно щурясь. Только что сказывал: когда мечет стога, то копну тройнею подымает всегда зараз, и женке много дела наверху — успевать топтать сено. Парень завистливо оглядывал великана — целую копну зараз! Редкий мужик и подымет, а уж на верех забросить!
   — Ты и телегу, поди, заместо коня вытащишь? — с подковыркою прошал ратник.
   — А че? Коли не сдюжит конь… Приходило… Я, коли воз угрязнет где, николи не сваливаю, ни дровы, ни сено — так-то плечом, и — пошел! Другие коней лупят по чем попадя. А я коня николи кнутом не трону. Конь — тот же человек! Коли не сдюжил, так и знай, что помочь надобна…
   — Ну, а етто, с женкой ты как? — озорниковато кинув глазом, спрашивал ратный. — Тебе ведь лечь, дак и задавишь бабу враз, и дух из ей вон! Поди, тоже здымашь?! — ратник показал рукою, как это происходит. — Как ту копну?
   — Мужики дружно захохотали. Великан добродушно улыбнулся, сощуря глаз.
   Шутки ратного отлетали от него как горох от стены. Потянулся, зевнул, под хохот и назойливые каверзные вопросы балагура. Сотоварищам, что тоже начали подзуживать великана, что, мол, ответишь на ето, дернув плечом, изрек с ленивою снисходительною усмешкою:
   — Дак чево с его взять! Ен, може, за всюю жисть ничего тяжеле уда да выше пупа и не подымывал!
   Тут уж загоготали так, что и от иных костров начали оборачиваться к ним: что, мол, и створилось у мужиков?
   Парень слушал, покрываясь темным румянцем. Внове было все, и это дорожное содружество, и едкий разговор, и шутки с салом, с намеками на то, чего он еще не пробовал ни разу в жизни. И теплая ночь, и огни, и звезды в вышине над головою…
   Балагур, покрасневший даже — не ждал, что медленноречивый великан так его срежет, — дабы потушить смех мужиков, пошел за хворостом. Утихали шутки и молвь. Иные уже задремывали. В темноте тихим журчанием лилась речь старого ратника, что сидел в стороне и не участвовал в озорных байках. И сейчас парень, перевалясь поближе, стал тоже вслушиваться в неторопливый говорок:
   — А што ты думашь? Идем, значит, на ворога, и никто не благословил?
   Не-е-ет! Так не бы-ва-а-ат! Сергий, он, конешно, и люди бают! Дак што, коли ты не видал? Люди видели! Ен ведь не в злате, не в серебре, ен — по-простому, в рясе холстинной, залатанной, в лапоточках, и не у княжеского крыльца, не-е-ет! Там-то свои попы да архимандриты благословляли, ето конешно! А ен — так-то при дороге стоял да нас, мужиков, благословлял — значит, весь народ московский! Не бояр там, не князя, а народ! И стоит, значит, седенький такой, невеликий росточком, и руку поднял, и таково-то смотрит на всех: из глаз ево ровно свет струит!
   Ну и… на травке стоит, а которые пониже кланялись, значит, иные в пояс, а кто и в ноги ему падал, дак те вот и видели! Стоит, бают, а травы-то и не примяты вовсе, как словно иголками торчат, и он-то на самых, можно сказать, вершинках трав стоит: не стоит, а парит в воздухе словно! Такая, значит, святость ему дадена! Вота как! А ты баешь — татары! Да коли Сергий призовет, дак и небесное воинство за нас выстанет в бой!
   — Ну дак… — нерешительно протянул кто-то из слушателей. — А совсем бы отворотил беду?
   — Нельзя! — решительно потряс головою старый ратник. — За грехи, значит, и так! Должно человеку во всем труд свой прилагать, как уж ветхому Адаму сказано было: «В поте лица!» Господь, он строго блюдет! Ты поле пашешь с молитвою? Дак все одно пашешь! А стоит залениться, проспишь ведро — и дождь падет, и хлеб замокнет у тя… А коли все силы прилагать, без обману, дак и от Господа тебе помочь грядет! Ну и на рати такожде! Станем дружно, и Господь защитит. Побежим — тогда и от Вышнего не станет помоги… Спите, мужики! — окоротил он сам себя и начал укладываться, а парень, привалясь к спине родителя (оба укрылись одним армяком), долго не мог уснуть, смотрел, как роятся звезды над головою, представляя то великана с его женой, наверно, веселой красивой бабой в пестром набойчатом сарафане, то Сергия, который стоит на вершинках трав и благословляет проходящих мимо пеших ратников, потом заснул. А звезды, спелые августовские звезды, тихо мерцая, поворачивались у него над головой, и кто-то великий и несказанный под неслышные переговоры звезд благословлял от выси спящую московскую рать.

