Да, вот еще другая история. Накануне знаменитого концерта на инструментах Моцарта в Зальцбурге, с Олегом Каганом, я взял в руки альт Моцарта (состояние — слов нет, ведь это инструмент, на котором играл сам Моцарт!) и, естественно, сначала посмотрел верхнюю деку, затем нижнюю, голову, а потом глянул, что там написано внутри. И оказалось, что альт Моцарта — брат моего инструмента! Мастер Паоло Тестори из Милана. У меня 1758 год. А у него старше на три года. Невероятное совпадение! Так что, видимо, это планида моя — жить с Тестори. И я своему альту не изменяю, это бессмысленно, иначе он мне начнет изменять.
   Мы с ним все прошли. Все конкурсы и концерты, которых уже немало сыграно, и все мировые премьеры, как, например, мой сольный концерт в «Ла Скала» в Милане или концерты в Мюзикферайн в Вене, в Большом зале Московской консерватории и в Ленинградской филармонии. Так что это настоящий творческий союз, и не только творческий, но и душевный, человеческий. Очень, очень важный союз. Уже пора отмечать юбилей — тридцать лет вместе. Это больше, чем серебряная свадьба, на пять лет.
   А самому альту уже скоро 250 лет. Он приехал в Москву из Одессы. Кто на нем играл, как играл, где играл… Подлинную историю его узнать никак не удается, но есть несколько версий. По одной версии — это был трофейный инструмент, по другой — его привез в Одессу какой-то моряк, и он пятьдесят лет провалялся там где-то на шкафу. Люди, которые передали этот инструмент, уезжали в Израиль на постоянное место жительства. После чего альт попал к одному очень хорошему скрипачу, который работал в Государственном симфоническом оркестре, а он в свою очередь передал этот инструмент концертмейстеру группы альтов Госоркестра Михаилу Толпыго, ученику и ассистенту Борисовского, который и показал альт самому Вадиму Васильевичу…
   Какие приключения испытал он в свой жизни, сам альт рассказать не может.

Страдивари под кодовым названием «Александр Второй»

   Но интересна даже не история владельцев моего Тестори, а какая у него была душа до того, как я с ним встретился. Потому что, безусловно, есть какая-то очень мощная энергия в старых вещах, тем более предметах искусства. Это и с живописью — с картинами и с иконами — происходит, ну и, конечно, со старыми инструментами. Бывает, что музыкант покупает выдающийся инструмент, потом начинает болеть и даже умирает. Мистика. Так было с Семеном Снитковским, так произошло, к сожалению, с Олегом Каганом. За два года до смерти он приобрел потрясающую скрипку, даже успел немножко поиграть на ней… Всякое бывает. Пока еще ученые не научились читать мысли, но кто-то говорил, что такая техника вскоре появится. Она сможет расшифровывать, переводить в видеоряд энергию разной материи, например дерева или камня.
   Это уже не мистика. Это научная фантастика. А есть еще и исторический детектив. И все про инструменты — альты и скрипки.
   Вот, к примеру, наша знаменитая и замечательная государственная коллекция. Создавалась и пополнялась она после Великой Октябрьской социалистической революции ровно так же, как и многие художественные музеи. Специалисты от товарища Луначарского попросту реквизировали, отбирали у буржуев и врагов советской власти среди прочих ценностей и старинные инструменты.
   В Госколлекции есть несколько инструментов, подаренных когда-то царю. Например, замечательный Страдивари, который называется Юсуповским. А вот скрипка, на которой я иногда играю, это Страдивари под кодовым названием «Александр Второй». Как-то во Франции после концерта ко мне подошла пожилая пара, и мужчина сказал: «Я специально зашел к вам в артистическую, потому что хочу вам кое-что показать. Мой прапрапрадед был знаменитым ювелирным мастером и когда-то по заказу русского царя для его скрипки Страдивари изготовил вот эти два предмета». И он показал мне потрясающую работу: сурдина — золото с инкрустацией очень тонкой работы — и коробочка для канифоли — точно такой же почерк, видно, что сделаны одновременно.
