В обязанности Ильи входило разбирать почту князя Ордынского, вести деловую переписку. Князь был тесно связан с Обществом любителей древней письменности и занимался поисками списков «Слова о полку Игореве». Письма к нему стекались со всей России. Князь не мог смириться с тем, что оригинал безвозвратно утрачен, и его доверенные лица разыскивали древнюю рукопись. Искали в ярославских монастырях – князь считал, что в ярославских землях должны оставаться старинные копии. Искали и в Москве – в подземных тайниках набережной Москва-реки, пытались проникнуть в подземелья дома Мусиных-Пушкиных на Разгуляе, дома, не горевшего во времена нашествия французов. Денег на безумные поиски уходило много, о неумеренной расточительности князя Илья мог судить по суммам, указанным в письмах корреспондентов.
   Страстная привязанность князя к древнему «Слову» казалась Илье маниакальной. В разговорах и письмах Ордынский нелестно отзывался о Карамзине, называл его франкмасоном, прихвостнем, блюдолизом, шарлатаном, а все из-за того, что якобы из-за ложного заключения Карамзина автор «Слова» считался неизвестным. Князь Ордынский с той же маниакальной настойчивостью пытался доказать, что автором «Слова» являлся сам князь Игорь, ибо только сам князь мог на равных обращаться к другим князьям (называя их «братие»), знать более сорока княжеских имен из восьми поколений, только князь мог так разбираться в оружии, доспехах, соколиной охоте...
   Служба у князя Ордынского имела еще одну сторону, глубоко потаенную от посторонних глаз. Раз в неделю – по изначальному уговору – Илья обязан был приходить в кабинет ресторана «Семирамида», где его поджидал человек Пановского, агент сверхсекретного бюро Департамента полиции. Илья подробно рассказывал ему обо всем виденном и слышанном в доме Ордынского, о содержании каждого письма. Сообщения Холомкова неизвестный визави выслушивал, как правило, с нескрываемым неудовольствием, все фамилии он аккуратно записывал и удалялся. Почему за князем велось такое наблюдение, Илья не мог взять в толк. Князь никого не принимал, сам никуда не выезжал, ничего противозаконного ни в поступках, ни в письмах, ни в высказываниях князя Илья обнаружить не мог.
   Среди постоянных обитателей дома, после князя Ордынского, самой значительной фигурой являлся Григорий, старый камердинер хозяина, сам похожий на аристократа, зачем-то примерившего костюм прислуги. Высокий, молчаливый, с удивительно правильными чертами лица – будто с какой-то фрески сошел, великомученик Земли русской, да и только.
   Илья не раз пытался расположить его к доверительной беседе – напрасно. Ни в какие разговоры о прошлой и настоящей жизни князя Григорий не вступал, он презрительно оглядывал Илью Михайловича и молча удалялся. На плечах этого человека лежало обустройство быта княжеского дома, закрытого для чужих глаз. Григорию князь доверял безусловно, они часто о чем-то негромко беседовали, но о чем Илья не знал, сквозь плотно прикрытые двери доносилось только невнятное бормотание. Среди домочадцев числилась и пожилая экономка, такая же неразговорчивая, как и Григорий. В парадных комнатах она появлялась редко, все приказания ей отдавал камердинер, да она и сама знала свои обязанности: комнаты, белье содержались в безукоризненной чистоте, завтрак, обед, ужин подавались вовремя, стол и напитки, и еда отличались особой сдержанной изысканностью, которую Илья, иногда приглашавшийся к столу, очень ценил. Экономка, женщина далеко не первой молодости, Илью совсем не интересовала. Ни одного хорошенького свежего личика в стенах особняка Илья, к своей досаде, обнаружить не смог. Старый швейцар, видно отставной вояка, сопровождавший князя еще во время военных походов, также не казался Илье достойным внимания объектом. Ничего интересного об обитателях дома и их рутинной жизни сообщить посланцу Пановского он не мог, что и вызывало, как предполагал Илья, его недовольство.
