Дырявый карман
   Наблюдательность разрослась с годами у Хомякова. Его глаз выхватывал все необычное: зазубрины в крюке, насмерть вбитом в торцовую стену дома напротив контейнера с мусором.
   Однажды ему рассказали анекдот, как человек потерял сон в дырявом кармане.
   Хомяков увидел этот карман. Огромный. Ног, куртки, ничего как бы не было - только карман.
   - Ну, - услышал Хомяков.
   - Сейчас, только побреюсь.
   - Ну, - опять услышал Хомяков.
   И тогда, цепляясь за какие-то выступы, полез вверх. При этом он думал: "Нелепая жизнь. Бесследно пропасть в чужом дырявом кармане".
   Нет
   Крюков смотрел собеседнику в глаза. Глаза цвета скошенной задыхающейся травы, истоптанной копытами коров, лениво жующих траву.
   И говорил так же, как жующая корова, лениво:
   - Вот вы глядите, что-то видите... Ну хотя бы деревья, дома, небо, кладбище, смерть. Это все не то. Не само действие. Вам нужна трагедия? Но ее нет. Трагедии нет. Так что вот.
   И еще раз повторил:
   - Нет. Трагедии нет.
   ВВЕРХ ЗА ТИШИНОЙ
   БЕСКОНЕЧНОСТЬ
   Натяжение минут ослабло, он почувствовал, как прыгающая память выхватывала край буфета, испуганное лицо матери, подтяжки отца, резкий крик не то вороны, не то кошки, разбитую рюмку на полу, грохот упавшей картины в золоченой раме. На картине были изображены часть берега в море с заходящим солнцем. Это он не видел, а знал. Да, еще он наступил на что-то мягкое, кажется, подушку, - но уже не думал, - двери распахнулись, на него надвинулась бесконечность. Он подставил ей руки, лицо, глаза - всего себя... Выбежал на улицу. Он чувствовал бесконечность в каждой частичке своего тела... Да мы, собственно, и есть частичка, пылинка бесконечности...
   - Погоди... Стой... Ну куда тебя... Ты кто?
   - Я... я, - задыхаясь, говорил он тем двоим, остановившим его, - я... сейчас отдышусь... Я являюсь частью, может, неформальной частичкой бесконечности или, для понятности, космоса...
   - А куда тебя несет?
   - Ну просто, когда я осознал во всей безмерности...
   Подошел третий.
   - Чего тут?
   - Да вот.
   - А-а.
   Тот, первый, который задавал вопросы, опять спросил:
   - Ты еврей?
   - Нет.
   - Ну-ка покажи руки... Глядите... Ни одного мозоля.
   - Пусть штаны снимет, - сказал подошедший третий.
   - Да чего там... И так видно.
   - Нет, я не еврей. Но прекрасны кедры ливанские.
   Тот первый ударил его в лицо. И он упал. Они начали бить его ногами.
   - Смотри, бьют человека, - сказала проходившая мимо девушка своему спутнику.
   - Идем отсюда, - дернул ее юноша.
   - Бьют человека, - повторила девушка.
   - Идем... идем...
   - Прекрасны кедры ливанские, - повторил он.
   Бесконечность стремительно на него надвигалась, но он не уменьшался, а расширялся.
   - Прекрасны кедры ливанские, - повторил он отрешенно, не видя, что в городе уже идет избиение, что горят дома, что мать его убита в кровати, а отец лежит лицом на полу, рядом с картиной. А он сам превратился в бесконечность. От земного времени он сохранил только свою единственную последнюю фразу:
   "Прекрасны кедры ливанские".
   ПОСЛЕДНИЙ БОЙ
   Размундированный голос отставного полковника тихо опустился на каменный пол ванной:
   - Ну, чего, старик?
   Он посмотрел на себя в зеркало. Танк с развороченной правой гусеницей и опущенным стволом пушки глянул на него.
   - Ну, чего, старик? - переспросил полковник. - Сегодня будем закусывать? Эта колбаса мне вот тут, - и полковник провел по горлу. Картошка у нас есть, можно бы солененьких купить, свеколки. Борщок бы соорудить. Возиться неохота.
   Зеленые глаза танка грустно поглядели на полковника.
