Я шел теперь по спящему городу и испытывал глубокое унижение перед самим собой оттого, что во мне могло шевельнуться подобное чувство. Я хотел видеть своего товарища, Павла. У него был такой открытый характер, он так ясно на все смотрел, мне инстинктивно шептал какой-то голос, что я должен пойти к нему и говорить с ним.
   Я вошел в пятый этаж, дошел до его комнаты - дверь была неплотно прикрыта, и я увидел, что он, одетый, лежит на диване и спит. На столе около дивана горела лампа и лежала раскрытая книга.
   Я тихонько вошел к нему и закрыл за собой дверь. Сел на кресло около дивана. Павел не проснулся.
   Когда я подходил к "Ливерпулю", меня поразил своими зловещими перекладинами шестой недостроенный этаж гостиницы. "Пять чувств нам иметь полагается,- сказал однажды Иван Федосеич.- И в "Ливерпуле" у меня пять этажей. А умные люди говорят, что есть у нас шестое какое-то чувство. Так вот я и шестой этаж пристрою". И начал строить. Сказано это было летом, а теперь, по зимнему времени, постройка оставалась в незаконченности.
   "Почему на меня так действуют самые простые вещи? - подумал я, припоминая перекладины незаконченной постройки.- Ведь не виселица же там. Недостроенной этаж - и только. И почему мне приходят в голову такие низкие мысли, как то, что было сегодня вечером?"
   Павел крепко спал. Я смотрел на него упорным, тяжелым взглядом, и мало-помалу мной стала овладевать одна неотвязчивая мысль. Ворот рубашки был расстегнут у Павла, и я видел его шею. Что такое есть в шее признательного? Если бы тихонько приблизить к этой шее пальцы и изо всей силы сжать их, он не успел бы, вероятно, проснуться, а если бы проснулся, не смог бы вырваться. Несколько судорожных движений, и он лежал бы еще более неподвижно, чем теперь. И можно было бы так же незаметно спуститься с высокой лестницы, как незаметно ни для кого сейчас взошел на нее в этот ночной час. А он лежал бы, лежал бы здесь.
   - Вася! - вдруг вскрикнул Павел, и с судорожным движением проснулся и сел на диване.
   Я сидел перед ним неподвижно, я не менял своей позы с той минуты, как вошел в комнату.
   - Что с тобой, Павел? - спросил я.
   В его глазах было ускользающее выражение сна, который погасал. И, еще раз вздрогнув, он сказал:
   - Не знаю. Что-то страшное мне снилось. Ты давно здесь?
   - Нет, только что пришел,- сказал я.
   - Ах, у нас такие ужасы,- проговорил Павел.- Петр, ты ведь знаешь, уже целую неделю пьет, а сегодня что-то совсем неожиданное. Отец запил.
   - Он запил теперь? - воскликнул я с таким инстинктивным ужасом и изумлением, как если бы ночью засветилось Солнце рядом с Месяцем.
   - Да,- протянул Павел,- и что-нибудь выйдет. Я чувствую, что из этого что-нибудь выйдет такое...
   Но он не успел выговорить свое предположение. Мы услышали раздавшийся под нами в четвертом этаже пронзительный крик. Затем шум борьбы, звук падающих стульев, чьи-то быстрые шаги - кто-то убегал и за ним гнались. Мы выскочили в коридор, выбежали на лестницу, куда убегали шаги; они убегали дальше, и несколько человек пробежало перед нами по направлению к неконченой стройке.
   Произошло следующее. Пьяный Иван Федосеич послал Прошку урезонивать старшего сына. Но тот не только не пожелал урезониваться, а спустил Прошку с лестницы. Тогда Иван Федосеич пригласил к себе своего приятеля, частного пристава, угостил его водкой и угостился сам.
   - Что ж это такое? - говорил он.- Человеческой душе вольной быть полагается. Хочу пью, хочу не пью, а он слушаться должен. Рабом ли будет отец сына своего? Пить хочу. А он чтоб эту музыку бросил. Пойдем его арестуем.