   Жизнь обитателей угрюмого особняка протекала в правом крыле дома. Все двери на левую половину были заперты, оттуда не долетало ни звука, ни разу сквозь замочные скважины не блеснул луч света. Внутренним садом, находившимся за особняком, – однажды Илья из окна гостиной видел, как туда доставляли кадки с пальмами, – обитатели дома, похоже, не пользовались. Илья находил это оправданным: кабинет, обширная библиотека князя, его спальня, столовая, редко используемая гостиная, размещавшиеся в правом крыле, – вполне достаточно для нужд старого отшельника. На те редкие случаи, когда Илья мог задержаться в доме князя запоздно, ему отвели комнату во втором этаже. Напротив располагалось жилье Григория, первое помещение от лестничной площадки. Полы в доме предательски поскрипывали, и Илье казалось, что это специальная хитрость, чтобы Григорий мог следить за его, Ильи, продвижениями по дому.
   Недели за две до Рождества князь, обычно никогда не болевший, занемог. Вначале он еще пробовал вставать с постели и даже выходить к столу, но сухой надрывный кашель, обильная испарина после очередного приступа кашля и очевидная слабость вскоре приковали его к постели всерьез.
   За врачом, – а князь к услугам докторов обращаться не любил, – послали только в канун Рождества, когда князю стало совсем плохо и он практически не приходил в сознание. Домашние снадобья сбившейся с ног экономки не действовали, Григорий не отходил от постели князя. Ближе к ночи именно Григорий и просил Илью, дежурившего на случай чего непредвиденного, послать за доктором. Но услуги доктора уже не понадобились, он только констатировал смерть старого князя, со смертью которого завершилась и служба секретаря. Правда, Илье пришлось по просьбе Григория участвовать в печальных хлопотах. Хоронить князя, по семейной традиции Ордынских, следовало в фамильной усыпальнице в ярославском имении. Вопросов возникало много, кроме того, безмерно досаждали прыткие репортеры. Они проникали даже через запертые ворота и приставали с вопросами к прислуге. Илья и не предполагал, что его хозяин-анахорет столь популярная персона.
   И вот теперь, когда почти все позади, происходит самое неприятное. Утром замечательного, солнечного дня, святочного, сине-золотистого, когда все формальности уже исполнены, когда в затененной гостиной с открытым окном стоит на столе гроб с телом князя, появляется Пановский и с ним еще двое неизвестных в сопровождении группы полицейских. Они буквально врываются в дом, угрожают арестом Григорию и ему, Илье Холомкову, требуют провести их в спальню и кабинет князя, устраивают настоящий бедлам. Что они ищут, с какой целью проводят обыск? Пановский обращается с ним, Ильей, как с совершенно незнакомым человеком и требует предъявить бумаги князя. Не дождавшись предъявления бумаг, подручные Пановского вытряхивают ящики письменного стола, начинают простукивать стены и мебель, выкидывают из шкафов книги. Затем Пановский приступает к Григорию и требует показать тайники. Но Григорий твердит, что никаких тайников в кабинете нет. Далее та же участь постигает спальню князя – все перерыто, перевернуто. Обыск длился почти весь день. Уже смеркалось, когда разъяренный Пановский – Илья никогда не видел своего знакомца таким агрессивным – приказал схватить Григория и отвести в кутузку, уж там-то язык у негодяя развяжется, не будет подлец препятствовать делу государственной важности. Григория скручивают и выволакивают на улицу. В холле первого этажа Пановский, надевая перчатки и оглядывая себя в высоком зеркале, – на фоне стоящих за ним чуть ли не навытяжку полицейских, – произносит издевательским тоном, полуобернувшись к Илье: «Что-то вы бледны, молодой человек. Не развеяться ли вам? Не поужинать ли с какой-нибудь Семирамидой?»
   Илья Холомков после ухода Пановского сидел в кабинете князя среди разбросанных по полу книг и перевернутой мебели. Он ничего не понимал. О каком деле государственной важности могла идти речь? Почему Пановский командовал полицейскими, и что они искали? Шла ли речь о каком-то заговоре? Но князь явно не принимал участия в политической жизни. Шла ли речь о шпионаже – тоже маловероятно. Илья наклонился и поднял с полу книгу, старинный фолиант с толстой желтой бумагой, текст был написан явно от руки на церковнославянском. Илья заглянул в начало – какая-то «Оповедъ»: то ли отповедь, то ли проповедь, кто их разберет, наших православных творцов. Он повертел в руках книгу, тяжеленную, потрепанную и положил ее на подоконник.
