Алессандро Барикко
Такая история

   Этот роман подобен гонке, волшебному и стремительному путешествию, с неожиданными поворотами и сменами ритма… Этот роман дороге и посвящен, единственной и неповторимой трассе, которая из воображения вырывается в реальность, которая говорит о рождении, о войне, о смерти, о безумном двадцатом веке и о любви.
Николай Александров

Увертюра

   Париж, теплая майская ночь 1903 года
 
   Глубокой ночью сто тысяч парижан покинули свои дома и дружно устремились к вокзалам Сен-Лазар и Монпарнас. Кто-то вообще не ложился спать, кто-то поставил будильник на необычное время, чтобы, проснувшись, выскользнуть из постели, бесшумно умыться и, тыкаясь в темноте, отыскать пиджак. Иногда по улице шли целые семьи, но чаще в путешествие отправлялись поодиночке. Уму непостижимо. Жены во сне вытягивали ноги на пустую половину кровати. Родители обменивались несколькими словами, возвращаясь к разговору, начатому день, два дня, неделю назад. Тема – самостоятельность детей. Отец приподнимал голову с подушки и смотрел на часы. Два. Причиной странного шума в два часа ночи были сто тысяч человек – ни дать ни взять, беспрепятственно текущий по призрачному руслу поток. Ни единого камня на пути, вода, и только вода. Людской гомон просачивался сквозь закрытые ставни, долетал до пустых улиц, обтекал преграды. Стотысячная толпа взяла приступом вокзалы Сен-Лазар и Монпарнас, каждый боялся, что ему не достанется места в вагоне. Так или иначе, мест в вагонах до Версаля хватило всем. В два часа тринадцать минут поезд тронулся. Поезд идет в Версаль.
 
   В королевских садах, на траве, окутанные смутным запахом машинного масла и победы, пока еще безмолвные и неподвижные, их ждали 224 АВТОМАШИНЫ – 224 поршневых сердца в железных кожухах. Они стояли там, на временном пастбище, готовые к старту большого пробега Париж – Мадрид, на юг Европы, из тумана к солнцу. Дай мне увидеть мечту, скорость, чудо, не останавливай меня грустным взглядом, позволь прожить эту ночь вдали от тебя, на краю света, одну только ночь, потом я вернусь В садах Версаля, мадам, стартует пробег мечты, «панар-левассор», семьдесят лошадиных сил, четыре цилиндра из чистой стали, как у пушек, мадам АВТОМАШИНЫ могли двигаться со скоростью до 140 километров в час, подпрыгивая на ухабах грунтовых дорог, уму непостижимо, в то время как поезда, чувствовавшие себя уверенно на сверкающих рельсах, с трудом дотягивали до 120. В те времена они, поезда, были, так сказать, уверены, что быстрее ехать невозможно: это был предел, и это был край света. Вот почему сто тысяч человек высыпали в Версале из вагонов в три часа утра теплой майской ночью, позволь мне прожить эту ночь вдали от тебя, на краю света, одну только ночь, прошу тебя, потом я вернусь Стоило одному-единственному автомобилю показаться на проселочной дороге, как люди мчались во весь дух навстречу облаку пыли напрямик через пшеничное поле либо выскакивали из лавок и наперегонки, точно дети, бежали посмотреть, как она проезжает мимо церкви, и только головами качали. Но все 224 вместе – настоящее чудо. Самые быстрые, самые тяжелые, самые знаменитые. Они были королевами, АВТОМАШИНА была королевой, потому что в роли служанки ее пока никто даже представить себе не мог, она родилась королевой, и пробег был ее троном, ее короной, автомашин, как таковых, еще не существовало, существовали КОРОЛЕВЫ, приезжай посмотреть на них в Версаль этой теплой майской ночью тысяча девятьсот третьего года.
 