   - Никаких проблем, сэр, - полковник широко зевнул. - Телевизор только починю. Сам, между прочим.
   Полковник обрывком взгляда скользнул по циферблату часов, и безгубо в сознании: "23 часа 27 минут". Старые часы ни разу его не подвели. На них он всегда мог, как на друга, - вместе и в воде, и в огне, часы с вделанным компасом.
   Его рука действовала автоматом, пальцы нащупали пазуху чашечки для бритья, выдавили туда крем. Он открыл кран ванной и отключился.
   - Кронпринц предпочитал бриться вечером, - бормотал он. - Кронпринц предпочитал, - сделал долгую паузу, - прожить остаток дней особнячком в особнячке.
   Лицо полковника скрыла пена.
   - Но двуликим Янусом мы с кронпринцем - никогда. Чтобы этим Янусом это уж точно, сэр.
   Лезвие безопасной бритвы легко и неоскорбительно убирало мыльную пену. Новорожденно выпрастывались острые черные усы без единой сединки. Вот только височки, вот только височки, но поскольку голова вполне жуковатая и глаза еще с огоньком, правда, подглазья припухли, но в целом, - полковник выпятил губы, и его нос почувствовал легкое прикосновение усов, - для баб тут сюрприз "X" в степени "n".
   - Ну что, Артем, - обратился он к танку, - берем сегодня тайм-аут в смысле баб? Или как?
   Полковник жил на шестом этаже, в двухкомнатной квартире, пристройке к пятиэтажному дому начала века, с поднебесными потолками, и в ванной, и в сортире - высокие окна, выходившие в слоеный пирог узких переулков. Напротив, за каменным забором, размеренно, до полуночи, гудела обувная фабрика, и вонь от переработки кож поднималась к окнам полковника.
   В большой комнате всю стену закрывал дубовый буфет, похожий на орган. Увезти его прежний жилец не смог, так что он достался полковнику вместе с квартирой. Другим подарком в маленькой комнате нагло раздвинулась темнобордовая кровать - раковина с балдахином. Ее вывез из Австрии в конце войны прежний жилец, тоже военный, с которым полковник некоторое время общался. Но тот умер еще до того, как полковник оказался в Афгане. Кровать не сиротела, балдахин сотрясался от разных особ женского пола. У каждой было свое имя, но склерозированная память полковника уже не способна была их удержать.
   Комнаты совсем бы опухли от одиночества и пьянства, если бы не престарелая, полуслепая, зачуханная собачонка на маленьких ножках, в черных лохматушках, приблудившаяся на улице и прозванная полковником Жанеткой.
   А дочка? Что дочка? Любимое дитя. Уехала с мужем в Новосибирск. Ее редкие письма он аккуратно складывал в железную коробку из-под конфет.
   Вспомнил умершую мать. В деревне, в Озерках. Вспомнил, как она голосисто тянула:
   Озерчане, озерчане-е-е-е,
   Хорошие робята, молодежь,
   Перевезите, перевезите на ту сторону реки.
   На ту сторону, на ту сторону...
   Да, Кембриджа ему не пришлось кончать, а своего он достиг... И мать бы подивилась. Главное - все сам.
   Ночь мятежничала ветром, сотрясала окно дождем. Снова грохотали БТРы. Обожженные солнцем лица солдат. Осевший голос полковника. Жара все заштукатурила. Он не узнавал своего голоса. Танк качается на ухабах. Жрать вроде как разучился. Только пить, пить. Завис вертолет. Труп духа на дороге. Танки идут, и труп расползается, тоньшает...
   "Какой я все-таки стервец, - подумал полковник, - пацаном зябликов ловил и продавал. А теперь сам в клетке".
   Дурманный запах ночницы. Одно лето ездил к бабке, матери отца - за Днепр. И в темном лесу нашел. "Счастье тоби, - мягко говорила бабка, - бачь, як ее словом опушило: "Люби менэ, не забувай"". И он запомнил слова бабки, даже очень.
   Взрыв мины оглушил. Его свалило. Думал, с концами, а ранение осколочное, только в правую лопатку да в плечо. И сейчас болит, в дождь.
   Полковник открыл глаза и привычно на часы: 23 часа 49 минут.
   - Артем, - шепотом позвал полковник.