   Каким-то новым взглядом он посмотрел на хорошо, казалось бы, изученный за полгода кабинет. Дубовые стены обширного помещения заставлены книжными шкафами, в углу бюро темного дерева, рядом резной столик и кресло. По другую сторону размещался широкий кожаный диван, горка с восточными безделушками. Над дверью висел персидский ковер, по которому развешано оружие – сабли с богато отделанными эфесами, кинжал, мушкет... Удобно устроившись в кресле князя, сдвинутом с привычного места, Илья хорошо видел икону, находившуюся чуть повыше спинки кресла. Не из самых дорогих, но и не простенькая – среднего размера, в богатом окладе. Образ Богородицы с младенцем. За свою жизнь Илья Холомков повидал множество таких икон, да и побогаче встречал. Он еще раз обвел взглядом стены и пол кабинета, обхватил голову руками и погрузился в раздумья. Сознание его работало четко и ясно, но общее состояние оставалось преотвратительным. Что делать? Что делать? В какую передрягу он попал? Внезапно он расслышал звук отворяющейся двери, вскочил на ноги с бешено колотящимся сердцем и непроизвольно сжал пальцы в кулаки.
   В дверях кабинета стояла молодая женщина в черном платье и черном платке. Шелковый платок, обшитый по краю гипюровой тесьмой, был повязан необычно, вернее, аккуратно заколот булавками около мочки левого уха. Илья видел подобное во время поездки по Балканам. Женщина сделала несколько шагов по направлению к Илье, словно не замечая царившего кругом разгрома, и остановилась. Тут только Илья заметил в ее руках четки – тоненькие, почти детские пальчики перебирали янтарные бусины, нанизанные на нитку. Бледное неподвижное лицо женщины ничего не выражало, высокий чистый лоб, темные прямые брови, темные же глаза, излучающие необычный, несфокусированный свет, – потрясающе прекрасное, приковывающее взгляд лицо, лик. Женщина, как будто скользя по воздуху, приближалась к креслу, возле которого стоял Илья.
   – Позвольте представиться, – оробел он и вытянул руки по швам, – Илья Михайлович Холомков, секретарь князя Ордынского. Бывший.
   Женщина остановилась, отвернулась, подошла, нет, подплыла к черному кожаному дивану и присела. После минуты молчания она, к облегчению Ильи, решившего уже, что имеет дело с привидением, заговорила, тщательно и медленно подбирая слова:
   – Господин Холомков, правда ли, что я не могу говорить со своим мужем, князем Ордынским?
   – Примите мои соболезнования, ваше сиятельство, – ответил растерянно Холомков, все еще стоящий навытяжку и не замечающий этого.
   «Вот она какая, княгиня Ордынская», – пронеслось у него в голове, когда он понял, кто перед ним.
   Женщина помолчала, потом подняла полные слез глаза и сказала:
   – Пришлите ко мне Григория. Она встала и собралась было уйти, но Холомков наконец шагнул к ней.
   – Что? – спросила встревоженно она.
   – Сударыня, – промямлил Холомков, – я не знаю, как вам объяснить, но я не смогу прислать к вам Григория. Его здесь нет.
   Княгиня Ордынская подняла на него недоумевающий взгляд, но ничего не сказала, погрузившись в странную задумчивость.
   – Не тревожьтесь, ваше сиятельство, – спешно добавил Илья Михайлович, – все необходимые формальности выполнены. Правда, теперь я не знаю, кто будет выполнять последнюю волю покойного, ведь Григорий говорил, что завтра гроб с телом князя надо отправить в его имение. Кто его теперь будет сопровождать?
   – Я пришлю к вам мою экономку, – медленно проговорила женщина, – сообщите ей все необходимое. Впрочем, я сама ей скажу. Я велю ей сейчас собираться в дорогу. Княгиня снова замолчала. Минутой позже она подошла к окну, оперлась рукой, в которой все еще были зажаты четки, о подоконник. Другую поднесла ко лбу.
   – Простите, – сказала она, – я еще очень слаба. Но вы должны выполнить мою просьбу. Кажется, больше некому оказать мне эту услугу.
   – Всегда готов служить вашему сиятельству, – поклонился Холомков.
   – Господин секретарь, вызовите полицию.
   – Зачем? – похолодев, спросил Илья Михайлович.
   – Моего ребенка, моего маленького ребеночка похитили. Не знаю, кто и когда, но он исчез. Я хочу, чтобы полиция провела расследование.