   Пробег начался на рассвете. Один за другим автомобили отправились в путь. Согласно правилам, они стартовали по очереди, с минутным интервалом. Маршрут был разделен на три этапа: победитель определялся по сумме результатов. В пробеге участвовали и мотоциклы, но главная роль принадлежала не им. Впереди себя ты видел густое облако пыли, стартовавшее почти одновременно с тобой. Когда ты въезжал в него, то знал, что соперник совсем близко. Автомобиля ты не видел, но чувствовал, что он здесь. И вслепую гнался за ним. Это могло продолжаться долго – не один километр пути. Когда наконец ты видел зад автомобиля, то начинал кричать, чтобы тебе уступили дорогу. Ты ехал в непроглядной пыли до тех пор, пока не удавалось поравняться с ним и проскользнуть мимо. Тогда облако рассеивалось, и твоим глазам открывалась дорога. Теперь все впереди принадлежало тебе, ждало тебя, все это ты заслужил сумасшедшим обгоном. Крутой поворот, узкий мост, прямая как струна дорога, обсаженная тополями. Колеса в резиновых шинах чиркали по краю канав, по тумбам, парапетам, мелькали в изумленных глазах зрителей, которые непонятно как умудрялись оставаться в живых. Что до испанцев, то в Мадриде гонщиков ждали на следующее утро, на рассвете. Мадридцы решили провести ночь в танцах. Волосы разделены пробором, отчего моя cabeza[1] похожа на холм с двумя рядами золотых пшеничных колосьев, это я – старший официант на банкете, под голубым шатром, здесь, в Испании тысяча девятьсот третьего года стол уже накрыт на 224 персоны, ровно столько, сколько пожелал король. Финишное полотнище – и рядом весь этот ослепительный блеск серебра и хрусталя. Один за другим я протер хрустальные бокалы и через несколько часов протру их снова, чтобы стереть с них утреннюю влагу. Я пообещал, что они будут идеально звенеть под грохот автомашин-королев, для которых я велю поливать последние сто метров дороги каждые два с половиной часа. Ни единой пылинки на моем хрустале, hombre[2] Дай мне губы сеньорит, что прильнут к хрусталю бокала, дай мне дыхание, от которого он запотеет, дай мне биение сердца, с которым в эту секунду примеряют платье перед испанскими зеркалами, – им я буду завидовать до конца своих дней Тем временем первые автомобили уже прибывали в Шартр. При въезде в города они тормозили и в сопровождении комиссаров пробега на велосипедах медленно пересекали населенный пункт, словно собаки на поводке. От раскалившихся в пути моторов исходил резкий запах – иначе и быть не могло. Гонщики пользовались возможностью глотнуть воды и протереть очки. А те, что ехали на больших машинах, – перекинуться словами с механиком. На окраине города велосипед комиссара съезжал на обочину, и автомобили вновь с ревом устремлялись вперед по открытой местности. Первым в Шартр прибыл Луи Рено. В Шартре был собор. В соборе были витражи. В витражах было небо.
   Миллионы любопытных прилипли к обочинам, точно мухи, слетевшиеся на мед, длинной каплей стекавший по полям Франции. Первым остановился Вандербилт – у его «мерса», в профиль напоминавшего торпеду, треснул цилиндр. На глазах у зрителей машина сползла к берегу канала. Барон де Катер проехал три рондских городка, приветливо помахивая рукой, и, вырвавшись на длинную прямую, параллельную реке, атаковал Жарро и Рено. Он слишком поздно заметил поворот, чтобы вписаться в него, и «мерседес» налетел на каштан. Вековое дерево разодрало сталь. Одна женщина в Абли вот уже полчаса слышала страшный шум и вышла из дома посмотреть, в чем дело. Нет бы хоть два яйца на столе оставила – так и вышла с ними. Она стояла посреди дороги в ожидании приближающегося облака, которое объяснило бы шум. Оно надвинулось с такой скоростью, какую женщина даже вообразить не могла. Женщина отступила с такой медлительностью, о какой гонщик уже забыл. Рука сжалась и раздавила яйца. Возможно, кто-то и услышал треск скорлупы, но только не Морис Фарман, чей «панар-левассор» вырвал женщину из жизни, отбросив на несколько метров в сторону, где она в мучениях умерла – умерла смертью, теоретически недоступной ее пониманию Судя по первым скупым сведениям, что-то случилось у Марселя Рено. Можно было предположить аварию. Подоспевшие вскоре подробности нарисовали такую картину: Марсель Рено лежит на обочине, над ним склонился священник, а мимо один за другим проносятся автомобили соперников, окутывая клубами пыли сцену соборования. Его выбросило из машины, говорили потом, и неуправляемый четырехколесный таран нацелился в черное туловище толпы. Никто не мог сказать, почему обошлось без кровопролития. Марсель Рено отбил себе внутренности. Насмерть. Ветер, ясное дело, все время срывал со стола салфетки фламандского полотна, пришлось убрать их, чтобы не действовали на нервы, и стол из-за этого выглядит теперь не так, как надо. В центре корзина с фрезиями. Красными и желтыми, это цвета королевства. Узнав из каблограммы о смерти Рено, испанцы представили, как они почтут его память минутой молчания. В то же время в их сознании шевелилась мысль, что именно после этой смерти пробег обрел надлежащую весомость, и теперь самые яркие, самые богатые торжества в его честь уже не будут выглядеть ни чрезмерными, ни глупыми. Поняв это, все облегченно вздохнули. Она же, самая младшая, сказала, что останется дома до захода солнца и только ночью пойдет танцевать. Чего вдруг, спросил отец, шла бы со мной. Она была ослепительно красива. Поправила рукой локон на затылке Информационная доска возле финишного створа сообщала о ходе пробега, и уже в полдень со всей Испании стали съезжаться болельщики, среди которых были и представители самых знатных семейств, некоторые с детьми. Многие думали вернуться под вечер домой, чтобы переодеться и освежиться перед долгой ночью. Потом кто-то сказал, что «уолсли» Портера налетел на железнодорожный шлагбаум и загорелся.
 