   Когда я надел эту сурдину на скрипку русского царя Александра, мы поняли, что это и есть та самая скрипка. Старик прослезился. Невероятно! Мы оказались свидетелями встречи предметов через много-много лет! Старик ничего больше мне не сказал — расплакался, повернулся и ушел. А сурдина и коробочка для канифоли остались у меня в руках. Я его окликнул, догнал и вернул ему эту пару…

Больше никогда я так не играл

   Было замечательное время. Лето. Мы снимали дачу на Николиной Горе. Перед выездом на гастроли во Францию, в город Тур, я неожиданно сильно заболел. Такая сыпь и температура, что испугался и ночью решил ехать в дежурную больницу.
   Врач, осмотрев меня, спросил — больно или не больно. Все мое лицо было воспалено — сплошная опухоль. Он подумал, что это заражение крови, и уже стал меня жалеть. Я испугался еще больше. Хорошо еще, не знал, что означает слово «сепсис». Однако через несколько минут врач понял, что диагноз неверен, и прописал мне какие-то таблетки. Я лечился, но, честно говоря, мысли у меня были нерадостные — думал, конечно, что Франции мне не видать. Однако в ночь перед выездом мне стало лучше, наверно от этих таблеток, и я полетел, взяв у жены овальный гребень, чтобы держал волосы, — прикосновение даже одного волоска ко лбу было мучительно. Кроме того, весь лоб был еще и в зеленке.
   Я вошел в самолет (в этот момент, видимо, забыл, как выгляжу) и хотел сесть на свое место. Двух девушек, у которых места были рядом со мной, как ветром сдуло — убежали в другой ряд. Я улегся на три сиденья и заснул. Проснулся уже в Париже. Меня встретил менеджер, на мой внешний вид не прореагировал и повез меня в Тур, за 240 километров. Приехали. Он остановился у аптеки, купил какую-то мазь и вручил ее мне. Через два дня должен был состояться мой сольный концерт, а ведь я из-за болезни две недели не прикасался к инструменту, то есть вышел из формы.
   Но от нового лекарства становилось все легче и легче. И в день концерта мы с Мишей Мунтяном пошли все-таки репетировать, хотя я не представлял себе, как возьму в руки инструмент после такого перерыва. Первое, что понял, — нет вибрации, ощущения струны, нет пластики, нет соединения смычка. Нет! Ничего нет! Ну, думаю, как же играть-то через два часа? Причем это очень ответственный концерт — в зале профессора Московской консерватории, да и студенты, которых я же учу…
   Вибрация так и не появилась, и от безысходности мы с Мишей стали дурачиться, в четыре руки импровизируя нечто полуджазовое на рояле. Потом нас попросили выйти из зала, поскольку уже собиралась публика. Мы вышли. В артистической минут пятнадцать я, как сорвавшийся с цепи пес, насиловал инструмент и руки, пытался хоть как-то войти в форму. Короче, вышел на сцену с ощущением абсолютной авантюры.
   Первое произведение — Соната Хиндемита. Сыграл начальную фразу, и надо же: руки не чувствуют, а результат хороший. К концу сонаты уже показалось, что все идет хорошо и это вообще одно из самых удачных моих исполнений этого сочинения. И зал очень хорошо принимает.
   Следующее произведение — «Лакриме» Бриттена — я тоже, пожалуй, так до этого еще не играл. Потом антракт.
   Дальше, во втором отделении, — Соната Шостаковича. Там есть одно место в финале, когда альт остается без рояля. И первая доля — как некая пауза перед взрывом. Рихтер когда-то говорил:
   — Это будто огромная металлическая дверь. Грохот должен быть таким, будто она неожиданно с бешеной силой захлопнулась.
   И вот, представляете себе, в этом месте действительно захлопнулась какая-то огромная дверь, видимо от сквозняка. Точно в этом месте. Бешеный грохот.
   А все исполнение — интересная череда моих ощущений. Поскольку я всегда отказывался от уже наигранных и отработанных, проверенных опорных моментов и красок звучания, то и в этот раз все мною подвергалось сомнению. К примеру, почему, собственно, если в нотах написано «piano», я делаю «crescendo»? Но я кожей чувствовал: так надо! Я ощущал себя в трех измерениях одновременно. Сам на сцене, сам в зале и сам себя вижу из зала. И — совершенно очевидно — сверху. И странная посторонняя мысль, как некий фон: только не упустить, только не потерять, только донести до конца это состояние!