   Холомков, стараясь почтительно смотреть на княгиню, судорожно пытался осмыслить ее слова. Какой ребенок? Ничто в доме, где он провел полгода, не указывало на существование ребенка. Впрочем, так же, как и на существование княгини. Сейчас сквозь неплотно прикрытую дверь кабинета он видел другие двери, ведущие в левое крыло дома, широко распахнутые впервые за все время его пребывания здесь. Неужели женщина и ребенок скрывались там? И сколько лет могло быть ребенку, о котором говорит женщина? И был ли он вообще? Или все это плод больного воображения потрясенной горем женщины? А что, если она слаба рассудком? Недаром же ее держали взаперти.
   – Боюсь, княгиня, полиция в это не поверит. – Он старался говорить как можно мягче. – С нашей полицией иметь дело опасно, они могут решить, что ребенка вы умертвили и сами и спрятали... Простите меня великодушно за такие слова. Все разгромят, обыщут, да еще наговорят вам Бог весть каких гадостей...
   – Я останусь в Петербурге, пока не найду своего ребенка, – с неожиданной силой в голосе упрямо проговорила княгиня. – Я не уеду без своего сына. Я все помню.
   Она выпрямилась, перекрестилась на икону Божьей матери и медленно пошла прочь.
   Илья Михайлович Холомков смотрел ей вслед, пока она не скрылась бесшумно, плавно, – будто растворилась в воздухе. Он вновь сел в кресло и глубоко вздохнул. Наконец-то он увидел ту, о ком достоверно узнал лишь два дня назад, когда нотариус огласил завещание князя Ордынского. В тот момент княгиня отсутствовала – по нездоровью, как сообщил Григорий. Теперь он в кутузке, а княгиня, верно, оправившись от болезни, – да была ли болезнь? – пришла в половину князя, не ожидая здесь встретить постороннего.
   Илья Михайлович решил поехать домой, отдохнуть, собраться с мыслями. В княжеском особняке ему больше нечего делать. Да и находиться здесь опасно – вдруг снова нагрянет полиция? Илья Михайлович, стряхнув с себя неприятные впечатления, встал с кресла и пошел из кабинета. Он спустился на первый этаж, в холл, где хмурый швейцар подал ему пальто, шапку и шарф. Швейцар старался не встречаться взглядом с бывшим секретарем князя – и секретарь это заметил.
   «Что за шайка собралась в этом доме? – подумал он. – В каком грязном деле они участвуют? И этот, похоже, тоже сообщник преступников». Но в чем, собственно, состоит преступление, Холомков сформулировать не мог. Ему стало казаться подозрительным все, прежде столь обыденное. Он готов был подозревать в ужасных преступлениях даже безмолвную экономку.
   Швейцар открыл тяжелую дверь и смотрел вслед удаляющемуся молодому человеку, старик не двигался с места и не закрывал дверь – зачем-то выстуживая помещение. Выйдя из ворот, Илья Михайлович повернул голову и увидел через прутья ограды, что швейцар сдвинулся с места, стал спускаться по ступеням парадного крыльца – только тут Холомков понял, что сейчас слуга запрет на все замки ворота и ему навсегда будет заказана дорога в этот таинственный дом.
   «Ну что ж, всему наступает когда-нибудь конец, – думал Холомков, – сейчас приду домой, пообедаю, выпью водочки, успокоюсь. Вечером наведаюсь в „Семирамиду“ – может быть, там все и разъяснится, тем более что следить мне больше уже не за кем. Князь мертв».
   Илья Михайлович Холомков все решил правильно и разумно, да только в нашей жизни, увы, не все зависит от наших решении. Он и помыслить не мог, что, придя домой, разомлеет от сытного обеда и более всего от чудесной смирновской водочки, приляжет на диван, по своей давнишней привычке, да и заснет богатырским сном до самого утра, напрасно заставив посланца Пановского ждать в пунцовой бархатной духоте явочного кабинета «Семирамиды».

Глава 6

   В пестрой череде традиционных развлечений святочной недели – балов, маскарадов, театральных премьер, ярмарок и народных гуляний – весьма красочно, а иногда и развязно описанных скользкими борзописцами и солидными фельетонистами в газетах, не осталось незамеченным и одно грустное событие. Несмотря на ранний утренний час – едва начинало светать, – 30 декабря около дома Ордынских собралась группа зевак, вскоре превратившаяся в довольно внушительную толпу. Обыватели, проживающие в Адмиралтейской части, редкие случайные прохожие, вездесущие газетные репортеры и даже вполне приличные господа, подъехавшие в такую рань на Большую Вельможную в собственных экипажах, чтобы проводить князя в последний путь, наблюдали странную картину.