   Не могу забыть, как у меня за спиной проносятся, не сбавляя скорости, всё новые и новые машины, а я стою и смотрю на человека в охваченном пламенем автомобиле: он сохранил достоинство, у него прямая спина, он скрестил руки на груди, лишь свесившаяся набок голова говорит о том, что он уже мертв. Ведра с водой еще не успели появиться. Столб черного дыма поднимается в небо. Говорю вам, что у меня за спиной проносились машины, не думайте, будто мне это показалось. На окраине Ангулема, откуда оставалось три километра до контрольного пункта, какой-то крестьянин, сказав, что не знает, из-за чего такая суматоха, и что плевать ему на все, кроме собственных забот, свистнул собаке, чтобы перегнала через дорогу трех его коров. Ричард появился со скоростью 120 километров в час, тормозить было поздно, и узкий просвет между двумя тополями показался ему путем в бесконечность. «Мерседес» поступил по-своему, и тополя сдвинулись, словно никакого просвета и не было. Ричард умер сразу, и к его ребрам прибавилось еще одно – темный обломок полированного деревянного руля. В Париж приходили каблограммы, из которых трудно было что-то понять, поскольку содержавшиеся в них сведения о пробеге были отрывочными – что-то вроде клочьев депеш, разорванных взрывом. Сообщаю об аварии. Огромные толпы зрителей. Предварительные результаты на контрольном пункте в Бартаме. Смерть наступила в 11.46. Вмешательство непредвиденных обстоятельств. Из-за этой путаницы людям в Мадриде, ответственным за информационную доску, приходилось, стоя под палящим солнцем, постоянно перевешивать таблички с фамилиями участников и вписывать мелом результаты. Результаты им передавали на бумажках, они выучивали их на память, переписывали крупными буквами, а листочки нанизывали на специальную наколку. Им помогал мальчик, чьей обязанностью было выбрасывать листочки в урну, когда наколки уже не хватало. Мальчик оказался смышленый, он ничего не выбрасывал и на следующий день дома все перечитал. Ничего другого он с тех пор не прочел, находя все книги либо детским лепетом, либо сентиментальщиной Так или иначе, самым подходящим словом было retirado[3], поскольку оно не объясняло разницы между остановкой из-за неисправности мотора и смертью в тисках искореженного металла. Фамилии retirados были написаны печатными буквами в нижней части информационной доски. Мадридцы читали все удлиняющийся список, некоторые, посмеиваясь, гадали, доведется ли им вообще увидеть кого-нибудь на финишной прямой, или они ждут напрасно. Вам будет на что посмотреть, подумал он, на мою красавицу-дочь, подумал в ту самую минуту, когда огромный «дитрих» Стеда, развившего бешеную скорость, перелетал через парапет. Очевидцы клялись, что колеса продолжали крутиться в воздухе и мотор напрягал всю мощь своих лошадиных сил за секунду до того, как машина обрушилась в реку. Воду, мутную от бензина и крови, видели прачки двумя километрами ниже по течению, но не поняли, в чем дело. А вот в Париже кое-кто начинал уже понимать.
 