   Когда я закончил играть, в зале не было аплодисментов, полная тишина. Возникла даже некоторая неловкость. Я повернулся к Мише, а он тихо так говорит:
   — Юрик, так сказать, вот, так сказать, ты еще никогда так не играл!
   Я и сам был в невероятном возбуждении и лишь проговорил:
   — Что ж, Миша, по-моему, получилось. Пойдем в тишине.
   Я уже рассказывал, как на заднике сцены мне привиделось лицо Шостаковича.
   Мы вышли со сцены в полной тишине и поднялись в артистическую комнату. Там всегда были соки, вода, алкогольные напитки, бутерброды. Первое мое желание было выпить стакан чего-то крепкого. Я налил себе коньяку, а Миша еще спрашивает:
   — Бисы будем играть?
   — Нет, сегодня мы уже точно ничего играть не будем! — И маханул стакан коньяка.
   Довольно долго ничего не происходило. По моему тогдашнему ощущению, это были не секунды, а много минут. И тут появился менеджер:
   — Почему вы не идете кланяться, там народ беснуется.
   Мы вышли. Зал стоял и скандировал. Я рассказал Мише про свое видение, про Шостаковича. И удивительный факт — он подтвердил в растерянности, что тоже его видел. Но позже вспоминать об этом случае наотрез отказался.
   Потом мы множество раз выходили на поклоны, но играть больше не стали. Пришли коллеги поздравлять нас. Двое плакали. Один из них — Валентин Александрович Берлинский, а другой — покойный теперь, к сожалению, Борис Гутников. Боря сказал мне такую фразу:
   — Юрочка, мы всю жизнь идем к нашему концерту. Ты его сегодня сыграл.
   Через год он скончался. Замечательный музыкант был, великий скрипач.
   Что интересно, я абсолютно точно помнил все исполнение сонаты, что, как и в каком месте происходило, и потом довольно долго пользовался этой тропинкой. Должен сказать, что это работало. Но никогда уже не было того градуса исполнения. Если, скажем, взять тот самый случай за 100 градусов, то дальше было 95, 93… хотя и все равно выше, чем раньше. А потом эта тропинка заросла. То есть что-то, конечно, осталось, но вот использовать эту структуру дальше было невозможно.
   После того концерта в артистическую зашла одна студентка-скрипачка из Академии, она была на концерте со своим молодым человеком, каким-то известным французским экстрасенсом. С ним мы знакомы не были, он просто стоял рядом, а она передала его слова:
   — Если ты дружишь с этим человеком, то, пожалуйста, передай: если он знает, как выходить из этого состояния, то может и дальше этим заниматься. Но если нет, то для него это очень опасно.
   Больше никогда я так не играл.
   Есть ли этому какое-либо объяснение? Пожалуй, нет, одни фантазии.
   Имеет ли мистическое значение тот факт, что композиторы именно к концу жизни часто особое внимание уделяют альту? Далеко ходить не надо. Та же Соната Шостаковича — последнее произведение. Концерт Белы Бартока — последнее произведение. Видимо, завораживает само звучание альта. Все-таки это философский инструмент — его звук разнообразный и глубокий.
   Я как-то встретился у консерватории с Родионом Щедриным и говорю ему:
   — Наверное, Рудик, вы не пишете для меня, потому что знаете: если сочинить для альта, то это будет вашим последним произведением. Правильно делаете.
   Он ответил:
   — Я не боюсь.
   И действительно написал. И чувствует себя хорошо, дай Бог ему здоровья.

Святослав Рихтер — это огромная книга в моей жизни

   Первый раз я увидел Рихтера в городе Львове со спины. Это был его сольный концерт. Благодаря моему другу, сыну профессора Львовской консерватории, я получил пропуск, иначе попасть на концерт было невозможно. Из-за нехватки мест в зале стулья поставили на сцене, и я оказался за спиной Рихтера в первом ряду. Меня поразила его очень подвижная правая нога, которая постоянно ерзала по полу, и невероятная смелость броска на клавиатуру. В общем, запомнились какие-то внешние стороны и, конечно, всеобщее восхищение, ажиотаж вокруг приезда великого пианиста.