   В доме не оставалось ни одного темного окна, яркие пятна электрического света ровными прямоугольниками ложились на заснеженный двор, дрожащие отблески двух догорающих костров, разложенных около крыльца, и доброго десятка факелов, установленных вдоль широкой подъездной аллеи, ближе к дому, создавали причудливую игру света и теней. Сквозь чугунные узоры ограды, щедро украшенной вензелями Ордынских, хорошо просматривался парадный двор особняка, уставленный крытыми повозками, санями, экипажами. То и дело из распахнутых дверей появлялась прислуга с коробками, сундуками, узлами, чемоданами самых разных размеров. Слышалась русская речь вперемешку с какой-то тарабарщиной. Полное равнодушие непосредственных участников действа к собравшейся толпе усугубляло ощущение таинственности и призрачности происходящего.
   Наконец сутолока улеглась, двор опустел, все ушли в дом. Некоторое время спустя огромные дубовые двери открылись и появилась мрачная процессия – впереди шел священник с кадилом в руках, его сопровождали певчие. Следом несколько мужчин в траурной одежде вынесли массивный гроб, покрытый тяжелым покрывалом с золотыми кистями, сверху покрывала лежали еловые ветки. За гробом тянулась скорбная вереница мужчин и женщин.
   Гроб установили на колесницу, запряженную шестеркой лошадей цугом, с султанами на головах, на лошадей были накинуты сетчатые попоны с серебряными кистями. Только после этого из дверей особняка вышла укутанная с головы до ног в меха женщина, ее лицо скрывала плотная креповая вуаль. Бережно поддерживаемая под локоть высоким господином, она сошла по ступеням на промерзлую землю. Остановилась, помедлила, что-то шепнула спутнику, он шагнул в сторону, она повернулась лицом к дому и низко ему поклонилась. Затем, не глядя ни на кого, все так же бережно поддерживаемая высоким господином, прошла к старинной карете, на дверце которой в свете факела сиял княжеский герб. Ее спутник помог ей усесться в карету и последовал за нею. Остальные участники процессии, всего человек двадцать, расселись по саням и экипажам. Во дворе остался только хмурый старик в ливрее швейцара.
   Невольным свидетелем этой финальной сцены стал и доктор Коровкин, отправляющийся в клинику на встречу с приезжим медицинским светилом. Клим Кириллович видел, как швейцар подошел к воротам, отпер их и открыл дорогу печальному кортежу. Зеваки чуть-чуть потеснились, но не оставляли попыток разглядеть тех, кто находился в экипажах. Особенно их привлекала карета, в которой скрылась вдова князя. Нахальные репортеры, некоторые и с фотоаппаратами, лезли чуть не под ноги лошадям. Минуя толпу, вереница экипажей и повозок выехала на Большую Вельможную и стала удаляться по направлению к Московскому тракту.
   Не стесняясь в выражениях, прибегая к тычкам и пинкам, хмурый швейцар с трудом закрыл неприступные ворота, скорым шагом прошел по центральной аллее, поднялся по ступеням и, заперев двери, исчез в особняке. Представление кончилось. Народ начал расходиться, судача и сплетничая.
   Доктор, приостановившийся на противоположной стороне улицы, еще раз посмотрел на опустевший особняк и устремился своей дорогой. Он не обратил внимания на двух мужчин в гороховых пальто, задержавшихся у ворот в тщетной попытке закурить: плохо слушавшимися от мороза пальцами они прикрывали вспыхнувший на секунду огонек, но он гас. В какой-то момент один из мужчин повернул низко опущенную голову и скользнул взглядом по фигуре доктора, но доктор уже продолжил свой путь и не заметил неприятного движения.
   Клим Кириллович думал о том, что его рассказ о событии, которое ему пришлось наблюдать, отвлечет сегодня вечером генеральшу Зонберг, даму весьма любопытную, от ее несуществующей болезни. Конечно, доктор с удовольствием поделился бы своими впечатлениями с барышнями Муромцевыми, но сегодня он их не увидит – все семейство профессора собиралось на спектакль в Александрийский театр. Доктор представил себе, какая суета будет царить в профессорской квартире, барышни начнут подбирать наряды, вертеться у зеркала, укладывать свои чудесные волосы в праздничные прически. Впрочем, как человек холостой, всех тонкостей женских ухищрений он, конечно, представить не мог.