   Частный пристав и Иван Федосеич взошли на четвертый этаж, захватили врасплох Петра - кто же мог думать, что отец поднимется в верхнее помещение? Схватили его, но у него от страха, от ненависти и от запойного возбуждения вспыхнула такая судорожная мощь, что он расшвырял по комнате обоих представителей домашнего и общественного порядка вместе с их приспешником Прошкой, бежал от них и с ловкостью лунатика, идущего по закраине крыши, балансировал теперь на одной из перекладин и посылал сверху своим врагам невероятные проклятия.
   В эту минуту подошли мы, но, прежде чем мы успели что-нибудь сказать или сделать, Иван Федосеич закричал:
   - Слезь сию минуту, проклятый! В тюрьму засажу! До каторги доведу. Слезь! Я сам за тобою иду.
   - Иди. Ну, за мной! - вскрикнул Петр и, прыгнув, ринулся в пролет.
   Убился, конечно. Так разбился, что и узнать было нельзя. Схоронили.
   Иван Федосеич из-за такой малости запой свой не прекратил, напротив, усилил. И на похоронах не присутствовал.
   - Четыре вещества в природе,- говорил он, выпивая рюмку за рюмкой.Моему разлюбезному сыну - вечная ему память, как полагается,- разлюбезному моему сыну пришла в голову фантазия скакнуть в вещество воздуха. Полное имел право. Душе человеческой полагается быть вольной. И потому как познал он вещество воздуха, правильно, чтоб теперь он познал вещество земли. Вечная память! - И он начал новую бутылку.
   Обитатели "Ливерпуля" вскоре соприкоснулись с достоверностью и других двух естеств природы. Законченно все произошло.
   Иван Федосеич сильно закрутил. Дошло дело до обычного упрямства непокорной животины. Выбрасывает благодеяния алкоголя, да и все тут. Классический репертуар прикосновения к святой водице. Все по правилам. Прошка стоял у проруби с водкой и волчьей шубой. Но на этот раз Иван Федосеич, по причинам, оставшимся в неразъясненности, не выскочил из проруби с такой бодростью, как будто его оттуда подтолкнули, а как камень ко дну пошел. Под лед, в синюю воду.
   Бросились за баграми и разными разностями. Спасти хотели, лед в разных местах рубить начали. Да что толку? Бессмыслица. Вода и подо льдом течет. Отнесло.
   Полежал в святой водице до водополья. А как вскрылась река, мужики-огородники нашли его распученное тело. Выбросила на берег полая вода около огородов..
   Вы спрашиваете, что сделалось с "Ливерпулем"? Боюсь показаться дидактическим, но и малую правду нужно всю до конца рассказывать, похожа ли она на правду или нет, все равно. "Ливерпуль" достался моему товарищу Павлу Резнину. Прошку он выгнал вон. А через некоторое время "Ливерпуль" сгорел. Подозревали Прошку в поджоге, но точных доказательств не было. Павел Резнин отстроил здание заново, но, будучи человеком простым, с ясным взглядом на вещи, он не помышлял ни о шестом чувстве, ни о шестом этаже. Огромный пятиэтажный дом, со множеством окон, выходящих на базарную площадь и на задний двор, до сих пор красуется в моем родном городке. Но имя гостиницы не захотел повторять Павел Резнин. Оно сгорело в естестве огня. И ныне там, где был "Ливерпуль", победоносно существует "Бирмингам".
   1908
   ПРОСТОТА
   Из длинной летописи
   Прикованный долгою болезнью к постели, я очень затосковал, и припомнились мне тени из далекого прошлого. Призраки людей, которых я знал в детстве и юности или о которых слышал от близких. Захотелось узнать, услышать о них что-нибудь, а в родных местах я не был уже давно. Написал самому близкому человеку, какой есть на свете,- своей матери,- и она мне ответила. Я спросил ее:
   "Что ты помнишь о матери отца моего, о которой я знаю только, что незадолго до освобождения крестьян от крепостного права она приковала своего сапожника Ваську Беглого к стулу за то, что он однажды отлучился в питейный дом?