   Я — тогда еще школьник — мало понимал, как играл Рихтер, что это за явление, но оказался как бы втянутым в эту атмосферу, в сам процесс. А потом, через много лет вспомнил и говорил с Рихтером об этом концерте, рассказывал свои совершенно немузыкальные впечатления.
   Прошло много лет, я поступил в Московскую консерваторию. И тут — афиши по всему городу, гул в консерватории: концерт Рихтера. Событие!
   Билеты, конечно же, не достать, и мы, студенты, сбивались в клин и, ощущая себя прямо-таки мятежниками, прорывались мимо старушек-билетерш.
   А потом был создан студенческий ансамбль, который исполнял очень редкий репертуар, и мы гастролировали с Рихтером.
   Я, аспирант Московской консерватории, был приглашен в ансамбль для исполнения «Камерной музыки №2» для рояля с духовыми и четырьмя струнными Пауля Хиндемита. Второе отделение включало Концерт для скрипки и фортепиано с оркестром Альбана Берга с участием скрипача Олега Кагана. Наблюдая за игрой Рихтера с Каганом, я понимал, что для Рихтера возрастного барьера не существует. У меня закралась мысль, что вдруг… если Святослав Теофилович задумает сыграть что-нибудь с альтом… то, может быть… Но, конечно, сам я никогда ничего не осмелился бы предложить. Такое только во сне могло привидеться.
   Однажды во время репетиции Концерта Баха со студенческим оркестром (дирижировал Юрий Николаевский, а мы все — Олег, Наташа Гутман и я — укрепляли каждый свою группу оркестра) Рихтер резко встал из-за рояля, проходя мимо меня, вдруг остановился и, отведя в сторону, спросил:
   — Юра, как вы отнесетесь к тому, чтобы сыграть Сонату Шостаковича?
   Я словно язык проглотил, ответить ничего не могу.
   Он повторяет:
   — Юра, а если нам с вами Шостаковича Сонату сыграть — как вы?
   Тут уж меня прорвало. Я было начал, что это моя мечта, но сразу понесло куда-то в сторону: мол, кроме Шостаковича, есть еще Шуберт, сонаты Брамса. Зная, что он любит Хиндемита и как раз в то время был им увлечен, я добавил:
   — И у Хиндемита много сонат, он ведь был альтистом.
   — Да-да, я знаю, но это вопрос будущего, а сейчас именно Шостакович. Как вы к нему относитесь?
   — Как я могу к нему относиться!
   Тут Святослав Теофилович задал мне вопрос, который очень точно его характеризует:
   — А как ваш постоянный пианист Мунтян, он не обидится? Вы ведь с ним ее играли?
   Действительно, с Михаилом Мунтяном мы играли уже восемь лет, в том числе года полтора-два Сонату Шостаковича, это блестящий партнер и мой близкий друг, я работаю только с ним. Я был уверен, что он поймет меня, — и не ошибся.
   Есть любопытный факт, связанный с этой сонатой Шостаковича. Она была посвящена великим композитором моему учителю Федору Дружинину. Так вот, когда я готовился к конкурсу в Будапеште, Дружинин приехал во Львов для того, чтобы со мной позаниматься. Дал мне несколько замечательных уроков. Мы работали у нас дома, и мама изощрялась в кулинарии. А он гурман! В общем, все было прекрасно. После уроков со мной он уходил сам заниматься в гостиницу. У Федора Серафимовича были с собой ноты альтовой сонаты Шостаковича, — он только что получил ее, разбирал, начинал учить и был, конечно, абсолютно поглощен этим произведением.
   Позже я прочитал в одном его интервью, что он говорил Шостаковичу:
   — Мне нужно уехать из Москвы позаниматься с моим студентом, который готовится на конкурс.
   И Шостакович ему отвечает:
   — Конечно, поезжайте, если будут какие-то вопросы, мы всегда можем созвониться.