   Полковник ощутил, как хрустнула мысль, и легкий озноб сотряс там, в зеркале, всю могучую махину танка. Крупно скрипнула боль в развороченной правой гусенице и сразу отозвалась в полковнике.
   - Артем, - прошептал опять полковник.
   Танк чуть-чуть шелохнулся, и огромный стальной член стал медленно подниматься вверх.
   Губы, гортань - все мгновенно пересохло. Так уже было в Афгане.
   - 23 часа 52... 53... 54... 55...
   - Угломер тридцать ноль, наводить в цель, - и полковник крикнул: Огонь!
   Огромное облако спермы рвануло к небу.
   - Выстрел, - в блаженном изнеможении выдохнул полковник. - За погибших товарищей, за этих сосунков, мать вашу так... Огонь!
   - Выстрел, - он захлебывался в дрожащей радости. - Ах ты, кровь-кислица, пользуйтесь, размножайтесь...
   - Огонь!
   Выстрел.
   - Огонь!
   Ствол начал опадать.
   - Артем! - взревел полковник.- Ты что, мать твою ити...
   Танк был жалок. Со всей силы полковник ударил кулаком по зеркалу. Куски стекла посыпались на плиточный пол ванной.
   - Все, выпал в осадок.
   Полковник поднял довольно большой кусок зеркала, пригладил усы.
   "Может, по венам?" - он полоснул куском стекла по кисти руки. Выступила кровь. И усмехнулся: "Идти с этим ранением в санбат".
   В голове проявился номер телефона. Кто же это? Вышел из ванной. Набрал номер. Услышал женский голос.
   - Даша, Вера, нет, Леля.
   Женский голос сменился мужским:
   - Иди ты знаешь куда...
   Полковник положил трубку и тяжело осел на стул. Увидел, что еще держит в руке кусок зеркала. Бросил его, и почему-то тот не разбился.
   0 часов 13 минут. Тихо. Фабрика уже не работает.
   Заскулила собака.
   - А, Жанетка,- полковник наклонился и погладил собаку, - сейчас, сейчас, пойдем погуляем.
   Взял поводок, надел плащ, не забыл и зонтик.
   На улице муравил мелкий дождик.
   Полковник нажал кнопку, выстрелил зонтом. Поводок не стал пристегивать.
   Они шли знакомыми переулками к широкому проспекту. Перейдешь его - а там садик, который особо любила Жанетка.
   Они еще стояли с Жанеткой на тротуаре, как из соседней улицы на проспект темной водой выплеснулась толпа. И в толпе был свой порядок. По бокам шли молодые ребята, вооруженные автоматами.
   Что это?
   Грохот солдатских ботинок полоснул его узнаваемой радостью.
   На проспекте, не то что в переулках, было довольно светло. Он увидел свастику на рукавах.
   Еще не думая, полковник сорвался с тротуара, и командирский голос вернулся к нему:
   - Отставить! Стоять!
   Полковник отбросил зонт и вклинился в толпу.
   - Разойтись! Среди вас есть афганцы?
   Ближайшего парня одной рукой схватил за грудь, а другой рукой стал сдергивать повязку с рукава. Мешал поводок. Но полковник не хотел его бросать.
   - Ты чего, старик, в уме?
   - Мразь, фашист, гад... Я бы тебя в Афгане мордой в серый песок...
   Но кто-то уже обхватил его сзади.
   Залаяла Жанетка. Ее подбили ботинком. Она завизжала и отлетела в сторону. Полковник вырвался и, обернувшись, хлестанул со всей силы поводком.
   - Да это же еврей.
   Его свалили. Начали бить ногами.
   Толпа шла по распростертому по мостовой полковнику.
   Когда все стихло, он еще был живой.
   Усилившийся дождь смывал остатки мыслей полковника. И вдруг он почувствовал на лице теплоту. Собака лизала ему нос, рот, уши.
   "Жанетка, - с туманной любовью подумал полковник, - надо домой ползти".
   К утру ветер разогнал тучи. В садике на скамейке спал пьяный, прикрытый целлофаном. По дорожке бежала трясогузка. Среди старых лип слышались песенки щеглов и зябликов. Им не мешал шум машин на проспекте, вышибавших воду из-под колес.