   На расстоянии выстрела от все еще кровоточащей реки, в местечке под названием Бeламас, во время тридцать второго обгона глаза Турана затуманились от усталости, и автомобиль скользнул к обочине, как будто гонщик решил выйти из игры Ребенок закричал, но беззвучно, только широко раскрыл рот Рядовой Дюпюи, находившийся в отпуске, бросился между ним и автомобилем, чтобы разорвать определенную роком смертельную линию между железным чудовищем и ребенком. Ребристый капот подбросил солдата в воздух, как тряпичную куклу, и он умер героем, не успев коснуться земли От столкновения с тряпичным солдатом машину вынесло на середину дороги, откуда она, словно раненое животное, обезумевшее от боли, рванулась вправо и врезалась в толпу. Потом стало известно, что один человек погиб. Но родители все равно приводили детей, девушки, нервно хихикая, ходили стайками взад-вперед вдоль дороги. Лавочники качали головой, часами стоя в дверях своих лавок. К ним присоединялись подходившие покупатели. Некоторые забирались на колокольни, потому что оттуда лучше видно. Сегодня можно было все. Называли цифру в три миллиона человек, которых объединило удивление и заворожило чудо В парижских канцеляриях из каблограмм постепенно родился образ длинной непредсказуемой змеи: ослепшая не то от ярости, не то от усталости, оглушенная шумом толпы, она ползла по Франции, глотая пыль и наобум брызжа ядом А ответственные за мадридскую информационную доску, храня молчание, лихорадочно передвигали таблички, из которых можно было узнать исключительно о напряженной борьбе и о победах на этапах пробега. Под палящим солнцем репетировали духовые оркестры, и первые танцующие, не желая ударить в грязь лицом, вспоминали па, разученные еще в детстве. Участники пробега будут с нами танцевать, будут нашими кавалерами? Спрашиваешь! Я бы хотела подарить ему платок, а поцелуй пока придержу, не все сразу В Версале, откуда все начиналось, садовники оценивают ущерб, причиненный саду, где царит сейчас величественная тишина, и, точно вороны на засеянном поле, переступают, наклоняясь, чтобы подобрать оставшийся после праздника мусор. Один выпрямляется и смотрит в сторону Испании. Может быть, верит, что в автомобилях проснется совесть и некоторые из них вернутся – кто их знает. Но автомобили не возвращаются. У monsier le Président[4] спросили, как он относится ко всему этому, и он сказал, что ему трудно что-либо понять. Сказал, что нет ясности. На всякий случай повернулся к Дюпену, которому полностью доверял. Тот помахал в воздухе руками, изображая летящую птицу. Или стаю, которую вспугнул выстрел.
 