Глава 24

   Стан у Коломны шумел, как престольная ярмарка. У Ивана и поднесь начинало кружить голову, когда он вспоминал разноцветье расставленных шатров, густой запах паленого рога (в походных кузнях укрепляли сбитые в дороге подковы, заново ковали коней), и купанье в реке, запруженной тысячами голых белых тел, и то, как он, неосмотрительно заплыв на коне к самой стечке рек, возвращался через весь стан нагишом, в чем мать родила, под хохот и озорные выкрики ратных.
   Ночью чистили сбрую, утром был смотр — «людно, комонно и оружно» встречали великого князя, только-только прискакавшего от Троицы. Ратники кричали, иные, татарским побытом, кидали в воздух и ловили легкие копья. И было тревожно (и удивило сперва), что то, чему научился доселе, то и пребудет с ним, и уже ничего иного не можно постичь вплоть до того близкого бранного часа, когда вся эта громада ратных столкнется с татарами. С тем чувством рысил и теперь берегом Оки. (Переправлять рать намерили выше по течению, у Лопасни, дабы упредить возможную встречу татар, идущих древним Муравским шляхом, с литовскою ратью. Так, во всяком случае, толковали бывалые кмети.) Внизу, у реки, мужики, яростно работая топорами, готовили настил для моста. Череда заякоренных лодок уже тянулась на долгом ужище к противоположному берегу, и Иван, близко проезжая, узрел раскинутый княжеский шатер, в коем теперь совещались московские воеводы. И вид шатра, и оседланные кони воевод, все было пронзительно своим, близким в этот час предвестия битвы. И воеводы, что выходили на глядень, вдыхая грудью свежий речной дух и устремляя взоры туда, в заокскую сторону, тоже были свои, до боли, до томительного обожания: защитники и хранители, от днешнего совета коих зависела ихняя, каждого воина, грядущая жизнь и судьба!
   Понимал ли кто из них ясно, что сотворяется ныне совсем не то, чего ждут воеводы и сам князь, и что важна не победа даже, а новое дружество русичей, и кровь, что прольется вскоре, ляжет в основание великой страны, в основание ее грядущей в веках громозвучной славы? Понимал это ясно, быть может, один преподобный Сергий. Но чуяли необычайность происходящего — все.
   Дмитрий вышел из шатра последним.
   — К ночи будет готово, — произнес Микула у него над ухом. — С заранья учнем переправлять полки! Повели, княже, — досказал он, строго сводя брови,
   — в рязанской земле ратным не пакостить!
   Дмитрий глянул на свояка и молча кивнул. «Не пакостить» на Рязанщине, на которой пакостили всегда, невзирая на любые соглашения, было внове. Но Дмитрий уже начинал понимать, что в привычном мире явилось нечто нежданное, о чем, возможно, лучше всего мог бы изъяснить — за смертью Алексия — один Сергий. И ради этого нового московская рать выходит сейчас в степь, а не стоит, как некогда, на обрывах Оки, позволяя татарам зорить рязанскую землю. Выходит в степь, чтобы встретить Мамая с его воинством на рубежах Великой Руси, пусть еще не объединенной, не созданной, но уже почуявшей за спиною растущие крылья грядущего единства своего. Мамаева Орда стояла за рекою Воронежем, и туда, к Дону, двинутся завтра, прикрывая и Рязань, и северские земли от нового татарского разоренья, московские княжеские полки.

Глава 25

   К Лопасне подходили тучею. В коломенскую вливалась иная рать, из Москвы, подваливали пешцы. От скрипа телег и конского ржания было порою голоса не слыхать. Там и тут тесноты ради вспыхивали споры, ссоры, короткие сшибки. Кому-то конь отдавил ногу кованым копытом, чья-то телега, неловко заворачивая, подшибла раскинутый шатер. Чадили костры, кипело варево, голодные теснились к чужим котлам. Старшие мотались, ополоумев, разводя по станам вновь и вновь прибывающие ватаги. Ругань, мат. Какой-то могутный мужик с рогатиною на плече, древко которой было вырезано едва ли не из целого дерева, спорил с княжескими комонными, что отпихивали пешцев:
   — Ты-то на кони удерешь! — выговаривал с укоризною мужик. — Тебе-то легота, тово! А нам, смердам, стоять до конца! Кажен из нас с собою чистую рубаху несет!
   Иван, сметя своих, почел нужным вмешаться, начал утишать тех и других. Велел Гавриле снять с воза чечулю вяленой баранины и допустить пеших ратных мужиков к своему костру. После уже, когда разобрались, Гаврило с проясневшим ликом кинулся к одному из пешцев: «Деинка Захарий!»
   Оказалось, мужик с парнем — из соседнего с Островым села, свояк Гаврилиного отца, плотник. Оказалось, и двор ставили Наталье они с сыном.
   Тут уж всякая иная молвь была позабыта, пешцев пригласили к котлу всех гуртом, поделились кашей и хлебом. Пошли взаимные вопросы да воспоминания, и из утра, когда прощались, хлопали друг друга по плечам, приговаривая:
   «Не подгадь на бою!» «Не подгадим! Вы, комонные, нас, пешцев, токо не выдавай!» — напутствовал великан, трогаясь в путь со своею страшенною рогатиной на плече. И долго махали руками, когда конная змея, с гружеными телегами, начала втягиваться на свежий, только что срубленный и подрагивающий под ногою настил наплавного моста. Думал ли кто из них, что уже не увидятся вновь?