   СТАРИК
   Портрет
   Вспыхнул гудок телефона. Старик приложил к уху трубку. Услышал:
   - Всё.
   Старик положил трубку. С трудом поднялся из кресла. Подошел к той стене, где висел его портрет. Свет из окна превращал стекло портрета в зеркало.
   Старик неподвижно стоял и смотрел. Не дрогнул, даже когда увидел, как распахнулось окно. Разбились стекла. Падали вниз на дорожку сада в глухой тишине.
   Свора гончих
   Рука гладила. Утопала в шерсти. Дикая шерсть. С памятью глухой чащобы.
   Голоса:
   - Покажите мне этот кусок.
   - Неплохой. Посмотрите сами. Тут, правда, есть кости. Но вы сами знаете, мяса без костей не бывает. Берете?
   - Беру.
   - Вы измазались. Кровь.
   - Ерунда. Мы и так задержались с этими разговорами.
   Рука гладит шерсть. Одна рука, другая... Руки... Руки...
   А вот и приказ: "Отцепить мундштуки".
   Они, как свора гончих, рванули с поводков. Туда, где в розовой дымке, виднелись дом и сад. Почувствовав слабину, дикая шерсть серым мутным потоком накрыла сад и покатила к дому.
   И уже никого не интересовало, что на самом верху дома, на чердаке, из окошка с разбитым стеклом смотрят грустные глаза человека. Когда-то бывшего хозяином дома.
   Бинокль
   Старик взял старый полевой бинокль. Посмотрел в большие окуляры. И вместо городского кладбища с массивными памятниками увидел деревенский погост. Среди накренившихся черных крестов, железных надгробий со звездой вверху пирамиды бурно разрослись кусты малины, шиповника, папоротника. Ниже к реке поднимался дудник с мелкими белыми цветочками. Широкий разлив кипрея. Над погостом поднимались сосны.
   - Ничего, место сухое, хорошее. Тут и часовенка была, да, видно, разрушили...
   Старик не огорчился. Он подумал: "Надо бы теперь по-другому посмотреть в бинокль". Но вместо этого решил вызвать секретаря. Поискал под столешницей тайную кнопку. Нажал. Кнопка провалилась. Старик тыкал толстым пальцем, и палец уходил в небытие.
   С трудом выдернул руку. Хотел взять пейджер. Раздумал. И выше поднял седую голову.
   Он сидел в кресле спокойно.
   - Я еще стометровку пробегу, - говорили его толстые губы.
   Но сам он сидел неподвижно, подготовившись к вечности.
   НА ШОССЕ
   Убит и зарыт. Темно. Даже черно. Кто-то убит, кто-то и зарыт на 106 километре по Минскому шоссе. Деревья. Может, они видели? Ели, сосны с подлеском бузины. Весна уже близко. Она дышит. Тот, кто убит и зарыт, неторопливо отбрасывает сырую землю. С усилием выползает из ямы.
   В лесу кое-где еще снег. На снегу полосы от лыжни. Обрываются.
   Трава, маленькие кустики черники с зелеными листьями, папоротники. Рядом с шоссе, в овраге желтые головки мать-и-мачехи.
   Тот, кто выполз из ямы, ползет по оврагу, в овраге вода. Вылезает на шоссе. Пробует подняться на ноги. Его кружит весенний воздух. Падает.
   Поднимается. Протягивает руку. Голосует.
   Мимо, разбрызгивая воду, с зажженными фарами проносятся машины.
   МОСТ
   Cветлой памяти
   Алексея Шеметова
   Я опять иду к тебе, Донат Данков. Небо было землистым, а все там, что внизу, - непрочным, зависимым от наших душ. По земному времени мы скоро сплетемся.
   Я сел на бугорок, поросший белесой травой, стал стаскивать правый сапог. Он мне сильно жал, высвободилась нога, из дырки в шерстяном носке высовывался красный большой палец. Я приспустил носок и обул ногу. Вроде полегче. Надо идти.
   У меня не было ни ружья, ни удочек. Начал прутьями стегать дождь. Я поднял капюшон на плаще. Вгляделся вдаль, и диковинный зверь вычленился в тумане дождя.
   Вот так, Донат, время унесло меня в прошлое.
   А я пробирался к чудищу, было ли это раньше того, как мы повстречались, или гораздо позже, теперь уж не так и важно.
   Я почти уперся в чудище - бесконечный мост с каменными быками в пролысине тайги. Мошка липла к лицу, лезла в глаза, в нос, в уши, беспощадила - вот что хреново.
   Плесни мне в стакан вина, Донат, своей беспалой рукой. Закури. Я не буду тебя торопить. Помолчим. Что там внизу, не разобрать. Река? Откуда она тут? Главное, чтоб эта река не развела нас. Чтобы мы, хоть молча, слышали друг друга. Кури, кури, друг. Ах ты, раскосый монгол. Как в желоб, в меня втекала твоя судьба. И еще хочется углядеть твою улыбку. Приклониться. Ты сейчас не живой, а вроде бы не в том дело. Ты для меня чистый свет встречи. И с болью ищу обитель свою в том пепле, что сыплется от твоей сигаретки. Надо вспомнить. Так вот, чудище оказалось просто мостом. Серо-зеленая или какая там краска давно выплакана во многих местах дождями, ветром, сибирскими морозами.
   Я взялся за слабые перила. Краски нет, а черное дерево еще не трухлявое, еще живое, вышло наружу. В той же тайге твоя деревня Данково.
   Родная деревня рядом с речушкой и с заросшим прудом. Ты шел с приятелем по лапотной улице. Недалеко от пруда в дождливом тумане, за изгородью, на огромной куче говна, понуро стояла белая лошадь. Приятель сказал: "Гляди, Донат, вот наш памятник". Всю жизнь ты носил это видение, и мне его подарил. Ну, старик, дернись улыбкой. Что у нас дальше? Дальше - чистый лубок. Крестьянский парень едет в город учиться в институте. Лубок, да с трещинкой. С первого же курса тебя забрали.
   Почему же ты такой монголистый, скуластый, брови шалашиком, а такой нехитрый, неоглядный? Тетрадку со своими записями сунул в тумбочку, а там по-крестьянски просто вывел: "Злодеи злодействуют, пожарят страну, перепоясывают смертью. Начальство все провоняло до последней прожилины, пора им мозги смазать, да вот беда - масла нет". Тетрадка лежала рядом с кроватью, в тумбочке, в общежитии.
   И суд над тобой был потому легкий. Судья показал тетрадку:
   - Вы писали?
   - Я, а кто же еще? В институте, - сказал ты, - надо самому думать.
   Судья улыбнулся.
   Припечатали - десятка и семь ссылки.
   Потом, в камере, тоска загустела. Вспоминал во сне реку, слепили вспыхи воды на солнце, и высоко выпрыгивала рыба.
   Такой сон часто повторялся. Сам будто по горло сидел в осоке просыпался весь мокрый.
   Помнишь, Донат, ты еще рассказывал, не о себе, а о том бедном казахе, что потопил миноносец. Следователь ему достался въедливый, гад.
   - Опиши, какой ты миноносец потопил, - сверлил он казаха.
   А казах, когда вошел в камеру, сразу бросился к параше, где был веник из сухих трав, прижал к лицу.
   - Степью пахнет, - улыбается, лица нет, одна улыбка.
   Следователь вызывал ночью. Не давал спать.
   Казах - к тебе.
   - Донат, расскажи про миноносец. Какой он? Большой?
   - Да, очень большой, и весь железный.
   - Железный? А как же я его потопил?
   Следователь не верит. А казах клянется. Следователь не верит. Смеется. А казах уже просто молчит.
   Потом в камере падал без сил.
   - Донат, что я еще сделал? Больше нет ума молчать.
   - Овец пас?
   - Пас.
   - Отравил?
   - Ой, отравил, - понял казах. - Вся степь отравил.
   И когда получил свою десятку - в ноги тебе:
   - Спасибо, друг Донат, век не забуду...
   Я сделал еще несколько шагов по слабым доскам моста. Дождь, насытившись, отпустил.
   Донат, ничего, кури. Будто вчера встретились с тобой в маленьком городишке, за сто километров от Москвы. Улицы пропахли сеном. Да, ты чудак, ты непролазный чудак шестидесятых годов. Где твоя ненависть в раскосых глазах? Ты сыплешь и сыплешь на землю, не замечая, пепел от сигареты. Я смотрю в твои глаза, глаза юноши. Как ты легко разрываешь карту своей жизни - она тебе сейчас ни к чему. Ты опять и опять ищешь истину: ту, что на земле, и ту, что выше.