   Между тем первые автомобили въезжали в Бордо – первый промежуточный финиш, предусмотренный прозой гонок. Хронометристы в элегантных костюмах изучали стрелки на темных циферблатах, озвучивая поэзию сложных чисел, обозначавших показанное на этапе время. Гонщики вылезали из машин и просили воды, они еле держались на ногах и натянуто улыбались в ответ на реплики из толпы. На похлопывания по спине. Когда гонщик сдвигал очки на лоб, показывались испуганные глаза на побелевшем лице. Можно было подумать, что он увидел привидение. Или пожар. Время от времени я бросаю взгляд на информационную доску – старшему официанту полагается знать все, он должен быть готов ко всему. Комплимент в адрес победителя придает изящество движению, которым поднимаешь уроненную вилку: чтобы понять эти тонкости, нужно время. Все то время, что я порхал вокруг накрытых столов. Если сложить мои шаги, шаги, сделанные за всю жизнь, их хватит с лихвой, чтобы дошагать до Парижа, оставляя за собой едва уловимый запах одеколона. Ангел, идущий навстречу движению, hombre Постучав, он открыл дверь и сказал дочери, что автомобили уже в Бордо, но на нее это не произвело никакого впечатления, она даже не повернулась, лишь скучающе спросила, ветреный ли сегодня день. Не знаю, сказал он. Не знаешь, тихо сказала она. В Париже депутаты толпились в коридорах, кое-кто громогласно настаивал на вмешательстве правительства. Можно сказать, что еще вчера никто не знал толком, что такое автомашины, а кто знал, видел в них не более чем гипертрофированно дорогую игрушку для мужчин. Теперь же эти игрушки убивали. И депутатов это пугало, как неожиданный укус преданной собаки, или злая выходка ребенка, или письмо вероломной любовницы. Стрелки хронометров разобрались в суматохе на финише в Бордо, показав, что первым был Фернан Габриэль. Он сказал, что от Версаля до Бордо совершил 78 обгонов. У него так тряслись руки, что не удавалось зажечь сигарету. Это его рассмешило. Все вокруг тоже засмеялись. Подняв глаза на Дюпена, monsieur le President спросил, долго ли еще им ехать по французской земле, прежде чем все они уберутся в Испанию, чтобы там поливать кровью дороги. Дюпен сверился с листком, который держал в руке. На двести семьдесят первом километре пути Лоррен-Барроу почувствовал, что руки стали чужими, а руль превратился в какой-то непонятный предмет перед глазами. Он ехал с механиком. Попробовал крикнуть, но не смог издать ни звука. Возможно, я еще не говорил, что за столом будет королевская семья, и это объясняет мое противоестественное спокойствие, плавность движений и золотистый свет après-midi[5] Механик мечтал участвовать в гонках и не разочаровался в своей мечте, даже когда увидел приближающийся столетний бук, который через секунду вобрал в себя автомобиль, непослушный затекшим рукам Лоррен-Барроу. Невероятный конец: Retirado Лоррен-Барроу. Звучало как строка испанского поэта, если бы ее произнести вслух, а не написать мелом на черной доске. Взрыв остался во Франции, кровь и дым тоже, – а в Испании только поэтическая строка, пляшущие буквы. Дюпен исправил данные, добавив / оборванную жизнь механика, / хронометристов тонкую работу, / аплодисменты стариков, обочины / занявших, и тысячи зевак, / на выезде из Бордо / собравшихся, чтобы не пропустить / начало нового этапа, / скажи-ка, сколько человек погибло, / потребовал усталый президент Они бегут вдвоем, как могут бежать только дети, из деревни к дороге, навстречу гонкам, маленькие и одинокие, втайне от всех, бегут, потом идут и снова бегут; увидев дорогу, бегут к ней с КРИКАМИ, это не слова, а просто звуки, какие издают летом птицы в небе над площадью; наконец, они среди людей, стоящих в ожидании, скользят между их ног и пробираются в первый ряд, в глазах – белый шлейф дороги с профилем холма в глубине, это последний горизонт, лоно, которое породит чудо, облако пыли, неведомый шум и то, что они будут помнить вечно, как первое утро жизни. Пытаются отдышаться. Обмениваются взглядами. Друзья навсегда. Но: Дюпен складывает листок и убирает в карман. Испанский ветер поднимает льняные салфетки под хрустальными бокалами. В Версале вoроны внезапно поднимают головы, словно при звоне неведомых колоколов. Monsieur le President делает скупой жест белой рукой, ребром ладони, как клинком. Остановите этих идиотов. Рукой старший официант поправляет на скатерти складки, которые ветер создал, а он уничтожает. Послушный Дюпен изображает поклон и выходит из комнаты. В это время сорок тысяч человек танцуют в Мадриде и не знают, что c’est fini[6].
   Спешным торжественным указом французское правительство действительно остановило пробег. Чудовище задушили прежде, чем оно успело еще кого-нибудь убить. Из опасения, что это не понравится испанскому королю Альфонсу XIII, готовившему для автомашин-королев пышные светские почести в Мадриде, французы предложили организаторам перевезти автомашины из Бордо на Пиренейский полуостров поездом. И продолжить пробег уже по земле Испании, от границы до намеченного королевского финиша. Неплохая мысль. Но испанский король все равно был раздосадован, хотя и не счел нужным объяснять причину недовольства. В знак траура он приказал разрушить трибуны, на которых должен был разместиться весь высший свет Испании. Запретил на трое суток, начиная с заката, музыку и танцы. Вместе с приготовленным волшебным сиянием электрических ламп исчезли голубые шатры. Кто-то в черном стер сделанные мелом надписи на большой информационной доске, превратив победные имена и правдивые цифры хронометров в летучую белую пыль, осевшую на земле, на руках, на одежде Я выслушал новость с улыбкой, склонив голову. Из уважения к этому столу я запретил своим официантам снимать белые перчатки. В подобных случаях – а они возможны – со стола нужно убирать в следующем порядке: хрусталь, приборы, посуда, салфетки. И уж потом вазы с цветами. Дальше мы поднимем огромную, как парус, скатерть фламандского полотна и сложим ее в семь раз по складкам, еще помнящим жар утюга. Так замкнется круг несвершившихся событий, заключающий в себе жизненно важную для нас и для нашего дела тайну, глубокий смысл всего происходящего. Я медленно пойду домой: прямая спина, в зубах сигарета. Главное, я могу поручиться, что пыли на хрустале моих бокалов нет и не будет. Впрочем, и это никому, кроме меня, знать необязательно. Ночью я долго буду ворочаться без сна на потной простыне. Да хранит меня Бог от одиночества. Почему, доченька, ты танцуешь одна на пустынном помосте этой неудавшейся ночью, среди исчезнувших кавалеров и воображаемых вздохов? В каком медленном ритме должно биться твое больное гордое сердце, чтобы всегда непростительно отставать? Они не станут ждать, пока ты расцветешь во всем своем блеске, и мое сокровище, моя гордость умрет в нужде. Да будет мягким наказание за их слепоту. И да пребудет с нами ангел-хранитель наших одиночеств. Оставшиеся автомобили отбуксировали на станцию, где погрузили на железнодорожные платформы и отправили малой скоростью в Париж.