   Для барышень Муромцевых этот день, действительно, протекал в суете. После обеда, который подали раньше обычного, они сразу же принялись за сборы. Обе не были завзятыми театралками, не слишком разбирались в тонкостях сценических искусств, но ценили любую возможность увидеть что-то новое и неожиданное, о чем можно и поразмышлять, и поговорить. Елизавета Викентьевна заранее предупредила дочерей, что они увидят самую обаятельную сказку Островского, в которой собраны перлы народной поэзии. Кроме того, имена Варламова, Давыдова, Комиссаржевской – актеров, занятых в спектакле, – даже не искушенным в театральной жизни девушкам говорили о многом.
   Чтобы чувствовать себя комфортно в незнакомом обществе, где наверняка будут и молодые люди, барышни тщательно обдумывали свои туалеты.
   – О, Брунгильда, – с восхищением говорила Мура, помогая сестре затягивать корсет, – у тебя талия почти такая же тоненькая, как шея. – И, приподняв одну бровь, непроизвольно подвела ее к переносице – так Мура хмурилась, – озабоченно добавила: – Но Клим Кириллович говорил, что корсеты вредны, они перетягивают внутренние органы и способствуют их перерождению.
   – Как можно ходить без корсета, когда его носят все? – мурлыкнула Брунгильда, стараясь рассмотреть себя со спины в зеркале. – Это красиво, – уверенно отмела она сомнения сестры в целесообразности корсетов.
   С каждым новым штрихом, внесенным в свой облик, Брунгильда становилась все прекраснее.
   – А какую прическу будешь делать ты? – проявила заботу о младшей сестре великодушная Брунгильда. – Что, если мы уберем твои волосы локонами и украсим цветком?
   – Я, пожалуй, спрошу маму, – разглядывая себя в зеркале, решила Мура и побежала к Елизавете Викентьевне, наверное, уже за сто первым советом.
   От нее она вернулась с твердым желанием: локоны и бант, но очень красивый, белый, шелковый, такой, чтобы глаз ласкал. Когда же Мура побежала к маме за очередным советом, какие украшения им с Брунгильдой выбрать: кораллы, бирюзу в серебре или медальон на черной бархотке, она услышала приглушенный отцовский голос:
   – Мура, тише, не шуми, – прошипел через щель приоткрытой двери ванной комнаты Николай Николаевич Муромцев. – Ты готова? Великий мистик сегодня тебя примет.
   – А как же, – начала было Мура.
   – После первого действия в театре скажешь, что у тебя болит голова. Все поняла? Тихо. Только никому ни слова.
   Профессор прикрыл дверь ванной и включил воду, ее шум вскоре дополнился приглушенным пением – Николай Николаевич тоже готовился к походу в театр и, стоя перед зеркалом с бритвой в руках, изображал из себя Вольдемара: «Кто может сравниться с Брунгильдой моей, сверкающей искрами ясных очей»... Игривое настроение отца в свете предстоящего великого события – посвящения Муры в магические тайны – выглядело, по меньшей мере, странно.
   Охваченная волнением, Мура с трудом вспомнила, за чем она бежала к Елизавете Викентьевне. Все изменилось в одно мгновение, и сборы отошли на второй план. Конечно, она продолжала отвечать на вопросы домашних и делала все необходимое, но как бы пребывала совсем в ином пространстве, вне реальности, пыталась собраться с силами, чтобы достойно проявить себя в ту необыкновенную минуту, которая скоро, очень скоро, сегодня, настанет...
   В Александринке давали в тот вечер «Снегурочку» Островского, бенефисный спектакль Варламова, где он играл роль Берендея. Профессор взял ложу первого яруса, в которой и разместилось семейство Муромцевых. Яркие огни, невнятный гул, висящий в высоком уютном театральном зале, удивительно красивые дамы и кавалеры в темно-бордовом, бархатном интерьере, нарядная публика на какое-то время отвлекли Муру от ее напряженных мыслей. Она взглянула на Брунгильду, сестра, сдержанная и спокойная, сидела очень прямо, чуть приподняв и выдвинув вперед подбородок. Брунгильда, казалось, не смотрела по сторонам, зато предоставляла возможность другим любоваться ее красотой. Все же Мура заметила, что сквозь слегка опущенные ресницы Брунгильда успевала обводить глазами и ложи, и партер, и сцену с великолепным занавесом. «Да, – вздохнула про себя Мура, – смогу ли я так когда-нибудь», – и выпрямила спину, выставив подбородок вперед и чуть вверх.