   Жив ли столяр Григорий, по прозванию Культяпый? Когда он прострелил себе руку?
   Что ты помнишь о том припадочном, с которым сделалась падучая от угрозы сдать его в рекруты? Имя его забыл.
   Где теперь страшивший меня в детстве Трофим, изба которого была рядом с нашим огородом и о котором говорили, будто он кого-то убил?
   Где теперь красивая Марька?
   Где веселая Пашка, с которой я играл в детстве?
   Жива ли еще Варя Косая, столь похожая на добрую колдунью?"
   На все вопросы я получил ответ.
   "Бабушка Клеопатра Ильинишна была красавица, умница и крепостница. Наш сосед по имению князь Ухтомский, человек манерный, не раз говаривал, что Клеопатра Египетская, конечно, более знаменита, но наша Клеопатра Ильинишна, бессомненно, более красива. Она сама, помню, говорила: "Два губернатора за мной ухаживали, а мелких чинов - несть числа". Ей сказали в 1869 году, что я ее хочу отравить. И она об этом написала Оле, сестре мужа, за границу. А когда Оля умерла, то мой муж и твой отец, который ездил к ней и привез ее гроб в наше имение Большие Липы, нашел у нее в шкатулке письмо Клеопатры Ильинишны, где она пишет, что Лизанька, мол, за ней лучше родной дочери ухаживала и что на Лизаньку наклеветали. Она и умерла на моих руках, а дочь и сын прибыли тогда, когда она уже была без памяти. Приехав в квартиру нашу потихоньку от старшей дочери, к которой уехала от нас, она, убедившись, что на меня налгали, упросила доктора Левицкого заехать за ней, как будто для катанья, и возвратилась ко мне, бросилась целовать мои руки и просить прощенья. Можно ли было не простить умирающей? Она меня до своей смерти не отпускала от себя. Васька же Беглый, правда, был человек негодный, но, приковав его к стулу, бабушка слишком погорячилась. Да и ни к чему все это оказалось, потому что со стулом своим он таки ухитрился вовсе сбежать из усадьбы и пропал без вести. А через два года освобождение пришло. Уж не знаю, застало ли оно его в живых. Говорили, что, как сбежал он из усадьбы, зашел с своим стулом в полынью и утонул. Не знаю, правда ли это так было.
   Столяр Григорий очень был хороший человек, Хотя тоже любил выпить. Умер он только недавно от рака у нас, в усадьбе Большие Липы. Очень бедняга мучился. Возила я ему чай, сахар, конфеты и варенье. Жена его Марфа, верная себе, все живет у холостых, и сейчас у учителя гимназии; руку он себе прострелил за год до уничтожения крепостного права, я же вышла замуж в год освобождения крестьян, то есть в 1861 году. Мне рассказывали, что он ни за что не хотел идти в солдаты, взял ружье, отпросился на охоту да на опушке леса и выстрелил себе в правую руку. Два пальца совсем оторвало, а у оставшихся трех, изуродованных, доктор по половинке ампутировал. Я ведь тебе об этом когда-то говорила. И все же, несмотря на это уродство,- ты помнишь - всегда он был хорошим охотником и отличным столяром.
   Федя припадочный жил лет шесть у нас в Больших Липах. Бабушка хотела его наказать за какую-то провинность, хотя он был ее любимцем из дворовых. Велела разбудить его ночью, и ему сказали: "Вставай, Федя,- говорят,- в город тебя повезут, в рекруты сдавать". А он как услышал, так об пол хлоп и давай биться. С тех пор на него по временам и находила падучая. Пугал он меня во время припадков, но очень любил. Когда, бывало, напьется, его запрут в сарае, а он подкопает землю и ляжет у меня под окном и поет свои импровизации:
   Был у Паши,
   Был у Даши,
   У прекрасной
   У Дуняши.