Детство Последнего

   Его назвали Последним, потому что он был первый ребенок.
   – …И Последний, – заявила мать, едва успев прийти в себя после родов.
   Так он стал Последним.
   Сначала казалось, что сам он об этом не знал, да и знать не хотел. За первые четыре года жизни он переболел всеми возможными болезнями. Его крестили трижды: у священника рука не поднималась соборовать малыша, смотревшего на него своими беззащитными глазенками, а уйти, не совершив никакого таинства, он не мог, так что всякий раз оставался один выбор – крещение.
   – Это ему не повредит.
   Что правда, то правда: Последний продолжал жить – маленький, тощий, бледный как смерть, но живой. Он живучий, говорил отец. Живучий, как кошка, говорила мать.
   Итак, он продолжал жить, и жил уже целых семь лет и четыре месяца, когда в ноябре 1904 года отец привел его в хлев, показал на двадцать шесть коров, составлявших все его богатство, и, предупредив, чтобы он пока ничего не говорил матери, сообщил, что скоро они раз и навсегда избавятся от этой горы дерьма.
   Он торжественно обвел рукой хлев, темный и вонючий. Потом медленно произнес:
   – Гараж Либеро Парри.
   Либеро Парри – его имя. Гараж – французское слово, которое Последний никогда не слышал. Должно быть, это что-то вроде «скотного двора» или, скорее, «молочной фермы», была его первая мысль. Только он не понял, что здесь было такого удивительного.
   – Будем чинить автомашины, – поспешил уточнить отец.
   Вот это и впрямь было удивительно.
   – Их же еще нет, автомашин, – заметила мать, когда однажды вечером, лежа рядом с ней в темноте, муж наконец поведал ей о своем решении.
   – Это вопрос времени. Несколько месяцев – и они появятся, – заверил Либеро Парри, залезая рукой под ее ночную рубашку.
   – Ты забыл про ребенка.
   – Не беспокойся, он всему научится и будет работать со мной.
   – Ты забыл про ребенка. Убери руку.
   – Ах да. – Либеро Парри вспомнил, что зимой они все спят в одной комнате, экономя дрова.
   Они немного полежали в тишине. Потом муж продолжил:
   – Я разговаривал с Последним. Он согласен.
   – Согласен?
   – Да.
   – Ему только семь лет, он весит двадцать один килограмм, и у него астма. Он еще маленький.
   – Маленький, да удаленький. Забыла, что он у нас особенный?
   Родители считали Последнего особенным ребенком. Из-за всех его болезней и разных других вещей, которые трудно объяснить.
   – Может, тебе лучше поговорить с Тари́ном?
   – Боюсь, он не поймет. Тарин такой же, как все: в голове одна земля, земля да скотина. Он скажет, что я спятил.
   – Наверно, он будет прав.
   – Нет, не будет.
   – Почему ты так думаешь?
   – Потому что он из Треццате.
   Это был неоспоримый аргумент.
   – Тогда поговори со священником.
   Если Либеро Парри не был атеистом и социалистом, так только из-за нехватки времени. Найдись у него час-другой, чтобы узнать, зачем люди становятся социалистами, он бы тут же к ним присоединился. Но священников он все равно ненавидел.
   – Еще какие-нибудь советы будут?
   – Я пошутила.
   – Пошутила, говоришь? Не ври.
   – Клянусь! – И рука жены оказалась в трусах мужа. Жена была большая любительница этого дела.
   – Ребенок, – пробормотал Либеро Парри.
   – А ты лежи тихо, – посоветовала она.