   Дальше, уже после Будапештского и Мюнхенского конкурсов, когда я составлял сольные программы, мне очень хотелось поставить в программу Сонату Шостаковича. Лакомый кусочек! Но я не сделал этого принципиально, из этических соображений. Для меня было совершенно очевидно, что человек, которому посвящено произведение (причем гениальное!), конечно же, должен первым его сыграть и записать пластинку. И только после этого формально можно считать, что произведение свободно. Но и после того, как это все произошло, я, ученик Дружинина, еще несколько лет по инерции не трогал сонату. Другие альтисты уже поигрывали ее, а я нет.
   Должен сказать, что на премьере я не принял ее всей душой. Да, я ощутил глубину этого произведения, и местами оно понравилось, но в целом схватить его, прочувствовать не сумел. Но в любом случае — это же Шостакович, и, в конце концов, его музыка должна быть в моем репертуаре! Так через несколько лет и произошло. Сегодня эта соната одно из самых любимых моих произведений.

«Юрочка, возьмите клавир сонаты Шостаковича и приезжайте…»

 
   Когда мы только начинали с Мунтяном учить Шостаковича, я не сразу стал играть сонату, долго «выдерживал». Казалось бы, при нехватке альтового репертуара сонату можно было бы исполнять часто, но она заставляет выкладываться на неделю вперед. Как-то в гастрольной поездке сыграл ее несколько раз подряд и понял, что теперь мы должны отдыхать друг от друга. А с того момента, как Рихтер предложил сотрудничество, я и вовсе перестал ее исполнять. Ждал, когда мы наконец встретимся. Если бы знал…
   Выяснилось потом, что он-то ждал инициативы от меня! А я все думал — сам меня найдет и скажет: ну вот, завтра приходите с нотами… Очень обидно, что так пропало больше года.
   Тут произошло трагическое событие — умер замечательный мастер, настройщик Георгий Богино (он часто настраивал рояль Рихтеру). У меня тогда только начинались концерты по линии филармонии, и вот мне позвонили оттуда и попросили исполнить что-нибудь скорбное на панихиде, которая проходила в фойе Большого зала консерватории.
   Мы пришли с Михаилом Мунтяном, чтобы сыграть грустную, красивую пьесу чешского композитора Иржи Бенды «Граве». Когда я вошел в фойе, Рихтер доигрывал ля-минорную сонату Шуберта. Вы представляете себе, как это бывает: гроб, скорбящие люди, родственники, — в общем-то, не очень концертная ситуация.
   Вслед за Рихтером мой выход. Я исполнил пьесу, и так как сразу уйти было невозможно, я встал за колонной, слушая других. Вдруг за спиной раздался голос Святослава Теофиловича: «Кто этот композитор, которого вы играли, не Бенда ли случайно? Тот самый, чешский? Мне очень понравилось». Меня это совершенно покорило. Я знал, что у него, кроме всего прочего, феноменальная, просто бешеная память и что он знает весь оперный репертуар, не говоря уже о кино, о литературе, но знать малоизвестного чешского композитора Бенду! Если бы я не играл эту пьесу, то и не догадывался бы о существовании такого автора. Вот тогда-то он и сказал: «Позвоните, пожалуйста, Нине Львовне вечером». Я позвонил. Нина Львовна мне сказала: «Юрочка, возьмите клавир сонаты Шостаковича и приезжайте. Святослав Теофилович хочет ее с вами играть».
   Потом была первая репетиция.
   Я уже был достаточно знаком со Святославом Теофиловичем, но очень волновался. До этого у меня никогда не дрожал смычок и не бывало, чтобы нервы передавались инструменту, но вот он открыл рояль, мы без особых словесных вступлений начали играть, и я услышал, что смычок у меня задрожал.
   Я сознавал, что боюсь играть свободно, слишком большая ответственность — играть с самим Рихтером. Казалось, от этого ощущения трудно будет избавиться. Если думать все время: «Я играю с Рихтером, мой коллега — Рихтер», трех нот не взять как надо. Я боялся — вот сейчас остановится, передумает… В общем, в голову лезли самые дикие мысли.
   Мы начали играть очень медленно. Сонату Шостаковича я уже к тому времени исполнял не раз и не сразу, мягко так, даже робко заметил, что он неправильно начал — слишком медленно. Святослав Теофилович спросил:
   — Вы ориентируетесь на метроном, указанный в нотах?