   Подушечка моя
   Заиндевела,
   Одеяльце в слезах
   Потонуло.
   Потом его взяли в Шулигинскую богадельню, где он, несчастный, и умер. Меня он звал "милая барышня", так как я ему давала иногда мелочь.
   Трофим из Больших Лип, муж беззаветно любившей его Афросиньи, как говорят, убил у себя в кабаке человека. Нашли кровь на досках, под полом. Но, хотя он сидел в тюрьме, как-то выкрутился, да и хлопотали за него, в том числе и я, так как очень мне было жаль Афросинью. Он был не человек, а зверь, и летом, во время покоса у нас, в Больших Липах, он в остервенении сломал грабли и острым концом воткнул Афросинье в руку. Слышим ужасный крик, видим - бежит Афросинья, окровавленная, и кусок грабель торчит из руки. Я и сейчас этого забыть не могу. Были у нас гости, и товарищ прокурора, к которому я бросилась с просьбой защитить Афросинью, с иронической улыбкой сказал, что между мужем и женой никто не может быть судьей. И она же приходила и бросалась мне в ноги, прося за мужа. Да, ужасное было время.
   Бывшая красивая Марька, дочь Онисима, которой было два года, когда я вышла замуж, часто у меня бывала в комнате. Я ее умывала и играла с ней как с куклой. Славная была девочка, милая, ласковая, подарила я ей куклу, которую она называла "барыня Лизанька". А потом, как подросла, оказалась она большой негодяйкой. Пришлось отпустить ее из дома от срама. А она, негодная, словно желая отблагодарить за все, что для нее в ее детстве я сделала, называла меня за глаза, как я слышала, "кукла Лизанька". Этакая бессовестная.
   Пашка была сначала кормилицей, после незаконного ребенка, затем вышла замуж и совсем сбилась с толку. Даже и рассказывать не хочется, что теперь с ней. Всему городу известна.
   Варя давно умерла в своей избушке, которую я с отцом твоим подарила ей. За коровами она ходила и за гусями до самой смерти, а было ей, когда умирала, ни много ни мало девяносто лет. На один глаз она была слепа, а на другой немного видела. С коровами она разговаривала на каком-то своем особенном коровьем языке, а с гусями по-гусиному. И никого в свою избушку не допускала. Коровы, говорила, тварь Божья, благая, молоко дают, никого не забижают и много добрей, чем люди. С ними говорить - душе отрада, а с людьми разговаривать - душе надсада, ни Богу свечка, ни черту кочерга. И гуси, говорила, белые, как душенька наша, либо серые, как в сумерки бывает, когда уж спать можно идти и спокой знать. Умерла она совсем одна. Стучали к ней, стучали, дверь пришлось взломать, видят - лежит мертвая, и кот ее любимый около нее сидит на стуле. В подполье потом кубышку у нее нашли, и в кубышке двадцать семь рублей денег. И для кого берегла? Избушку ее отдали новой скотнице, да та не захотела в ней жить. Боязно, говорит. По ночам все шорохи какие-то. Так и стоит теперь пустая. На самой околице, где два дуба растут".
   Лежа в своей постели и ожидая неправдоподобного выздоровления или достоверной смерти, я спрашиваю себя, зачем жили все эти люди в ужасающей простоте своего существования? Жили и живут. Как мухи летом. И я смотрю на окно, а по стеклу ползают и звенят и жужжа бьются настоящие мухи. И я им завидую, потому что у них есть крылья, а я лежу прикованный к постели. Но в то время, как я им завидую, мухи бьются об окно и им хотелось бы вылететь, но некому прийти и раскрыть окно.
   ВАСЕНЬКА
   Васенька был мальчик тихий и кроткий, он любил цветы, букашек, бабочек, читал книжки или гулял в саду, и, казалось, Дьявол нигде не подстерегал его.
   Васенька был третьим братом в семье, где было семь сыновей, и все друг на друга похожие, хоть злые языки говорили, что мать у них одна, а отцы все разные. Злые языки впадали в излишество. Семь сыновей, и все погодки, старший уж юноша, Васенька мальчик, а самый младший еще в колыбельке. И когда в доме бывали гости,- а в сущности когда там не бывало гостей - вечером под звуки рояля четыре старшие брата и трое детей соседских водили в зале хоровод и весело распевали: "Семь сыновей - все без бровей". А гости смеялись. Ибо действительно в этом доме у детей странные были брови: у всех, как у Мефисто, приподнятые, но у темноволосых чрезмерно отчетливые, а у светловолосых почти безволосые, и вдруг у светловолосых, оттого ли, что пылью лицо покроется, или от особой игры света и теней брови, за минуту безволосые, становились тоже особенно отчетливыми. И дети водили хоровод, а взрослые сидели по углам, и у них свои были беседы и забавы.
   Дом был большой, деревенский - сколько бы гостей ни приехало, всем место найдется. И гости приезжали. Хозяева были хлебосольные. Устроить обед или ужин было для них первое удовольствие. И в лесах было много дичи, а в реках и в прудах рыбы. И два другие имения только для того и существовали, чтобы поставлять всякую живность в эту веселую усадьбу и чтобы все доходы с них, наработанные почерневшими руками, превращались в забаву и смех в этом большом доме. Смех был в зале и в гостиной от умных разговоров и острых шуток. Смех проходил по коридорам, перемежаясь с извилистым смешком. И сдавленный смех раздавался в спальнях, которых было много. А иногда откуда-то доносился плач, тихие звуки рыдания. Но это было редко. И кто бы это мог быть? Дети никогда не плакали. На них не обращали никакого внимания, но им от этого лишь было весело, и их было так много, что они друг в друге находили все, что нужно.
   Васенька был не в пример другим. Он иногда играл со всеми и в прятки, и в снежки, и в горелки, и в мяч, во все игры, домашние и вольные, во все игры, летние и зимние, и в чет и нечет, и в белое и черное. Но играл он неохотно и редко, а больше сидел в своей комнатке за книжкой и еще больше был в саду, на лугу и на опушке леса.
   - Ты чего, Васька-кот, все один бегаешь? Мышей, что ли, ловишь? грубо спрашивал его двоюродный брат солдат, только что пришедший с войны.
   Но Васенька безмолвно уклонялся и от грубого вопроса, и от нежелательного общества. Мышей он не ловил, но вопрос ему не нравился и очень не нравилось слышать прозвище "Васька-кот". Было гораздо приятнее, когда сероглазая мама, расчесывая свои волосы, говорила ему иногда: "Васенька, ты куда уходишь? Посиди у меня, помурлыкай немножко". Но это редко случалось, что сероглазая мама так с ним говорила. Она совсем не была нежной с детьми. В ее сердце нежность была слишком близко от страстности, и ее нежность вспыхивала не в обществе детей. Отец был нежнее, но он боялся показывать нежность к детям, у него были злые сомнения. Впрочем, к Васеньке он относился как бы с отдельностью. У Васеньки на правой ножке было круглое родимое пятно, словно малое солнышко, и такое же родимое пятно было на правой ноге у отца. Ноги у людей, однако же, скрыты, и, быть может, это не редкость - родимое круглое пятно на левой или правой ноге?
   Книжки у Васеньки были с картинками. Были там дикари, путешествия, охота за бизонами, острова, где живут черные, корабли, которые летают по воздуху и плавают под водой, тигры и змеи, скрытые клады, колодцы, в которых серебро вместо воды, и говорящие птицы, и говорящие насекомые, подумать, подумать. В одной книжке, очень интересной, но только с очень плохонькими картинками, Васенька прочел, как медведка звонила в колокольчик и сзывала на бал майских жуков и жуков-могильщиков. Это поразило Васеньку чрезвычайно. Он знал, что майские жуки поднимают долгий гул и звон, когда летают вкруг молодых и старых берез, он очень любил также черных бегунов, и изумрудных бронзовок, и быстрых жужелиц, у которых бронза надкрылий темновато-желтая, но он никогда не видал живой медведки, хоть знал, что в саду есть одна норка медведки, и никогда не знал, что по вечерам медведки скликают гостей колокольчиком. И два и три вечера он уходил в сад, ложился у пня березового, около которого должна была появиться медведка, ждал и молил кого-то или что-то, чтоб сегодня уж она пришла непременно. Но медведка так и не пришла.
   Что ж, много и другого всего есть. Васенька очень любил ночных бабочек. В мае, когда цветет сирень, много летает по вечерам около балкона, где кусты лиловой сирени и белой сирени, много летает желтых и белых бабочек. Хорошо смотреть на них, они вьются, как в танце, улетают и возвращаются, перепархивают с ветки на ветку, как птицы, порхают, порхают, дрожат цветочными крылышками, и сирень живет особой ночною жизнью и так пахнет нежно - надышишься, потом не уснешь. А однажды на сирени Васенька поймал мертвую голову. Ему было немного страшно, но он был очень рад. Один только раз он увидел и поймал мертвую голову. Он отдал ее старшему брату, а тот посадил ее на булавку и потом за стекло, где уж много было ночных и дневных бабочек.
   В болотных прудках плавают черные быстрые плавунцы. Хищно поднимаются и опускаются в воде. У Васеньки была большая банка, он наловил туда плавунцов, положил в воду землицы и стеблей, набросал дождевых червей и мух. Но плавунцы все скоро околели, и из банки долго был дурной дух.
   Гораздо счастливее было с тритонами. Черненькие, смешные, с оранжевым брюшком, они жили в этой банке целое лето, а к осени Васенька снова их отпустил, бросил их в родную лужицу.
   Всего таинственнее были ящерицы. Они такие быстрые и зоркие, их почти невозможно подстеречь и поймать. Жили они в расщелинах забора, что шел вокруг сада, грелись на солнце, ловили мушек, показывались порою в неурочный час, чтобы слушать музыку, потому что ящерицы любят музыку, и были такие осторожные, что прятались при малейшем шорохе. Однако у Васеньки хватало терпенья и ловкости выслеживать и подстерегать их целыми часами. Потом быстрый прыжок, меткий взмах руки - и красивая гибкая ящерка трепещет в детских пальцах. Он никогда их, однако, не мучил, как не мучил никаких животных. Поймает - и отпустит на волю, подержав в руке и посмотрев на ящерицу совсем близко. Иногда же уносил их к себе в комнатку, и много на своем веку видавшая банка становилась тюрьмою и замком ящериц. Там возникали малые гроты, вырастали малые-малые сады, неподдельные травки зеленели, и ящерица мелькала, ловя мушек.
   Раз было совсем чудесно. Васенька поймал очень толстую ящерицу. Совсем легко поймал, почти взял, ей было трудно бегать. Он не мог понять, почему она такая толстая, был взволнован неожиданностью и сообщил о своем приобретении старшему брату, что делал весьма редко, не любя никому показывать свое царство.
   - Она брюхата,- сказал брат.- У нее скоро будут дети
   Васенька ждал с замиранием сердца и все боялся, что дети у ящерицы родятся, когда он будет спать. Но дети родились днем, через два дня, в яркое солнечное утро. И как волшебно. Ящерица снесла пять прозрачных яичек. В них, как в стеклянных вытянутых шариках, лежали свернутые в клубочек премаленькие ящерята. Полежали минутку, стекловидная преграда порвалась, и в гномных гротах высокой банки появилось пять самых маленьких созданьиц, какие только видел в своей жизни Васенька.
   В саду и прилегавшей к нему липовой рощице было много цветов, не только посаженных, как маргаритки, анютины глазки, жасмин и резеда с гелиотропом и лиловыми левкоями. По краям песчаных дорожек, расходившихся правильными линиями, ютился трогательный подорожник, на лужайках сочная цвела заячья капустка, желтели-синели иван-да-марья, алела дрема, которой стебелечек если под подушку положить на ночь, так во сне тот, кто мил будет, привидится, пахучие, палевого цвета, болотные стебли росли, а раньше всех по веснам на канавках синели незабудки и солнечно золотились одуванчики и лютики. У каждого цветка есть своя сказка, она слышится, когда долго и молча глядишь на цветок. У каждого цветка свое личико, улыбка своя, ласка, привет, взгляд, который притягивает, в каждом цветке поцелуй, бабочки и летят к ним целоваться.
   И детская душа к ним шла, детские пальцы не рвали цветов, иногда лишь касались их, так, потрогать хотелось, нежности коснуться цветочной.
   Магическая банка с тритонами и ящерицами, листки и мухи, цветы и бабочки, где ваш кроткий серенький котик, зачем не удержали его с собою, зачем не усыпили его, не убили, чтоб так замурлыкал он и больше его не было, не знал бы он, что значит - бархатные лапки, уснул бы и только мягкий пушок бы остался, словно с одуванчика, да несколько искр блестящих, несколько маленьких искорок.
   "Семь сыновей - все без бровей". Песня крутилась и смеялась. Семь сыновей. "Чьи, чьи?" - пропиликала ночная птичка. "Чьи, чьи?" - пропищала мышь в стенной дырке. "Семь сыновей - все без бровей". Гости смеялись. Один из них, новый, даже пожалуй, слишком.
   "Ну, дети, спать пора". Позабавили. Позабавились. Разошлись. Уснули.
   Васенька, было сказано, не в пример был, по-особенному. Он уходил в свою комнатку и ложился спать, как и другие дети, но через час, через два просыпался, зажигал свечку и читал книжку. Сегодня ночью он проспал дольше обыкновенного, потому что вечером много танцевал, и проснулся, когда уже кончили ужин внизу и все гости разошлись спать. Вечер был на славу, и столько было гостей, что даже в большом доме не всем хватило места. Младшего брата Васеньки, который был еще в колыбельке, перенесли на эту ночь в комнатку к Васеньке, а в детской поставили большую кровать для нового гостя. Около колыбельки легла на полу няня малютки, крестьянская девушка, всего шестнадцати лет,- Любовь ее звали, Любка. А рядом с ней улеглась пришедшая к ней ночью пошептаться служанка, такого же возраста или немного постарше, Поля, Пелагея.
   Когда Васенька проснулся, зажег дымившую свечку и начал читать повесть о том, как живут краснокожие, все кругом спали, весь дом спал, но неясная тревога чувствовалась в комнате, и Васеньке казалось, что в соседней комнате, где положили нового гостя, раздавался тихий шепот. Пустяки. Какой шепот? Ведь он же один там. Новый гость один. Васенька читал, и любопытствующая мысль его торопливо и осторожно бродила по пещерам, заглядывала во впадины гор и земных пропастей, блуждала по морям, медлила на островах и вновь заглядывала с любопытством в звериные норы и в земные пропасти. "И тут он схватил женщину, или женщина схватила его". Эти слова он прочел в книге, а в то же самое мгновенье ему почудился за соседней стеною смех. Васеньке сделалось беспокойно и от призрачного звука, им услышанного, и от этих непонятных слов. "И тут он схватил женщину, или женщина схватила его". "Собственно, что такое женщина? - вопрошал себя Васенька.- Ведь они такие же, как мы, только у них платье другое, и еще есть какая-то разница". Ему об этом что-то непонятное один крестьянский мальчишка сказал. Или это был двоюродный брат солдат? Кажется, и тот и другой. "Что-то вот там,- размышлял он,- где у меня животик и ноги, у них не такое, а другое".