   По стенам комнаты - книги с твоими пометами. Твои слова всегда обжигали меня своими гранями. Ты писал о времени на переломах веков. У меня не сохранился твой рассказ "По причине выросшего чирья". Как поссорился престарелый граф Алексей Григорьевич Орлов с Марией Семеновной Бахметовой. Запомнил только, как граф упрекал: "Ни гроша не хотели от меня принимать, а у меня желчная болезнь, когда бывал я под гневом".
   По городку прошел слух - Донат покупает старый хлам. Из чердаков понесли тебе старые книги. Они пахли пылью. Я помню, как ты чародействовал, разглаживая желтые страницы своими культяпками.
   Жития святых с мерцанием свечей вплывали в наши души.
   Перил вдоль моста уже не было. Доски - говно. Ступить страшно. Серые фигуры на мосту. Зека Данков, помнишь, как строили этот мост? Пальцы, правда, ты отморозил уже позже, на лесоповале. Их отрубили почти все... Старик, крепче держи стакан в своих обрубках. Вспомнил. Новый суд. На этот раз не над тобой, а над твоей тогдашней женой Верой. Не политика, а замешали ее торговые работники, подружки. Там у них, в промтоварном магазине, была комнатка. Туда однопуткой шло вино. Захаживало районное начальство, когда и из милиции.
   Ты отдал все свои деньги, чтобы покрыть недостачу. Вера все одна на себя взяла.
   Однажды в твою дверь постучался незнакомый мужчина.
   - Привет вам от вашей жены. Женщины передали ее письмо к вам. Зашито в ворот рубахи. Через многие руки передавали рубаху.
   Ты срезал ворот бритвой. Вытащил записку: "Донат, дура я, дура проклятая". И ни просьбы, ни слова больше.
   Опять ты беспалой рукой сунул сигаретку в рот. Закурил по-зековски, из кулака. И пепел сыпался и сыпался на стол...
   Все-таки треснула доска. Нога провалилась. Плащ задрался. Дождь опять зачастил. Я лежал мокрой распятой лягухой. Начал дергать ногу и потихоньку отползать. Чьи-то крепкие руки обхватили меня, потянули.
   - Ты чего сюда? - услышал над собой глухой голос. - Подымайся, и к этому краю. Дак, тут доска неслабая.
   Не помню уж, как оказался рядом с дощатым шалашиком.
   - Заходи, садись, дак.
   Я огляделся. На кирпичах стоял пыхтящий примус с черным чайником. Я сел на единственную табуретку. Рядом огромным кулем в плащпалатке стоял мужик, весь зарынутый седой бородой, похожий лицом на Карла Маркса.
   - Замерз, дак? Руки к огоньку. Погоди, чай поспеет.
   Меня трясло. Губы не отлипались.
   - Восьмой месяц ни копейки. Во какой я сторож, - и он зарылся в смехе и кашле. Он налил железную кружку кипятку. Сыпанул туда от души полпачки чаю. Обжигаясь, я стал его расспрашивать.
   - Чего тебя сюда занесло, старик?
   - Ранее, дак, нас двое на объекте. Средств, говорят, у них мало, и остался я один.
   Я увидел двустволку, прислоненную к стенке шалашика. Рядом стояли два ведра с водой. Ящик с песком, в который была воткнута штыковая лопата.
   - А длинный ли мост?
   - Дак, в прогон семьсот. Его еще зеки строили. Опосля навербованные подправляли. Дак, много чего пришлось в ремонт подбить. Я сам на своем горбе сколько досок притащил. Отогрелся? Эх, веселей бы нам с тобой хоть чекушку, дак, нету.
   - А какая река там течет? большая?
   - Где, дак?
   - Под мостом.
   - Под мосто-о-о-м? - Карл Маркс широко зевнул. - А ничего там не течет.
   - Это как понять? - я внимательно посмотрел на Карла Маркса. Не шутит ли он надо мной?
   - Ты насчет реки? А, дак, это они только мечтали. Где-то у них река огромнющая, сюда, дак, ложе будет.
   - Куда сюда?
   - Куда им надоть, горе темнющее. Я ж тебе объяснял. Ранее нас на объекте в охране двое. Погоди, погоди, дак, ты как сам сюда? - и сквозь седые лохмы на меня. Ты чего тут на мосте очкастишь?
   А я молчу. А потом:
   - Мне бы поспать.
   - Дак, ты сюда, бля, спать? Я ему про жизнь грешу, а он: где река, где течет. Ах ты, пагуба, шпиенить? - и рванулся к ружью. - А ну...
   Я с трудом оторвался от табуретки. Дождь опять охватил меня холодной мразью. Мост никак не кончался. Снова облепила мошка.
   Мне было худо. Но в далекой серой мутности уцепил слабый крик:
   - Эй, шпиен, крайнее, крайнее держи. Дак, там доска живая.
   Мы не встречались с Донатом долгое время. Стороной узнал - женился на молодой, родилась дочка. Старость, Донат, как бы обходила тебя стороной.
   Опять я в твоей комнате. Ты продолжаешь меня удивлять, Донат.
   Шкаф перегораживал комнату.
   - Вот мой закут, - сказал ты и развернул несколько холстов.
   Я увидел прямосмотрящие простые лица: крестьяне с тонкими руками святых. Одна картина меня особо захватила. В ярко-красных плащах, опоясанных веревками, двое. Не то стражники, не то палачи. На головах - ушанки, подвязанные под самую шею. Рукавицы. А в середине - голая женщина. В левом углу - лестница, уходящая в небо. А вверх на лестницу, за узду, тянет белую лошадь молодой парень. У него твое лицо - и тоже в ушанке. Все плоско, нет перспективы. И оттого, что впереди голая женщина, от картины веет лютым морозом. А на небе слова из Библии: "Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа? "
   Показал и графику: акварель. И я удивлялся, как ты держал тонкую кисть в беспалой руке, прижимая большим пальцем.
   - Голландскую акварель мне прислал друг. Вместе мы с ним в ссылке были. Дорогой подарок.
   В годовщину смерти Доната я не захотел сидеть за поминальным столом и снова поехал туда, на мост.
   Все в навале разрушения: прогнившие доски, кирпичи с кусками бетона. Однорого торчала ржавая железная полоса при подъеме на мост.
   День был легкий, солнечный. Надо мной чистое небо, ни облачка. Я лежал на спине, отдыхая. Потом повернулся, пополз к середине моста. Главное - не думать, что внизу. Не глядеть в провалы, прижиматься к краю, где еще сохранилось перекрытие. Я охрабрел, глянул вниз. Под мостом привольно текла розовая река.
   Они ее все-таки повернули, подумал я и вспомнил о седом мужике Карле Марксе. Огляделся. Сторожки его уже не было.
   Надел очки. И опять поглядел вниз... Так это разлился Иван-чай, а там и папоротник, зверобой.
   Ну что, Донат, будем прощаться.
   - Что же с нами будет дальше, скажи, друг?
   - Не знаю, - услышал я. - Только вот что. Господь, Спаситель, не даст креста, который человек бы не вынес. Вот и у России такой крест. Вынесем.
   Мои очки запотели. Я снял их. Подо мной неомраченно, без единого плеска струилась то ли река, то ли твоя душа.
   ВВЕРХ ЗА ТИШИНОЙ
   Время распределялось так: ступенями, и по ступеням шаг за шагом, шаг за шагом... Но ступени не то что каменные, а не поймешь из чего сделаны, кое-где и скользкие, так что нога норовит соскочить и полетишь за милую душу в бесконечность - это тут запросто. А зачем мы поднимались - тоже не определишь, причина какая - вроде надо... и еще - слух, весть нам была там, в этой временной высоте - исключительная радость: разлита тишина.
   Там, говорят, сад хороший - яблоневый или грушевый - точно никто не видел. И будто посреди сада заседает сам Комитет, который и распоряжается насчет выдачи... Мы знали, что многие срывались, соскальзывали и исчезали в бесконечности. Но мой товарищ Витька Коряков очень хотел и меня подбивал, укреплял мое сердце надеждой. Мы вместе мечтали насчет сада. Сладость тишины мы чувствовали на губах и не говорили о тех, кто исчез в бесконечности.