   — Да.
   — А знаете, что у Дмитрия Дмитриевича Шостаковича всю жизнь был испорчен метроном?
   Вообще он принимал и даже любил темпы исполнителей, очень любил, если это убедительно. И мы опять начали, и опять неудача, опять ничего не клеится. Я уже молчу. Тогда он вдруг снял очки и говорит:
   — Юра, ну вы все-таки не молчите, подсказывайте, я же никогда не играл это произведение, а вы — много раз.
   Мелочь, казалось бы, но я думаю, он таким образом решил меня слегка привести в чувство, приободрить. И через пять минут началась такая репетиция!.. Раньше я никогда бы не предположил, что смогу так с ним репетировать. Даже позволял себе останавливаться и просил:
   — Святослав Теофилович, здесь, если можно, так-то и так-то…
   Он очень внимательно выслушивал все мои пожелания и все время старался как будто встать рядом. Говорят, что дельфины, «разговаривающие» между собой с помощью ультразвука, в общении с человеком переходят на частоту его голоса. Может быть, неуместное сравнение, но нечто такое произошло.
   Рихтер никогда не позволял себе халтурить. Невероятная какая-то честность. Я не имею в виду — ноты не те сыграть, а честное отношение к самому произведению: ведь должна отстояться концепция, должны быть исключены технические случайности. Исполнение выверялось до мельчайших деталей. Он еще говорил, что не просто учит ноты, а пробует варианты состояний и эмоций в каждой фразе. И так час за часом, год за годом… Он вышел на небывалый, высочайший профессиональный уровень и поддерживал его не только строжайшей профессиональной дисциплиной, но и в первую очередь тем, что вообще жил очень честно.

Самым лучшим было двадцатое исполнение

   Никогда не забуду наше первое совместное выступление. Это был Малый зал Московской консерватории. Мы вышли на сцену, поклонились, и я почувствовал себя как на тарелочке, как будто меня приподняли. Я понял: сегодняшний концерт обязательно будет успешным, хотя не извлек еще ни одной ноты. Такого у меня больше никогда в жизни не было, только с ним и только в этот самый первый раз.
   Один музыкант с сарказмом рассказывал, что как-то раз полный Большой зал Московской консерватории сидел и ждал начала концерта Рихтера, а того все нет и нет. Десять минут нет, пятнадцать, двадцать… Публика начинает волноваться, аплодировать. Наконец, Генрих Нейгауз, его любимый педагог, побежал к нему домой по Неждановой — а это в пяти шагах от консерватории, — поднялся и увидел Рихтера, расписывающего стены своей квартиры. Кстати, он рисовал замечательно, я видел его картины, они с таким настроением. Педагог к нему: «Славочка, там же тебя ждут!» И ответ был якобы такой: «Ну, пусть приходят завтра, я сегодня не могу играть».
   Я никогда не спрашивал у Святослава Теофиловича, было ли такое на самом деле. Думаю, что какие-то нюансы перевраны, тем более это рассказ человека, не любящего и не знающего Рихтера, но могло быть и так. И я его очень хорошо понимаю. Для него правда и принципиальность в том и состояли: он знает, что сегодня не будет того концерта, той музыки, того контакта, которых от него ждут. Да, может быть, нетактично, неуважительно, как хотите, но — честно. Он сам себе говорит: я чувствую, надеюсь, что завтра это проснется, но сегодня этого нет.
   Он не любил заштампованность, клише. Были годы, когда мы с ним много играли одну и ту же программу. И когда казалось, что сделали все возможное — хотя чем дальше, тем сложнее и тяжелее задачи, которые возникали и накапливались во время репетиций, — вдруг возникала идея прекратить гастролировать с этой программой. Понятно, что мы могли открыть еще много нового, но в то же время концерт ради концерта был уже неинтересен. Концерт как высшая творческая ступень — вот что волновало. Сцена давала возможность довести до максимума творческую температуру, а просто повторять достигнутое было скучно. В этом смысле Рихтер был самим воплощением творчества. …Вспоминаются гастроли во Франции и фестиваль в Рок-д'Антероне. За два часа до выхода на сцену он мне сказал: