Этот замысел лидеров партии осуществлялся без труда. ГПУ из подчинения аппарату не выходило. Но озабоченные только отношениями ГПУ и партии, руководители относились с полным безразличием к непартийному населению и фактически отдали всю его огромную массу в полный произвол ГПУ. Лидеров интересовала власть; они были заняты борьбой за власть внутри партии. Вне партии был выставлен против населения заслон ГПУ, вполне действительный и запрещавший населению какую бы то ни было политическую жизнь; следовательно, ликвидировавший малейшую угрозу власти партии. Партийное руководство могло спать спокойно, и его очень мало занимало, что население всё больше и больше схватывается в железные клещи гигантского аппарата политической полиции, которому коммунистический диктаторский строй предоставляет неограниченные возможности.
   Первый раз я увидел и услышал Ягоду на заседании комиссии ЦК, на которой я секретарствовал, а Ягода был в числе вызванных к заседанию. Все члены комиссии не были ещё в сборе, и прибывшие вели между собой разговоры. Ягода разговаривал с Бубновым, бывшим ещё в это время заведующим Агитпропом ЦК. Ягода хвастался успехами в развитии информационной сети ГПУ, охватывавшей всё более и более всю страну. Бубнов отвечал, что основная база этой сети — все члены партии, которые нормально всегда должны быть и являются информаторами ГПУ; что же касается беспартийных, то вы, ГПУ, конечно выбираете элементы, наиболее близкие и преданные советской власти. «Совсем нет, — возражал Ягода, мы можем сделать сексотом кого угодно, и в частности людей, совершенно враждебных советской власти». — «Каким образом?» — любопытствовал Бубнов. — «Очень просто, — объяснял Ягода. — Кому охота умереть с голоду? Если ГПУ берёт человека в оборот с намерением сделать из него своего информатора, как бы он ни сопротивлялся, он всё равно в конце концов будет у нас в руках: уволим с работы, а на другую нигде не примут без секретного согласия наших органов. И в особенности, если у человека есть семья, жена, дети, он вынужден быстро капитулировать.»
   Ягода произвёл на меня отвратительное впечатление. Старый чекист Ксенофонтов, бывший раньше членом коллегии ВЧК, а теперь работавший Управляющим Делами ЦК и выполнявший все тёмные поручения Каннера, Лацис и Петерс, наглый и развязный секретарь коллегии ГПУ Гриша Беленький дополняли картину — коллегия ГПУ была бандой тёмных прохвостов, прикрытая для виду Дзержинским.
   Как раз в это время приехал в Москву, чтобы меня видеть, мой знакомый, помощник начальника железнодорожной станции в Подолии. Это был превосходный, в высшей степени порядочный человек. Он был женат на, моей троюродной тётке, знал меня гимназистом и продолжал говорить мне «ты», несмотря на все мои высокие чины и ранги (я продолжал говорить ему «вы»). Он был очень удручён и приехал просить у меня совета и помощи. Местные органы ГПУ на железной дороге требовали от него вступления в число секретных сотрудников, то есть чтобы он шпионил и доносил на своих сослуживцев. Его, вероятно, наметили как лёгкую добычу — он был обременён семьёй и был человек очень мягкий. Но быть сексотом ГПУ он отказывался. Местный чекист раскрыл карты — выбросим со службы, скажете «ау» железной дороге и вообще никуда вас не примут; когда семья начнёт пухнуть с голоду, всё равно согласитесь.
   Он, приехал ко мне: что делать? На его счастье в моём лице у него была защита — аппаратчик высокого ранга. Я взял печатный бланк ЦК и написал на нём записку железнодорожному чекисту с требованием оставить моего родственника в покое. Бланк ЦК сыграл свою роль, и его больше не тревожили. Этот эпизод иллюстрировал для меня систему Ягоды по охвату страны информационной сетью.
   Через некоторое время я прямо столкнулся с Ягодой на заседаниях Высшего Совета физической культуры. Так как я был представителем ЦК в Высшем Совете, то, как я уже писал выше, я без труда провёл линию, противоположную мнениям ГПУ. Ягода был бит и унижен. Но и кроме того, имея определённое мнение о коллегии ГПУ, я не скрывал своего чрезвычайно недружелюбного отношения ко всей этой публике. Это вызвало в коллегии ГПУ переполох. Иметь врага в лице помощника Сталина, который к тому же секретарь Политбюро, коллегия ГПУ нашла для себя крайне неудобным. Обдумывали, как быть. В конце концов решили, что выгоднее эту обоюдную вражду сделать открытой и официальной, ставя этим под подозрение всякий удар, какой я мог бы им нанести. Конечно, они справедливо опасались, что секретарствуя на заседаниях тройки и Политбюро, будучи постоянно в контакте с секретарями ЦК и членами Политбюро, я могу быть им очень опасен.
   Кроме того, они решили сыграть и на чрезвычайной подозрительности Сталина. Ягода написал Сталину письмо от имени коллегии ГПУ. В письме коллегия ГПУ считала своим долгом предупредить Сталина и Политбюро, что секретарь Политбюро Бажанов, по их общему мнению — скрытый контрреволюционер. Они, к сожалению, не могут ещё представить никаких доказательств и основываются больше на своём чекистском чутье и опыте, но считают, что их обязанность — довести их убеждение до сведения ЦК. Письмо подписал Ягода.
   Сталин протянул мне письмо и сказал: «Прочтите». Я прочёл. Мне было 23 года. Сталин, считавший себя большим знатоком людей, внимательно на меня смотрел. Если здесь есть доля правды, юноша смутится и начнёт оправдываться. Я, наоборот, улыбнулся и вернул Сталину письмо, ничего не говоря. «Что вы по этому поводу думаете?» — спросил Сталин. «Товарищ Сталин, — ответил я с лёгким оттенком укоризны, — Вы ведь знаете Ягоду — ведь это же сволочь». — «А всё-таки, — сказал Сталин, — почему же он это пишет?» — «Я думаю, по двум причинам: с одной стороны, хочет заронить какое-то подозрение насчёт меня; с другой стороны, мы с ним сталкивались на заседаниях Высшего Совета физической культуры, где я, как представитель ЦК и проводя линию ЦК, добился отмены его вредных позиций: но он не только хочет мне отомстить вот этим способом, но чувствуя, что я к нему не испытываю ни малейшего уважения и ни малейшей симпатии, хочет заранее скомпрометировать всё что я о нём могу сказать вам или членам Политбюро».
   Сталин нашёл это объяснение вполне правдоподобным. Кроме того, зная Сталина, я ни секунды не сомневался, что весь этот оборот дела ему очень нравится: секретарь Политбюро и коллегия ГПУ в открытой вражде; можно не сомневаться, что ГПУ будет внимательно следить за каждым шагом секретаря Политбюро и чуть что — немедленно его известит; а секретарь Политбюро, со своей стороны, не упустит никакого случая поставить его в известность, если узнает что-либо подозрительное в практике коллегии ГПУ.
   На этой базе и установились мои отношения с ГПУ: время от времени Ягода извещал Сталина об их уверенности на мой счёт, а Сталин равнодушно передавал эти цидульки мне.
   Но я ещё должен сказать, что я был доволен, прочтя первый донос Ягоды.
   Дело в том, что открытая вражда обеспечивала мне безопасность в одном отношении. У ГПУ огромные возможности устроить несчастный случай — автомобильную катастрофу, убийство будто бы с целью ограбления (с подставными бандитами) и т. д. После объявления открытых враждебных действий ГПУ все эти возможности отпадали — теперь за несчастный случай со мной Ягода заплатил бы головой.
   А незадолго до этого письма у меня был такой случай. В ЦК были устроены для сотрудников группы по изучению иностранных языков. Я бывал на группах по изучению английского и французского. В группе английского я познакомился с очень хорошенькой молодой латышкой Вандой Зведре, работавшей в аппарате ЦК. В это время я был вполне свободен; мы с Вандой друг другу понравились, но оба приняли это просто как приятную авантюру. Ванда была замужем за крупным чекистом. Она жила с мужем на Лубянке, в доме ГПУ — в нём были квартиры для наиболее ответственных чекистов. Ванда бывала у меня, но как-то пригласила меня к себе, в её квартиру на Лубянке. Мне было любопытно посмотреть, как живут чекистские верхи в их доме; я к ней пришёл вечером после работы. Ванда объяснила мне, что муж её уехал в командировку, и предложила остаться у неё на ночь. Это мне показалось чрезвычайно подозрительным — «неожиданно» вернувшийся из командировки муж, застав меня в кровати своей жены, мог разрядить в меня свой наган, и всё прошло бы как обыкновенная история драмы ревности; муж бы показал, что он не имеет понятия, кто я такой. Под предлогом необходимости поработать ещё над какими-то срочными бумагами, я отказался (впрочем, подозревал я не Ванду, а ГПУ, которое могло воспользоваться представившимся случаем).
   Вот теперь, после письма Ягоды, возможности несчастного случая или убийства на почве ревности отпадали.
   Все следующие годы моей работы прошли в открытой вражде с ГПУ, и это было всем более или менее известно. Сталин к этому вполне привык, и его ничуть не смущали такие случаи, как, например, тот, который произошёл с Анной Георгиевной Хутаревой.
   В Высшем Техническом училище у меня был приятель, беспартийный студент Пашка Зимаков. Политикой он совершенно не занимался и не интересовался. Мать его, Анна Георгиевна, по смерти мужа (Зимакова) вышла замуж за очень богатого человека, Ивана Андреевича Хутарева, владельца большой фабрики тонких сукон в Шараповой Охоте под Москвой. Во время гражданской войны Хутарев, спасаясь от большевиков, бежал на Юг, оттуда за границу, и жил в 1924 году в Бадене под Веной. Жена осталась с четырьмя маленькими детьми; жена «капиталиста», она жила чрезвычайно бедно и трудно.
   Пашка Зимаков извещает меня — мама очень хочет тебя видеть. Приезжаю. Оказывается следующее. В совершенно святой простоте Анна Георгиевна, взяв у знакомого врача медицинское свидетельство, что для её состояния здоровья ей были бы очень полезны воды курорта Бадена под Веной, приходит в административный отдел Совета и просит выдать ей заграничный паспорт для поездки на лечение за границу. Чиновник Совета читает её просьбу: «Вы просите паспорт для поездки со всеми четырьмя детьми?» — «Да». — «Вы, гражданка, сумасшедшая или делаете вид, что вы ненормальная?» — «Почему же? Я хочу поехать лечиться». — «Хорошо, приходите через месяц».
   Паспорт выдаёт ГПУ, и просьба идёт туда на изучение. Там, конечно, сейчас же выясняют — буржуйка нагло просит разрешения бежать из страны к своему мужу, белогвардейцу-эмигранту, и капиталисту. Через месяц, когда она является в административный отдел совета, её просят пройти в какой-то кабинет, и там три чекиста начинают многообещающий допрос. Из допроса сразу ясно, что им всё известно о муже и даже что он живёт в Бадене. Чекисты спрашивают: «Вы что же, издеваетесь над нами?» Бедной женщине приходит в голову спасительная идея: «Я, знаете, не партийная и ничего в политике не понимаю, но если за меня поручится видный партиец?» — «Кто же этот видный партиец?» — иронически спрашивают чекисты. «Это — секретарь товарища Сталина». — «Что? Это что за номер? Вы, гражданка, в своём уме?» — «Да, уверяю вас, что он может за меня поручиться». Чекисты переглядываются: «Хорошо, принесите поручительство — тогда продолжим разговор».
   Всё это Анна Георгиевна мне рассказывает. Я очарован — наивности в таких пределах я ещё не встречал. «Так, значит, — говорю я, — вы меня просите, чтобы я поручился, что по истечении месяца лечения вы с вашими детьми вернётесь в СССР?» — «Да». — «А едете вы к мужу для того, чтобы там с детьми остаться и в СССР не вернуться?» — «Да». Очаровательно. «Вы понимаете, — говорит Анна Георгиевна, — я здесь с детьми пропаду. Выехать к мужу — для меня одно спасение». — «Хорошо, — говорю я, — давайте вашу бумажку — подпишу». — «А я, — говорит Анна Георгиевна, — всю жизнь за вас буду молить Бога».
   Дальше всё пошло, как по маслу. Ягоде было немедленно доложено о моём поручительстве. Представляю себе, как злорадно потирал руки Ягода. Он немедленно выдал заграничный паспорт, и моя Анна Георгиевна со всеми детьми выехала в Австрию. Конечно, когда через месяц ей из советского консульства напомнили, что виза её истекла и надо возвращаться, она ответила, что от советского гражданства отказывается и остаётся за границей на эмигрантском положении.
   Ягода только этого и ждал, и Сталину был сейчас же послан подробный доклад, как Бажанов помог буржуйке бежать за границу. «Что это ещё за история?» — спросил у меня Сталин, передавая мне донос Ягоды. «А это, товарищ Сталин, я хотел проверить, насколько Ягода глуп: если эта буржуйка, которая хочет бежать за границу, и Ягода это знает, почему же он ей подписывает заграничный паспорт и её выпускает? Если, наоборот, ничего плохого в её выезде нет, тогда в чём же меня обвинять? Ягода на всё согласен, лишь бы мне причинить неприятность, не понимая, в какое глупое положение себя ставит». На этом всё и закончилось — Сталин никакого внимания на этот эпизод не обратил.
   Я очень скоро понял, какую власть забирает ГПУ над беспартийным населением, которое отдано на его полный произвол. Так же ясно было, почему при коммунистическом режиме невозможны никакие личные свободы: всё национализировано, все и каждый, чтобы жить и кормиться, обязаны быть на государственной службе. Малейшее свободомыслие, малейшее желание личной свободы — и над человеком угроза лишения возможности работать и, следовательно, жить. Вокруг всего этого гигантская информационная сеть сексотов, обо всех всё известно, всё в руках у ГПУ. И в то же время, забирая эту власть, начиная строить огромную империю ГУЛага, ГПУ старается как можно меньше информировать верхушку партии о том, что оно делает. Развиваются лагеря — огромная истребительная система — партии докладывается о хитром способе за счёт контрреволюции иметь бесплатную рабочую силу для строек пятилетки; а кстати «перековка» — лагеря-то ведь «исправительно-трудовые»; а что в них на самом деле? Да ничего особенного: в партии распространяют дурацкий еврейский анекдот о нэпманах, которые говорят, что «лучше воробейчиковы горы, чем соловейчиков монастырь». У меня впечатление, что партийная верхушка довольна тем, что заслон ГПУ (от населения) действует превосходно, и не имеет никакого желания знать, что на самом деле делается в недрах ГПУ: все довольны, читая официальную болтовню «Правды» о стальном мече революции (ГПУ), всегда зорко стоящем на страже завоеваний революции.
   Я пробую иногда говорить с членами Политбюро о том, что население отдано в полную и бесконтрольную власть ГПУ. Этот разговор никого не интересует. Я скоро убеждаюсь, что, к счастью, мои разговоры приписываются моим враждебным отношениям к ГПУ, и поэтому они не обращаются против меня; а то бы я быстро стал подозрителен: «интеллигентская мягкотелость», «отсутствие настоящей большевистской бдительности по отношению к врагам» (а кто только не враг?) и так далее. Путём длительной и постоянной тренировки мозги членов коммунистической партии твёрдо направлены в одну определённую сторону. Не тот большевик, кто читал и принял Маркса (кто в самом деле способен осилить эту скучную и безнадёжную галиматью), а тот, кто натренирован в беспрерывном отыскивании и преследовании всяких врагов. И работа ГПУ всё время растёт и развивается как нечто для всей партии нормальное — в этом и есть суть коммунизма, чтобы беспрерывно хватать кого-нибудь за горло; как же можно упрекать в чём-либо ГПУ, когда оно блестяще с этой задачей справляется? Я окончательно понимаю, что дело не в том, что чекисты — мразь, — а в том, что система (человек человеку волк) требует и позволяет, чтобы мразь выполняла эти функции.
   Я столько раз говорю, что Ягода — преступник и негодяй, настоящая роль Ягоды в создании всероссийского ГУЛага так ясна и известна, что, кажется, ничего нельзя сказать в пользу этого субъекта. Между тем, один-единственный эпизод из его жизни мне очень понравился — эпизод в его пользу. Это было в марте 1938 года, когда пришло, наконец, время для комедии сталинского «суда» над Ягодой. На «суде» функции прокурора выполняет человекоподобное существо — Вышинский.
   Вышинский: «Скажите, предатель и изменник Ягода, неужели во всей вашей гнусной и предательской деятельности вы не испытывали никогда ни малейшего сожаления, ни малейшего раскаяния? И сейчас, когда вы отвечаете, наконец, перед пролетарским судом за все ваши подлые преступления, вы не испытываете, ни малейшего сожаления о сделанном вами?»

   Ягода: «Да, сожалею, очень сожалею…»

   Вышинский: «Внимание, товарищи судьи. Предатель и изменник Ягода сожалеет. О чём вы сожалеете, шпион и преступник Ягода?»

   Ягода: «Очень сожалею… Очень сожалею, что, когда я мог это сделать, я всех вас не расстрелял».

   Надо пояснить, что у кого-кого, а у Ягоды, самого организовавшего длинную серию таких же процессов, никаких, даже самых малейших иллюзий насчёт результатов «суда» не было.
   Моё личное положение парадоксально: ГПУ меня ненавидит, маниакально подозрительный Сталин не обращает никакого внимания на доносы ГПУ, все секреты власти в моих руках. А я серьёзно изучаю вопрос, чем я могу помочь для свержения этой власти.
   Впрочем, иллюзий у меня никаких нет. Народные массы, как бы далеко ни зашла эта рабовладельческая система, сбросить власть не смогут; время баррикад и пик давно прошло, у власти не только танки, но и громадная, небывалой силы полиция; а кроме того, правящие ни перед чем не остановятся, чтобы власть удержать — это вам не Людовик XVI, который не хотел проливать крови подданных; эти прольют — сколько угодно.
   Переворот мог бы прийти только сверху — из ЦК. Но и это почти невозможно: для этого людям, желающим ликвидировать коммунизм, надо скрывать, что они антикоммунисты, и завоевать большинство в ЦК. Вижу весь личный состав большевистских верхов; не вижу людей, которые бы склонны были это сделать.
   А я сам? Исторический случай даёт в моём лице врагу коммунизма возможность знать все его секреты, да и присутствовать на всех заседаниях Политбюро и Пленумов ЦК. Я могу сделать основательную бомбу (кстати, я иногда ещё работаю в Высшем Техническом в лабораториях качественного и количественного анализа; там есть и азотная кислота, и глицерин) и пронести её в портфеле на заседание — никто не смеет любопытствовать, что в портфеле у секретаря Политбюро. Но для меня совершенно ясно, что это не имеет ни малейшего смысла — сейчас же будет избрано другое Политбюро, другой состав ЦК, и будут они не хуже и не лучше, чем этот, — систему бомбой убить нельзя. К разным фракциям правящей верхушки я равнодушен: и троцкие, и Сталины одинаково проводят коммунизм.
   Наконец, подбирать и организовывать свою группу в партийной верхушке — дело совершенно безнадёжное — пятый или десятый побежит докладывать Сталину. Да кроме того, — я лишён возможности делать что-либо скрытое — ГПУ внимательно следит за каждым моим шагом в надежде найти что-либо против меня.
   Что же я могу сделать? Только одно — продолжать скрывать мои взгляды и продолжать делать большевистскую карьеру с надеждой стать наследником Сталина и тогда всё повернуть. Дальнейшее показало, что это совсем не фикция: Маленков, заняв после меня место секретаря Политбюро, именно это и проделывает: то есть проделывает первую часть программы — нормально выходит в наследники Сталина (к смерти Сталина — он второй человек в стране, первый секретарь ЦК и председатель Совета Министров); наоборот, будучи достойным учеником Сталина и сталинцем, совершенно чужд второй части моей программы — заняв место Сталина, всё повернуть.
   И эту возможность я отвергаю. Я знаю Сталина и вижу, куда он идёт. Он ещё мягко стелет, но я вижу, что это аморальный и жестокий азиатский сатрап. Сколько он будет ещё способен совершить над страной преступлений — и надо будет во всём участвовать. Я уверен, что у меня это не выйдет. Чтобы быть при Сталине и со Сталиным, надо в высокой степени развить в себе все большевистские качества — ни морали, ни дружбы, ни человеческих чувств — надо быть волком. И затратить на это жизнь. Не хочу. И тогда что мне остаётся в этой стране делать? Быть винтиком машины и помогать ей вертеться? Тоже не хочу.
   Остаётся единственный выход: уйти за границу; может быть, там я найду возможности борьбы против этого социализма с волчьей мордой. Но и это не так просто.
   Сначала надо уйти из Политбюро, сталинского секретариата и из ЦК. Это решение я принимаю твёрдо. На моё желание уйти Сталин отвечает отказом. Но я понимаю, что дело совсем не в том, что я незаменим — для Сталина незаменимых или очень нужных людей нет; дело в том, что я знаю все его секреты, и если я уйду, надо вводить во все эти секреты нового человека; именно это ему неприятно.
   Для техники ухода я нахожу помощь у Товстухи: он очень рад моему желанию уйти. Он хочет прибрать к рукам весь секретариат Сталина, но пока я секретарь Политбюро, у меня все важнейшие функции, и аппарат, канцелярия Политбюро, которые мне подчинены. Товстуха видит, как для него всё устраивается с моим уходом. Правда, он не способен секретарствовать на заседаниях Политбюро, но с моим уходом он возьмёт в своё подчинение канцелярию Политбюро, и функции секретаря Политбюро будут реорганизованы так, что хозяин аппарата будет он. Это происходит так. Когда я ухожу в летний отпуск, меня замещает секретарь Оргбюро Тимохин. Чтобы замещать секретаря Оргбюро, умная жена Маленкова, Лера Голубцова, работающая в Орграспреде, Пользуясь своим знакомством с Германом Тихомирновым (вторым секретарём Молотова — я об этом говорил в начале книги) продвигает на место временного секретаря Оргбюро своего мужа. Товстуха, изучив Маленкова, решает взять его в Политбюро. Маленков назначается протокольным секретарём Политбюро — только чтобы секретарствовать на заседаниях; в помощь ему вводится стенографистка. Функции его ограничены: и он, и аппарат подчинены Товстухе. Контроль за исполнением постановлений Политбюро, слишком связанный со мной, прекращается. Доступа к сталинским секретам Маленков пока не имеет и ещё долго не будет иметь, что Сталина вполне устраивает, и поэтому реформа никаких его возражений не вызывает.
   Попав в Политбюро, будучи всё время в контакте с членами Политбюро, всё время на виду у Сталина, Маленков делает постепенную, но верную карьеру. К тому же он верный и стопроцентный сталинец. В 1934 году он становится помощником Сталина, в 1939 году секретарём ЦК, в 1947 году кандидатом Политбюро, в 1948 году членом Политбюро, а в последние годы перед сталинской смертью первым заместителем Сталина, и как первый секретарь ЦК, и как председатель Совета Министров, то есть формально вторым человеком в стране и наследником Сталина. Правда, по смерти Сталина наследство не вышло, в наследники Политбюро его не приняло, и он остался только председателем Совета Министров. Через три года — в 1956 при попытке сбросить Хрущёва он власть потерял и стал где-то в провинции директором электрической станции.
   Уйдя из Политбюро, я продолжаю всё же числиться за секретариатом Сталина, стараясь делать в нём как можно меньше и делая вид, что основная моя работа теперь в Наркомфине. Но до конца 1925 года я продолжаю секретарствовать в ряде комиссий ЦК, главным образом постоянных. Меня от них долго не освобождают — от секретаря в них спрашивается солидное знакомство со всем прошлым содержанием их работы. Только в начале 1926 года я могу сказать, что я из ЦК окончательно ушёл. Сталин к моему уходу равнодушен.
   Забавно, что никто не знает толком, продолжаю ли я быть за сталинским секретариатом или нет, ушёл я или не ушёл, а если ушёл, то вернусь ли, (так бывало с другими — например, Товстуха как будто ушёл в Институт Ленина, ан смотришь, снова в сталинском секретариате, и даже прочнее, чем раньше). Но я-то хорошо знаю, что ушёл окончательно; и собираюсь уйти и из этой страны.
   Теперь я смотрю на всё глазами внутреннего эмигранта. Подвожу итоги.
   В большевистской верхушке я знал многих людей, и среди них людей талантливых и даровитых, немало честных и порядочных. Последнее я констатирую с изумлением. Я не сомневаюсь в будущей незавидной судьбе этих людей — они по сути к этой системе не подходят (правда, мне бы следовало также допустить, что и судьба всех остальных будет не лучше). Они втянуты, как и я, в эту огромную машину по ошибке и сейчас являются её винтиками. Но у меня уже глаза широко открыты, и я вижу то, чего почти всё они не видят: что неминуемо должно дать дальнейшее логическое развитие применения доктрины.
   Как я вижу и понимаю происходящую эволюцию и пути развития власти и её аппарата?
   Здесь два разных вопроса. Во-первых, механизм власти, истинный механизм, а не то, что выдаётся за власть по тактическим соображениям. Переворот произведён ленинской группой профессиональных революционеров. Захватив власть и взяв на себя управление страной, национализировав и захватив всё, она нуждается в огромном и многочисленном аппарате управления, следовательно, в многочисленных кадрах партии. Двери в партию широко открыты, и интенсивная коммунистическая пропаганда легко завоёвывает и привлекает массы людей. Страна политически девственна; первые же фразы партийных агитаторов и пропагандистов, произнесённые перед простыми людьми, никогда не размышлявшими над политическими вопросами, кажутся им откровением, вдруг открывающим глаза на всё важнейшее. Всякая другая пропаганда, говорящая что-то иное, закрывается и преследуется как контрреволюционная. Партия быстро растёт за счёт новых верующих политически неискушённых людей. Ими наполняются все органы разнообразной власти — гражданской, военной, хозяйственной, профсоюзной и т. д. В центре — ленинская группа, возглавляющая многочисленные ведомства и организации. Формально она правит через органы власти, носящей для публики название советской, — народные комиссариаты, исполкомы, их отделы и разветвления. Но их много, и центр должен охватить не только всю их гамму, но и всё, что в них не вмещается; коминтерны и профинтерны, армию, газеты, профсоюзы, пропагандный аппарат, хозяйство и т. д. и т. д. Это возможно только в Центральном Комитете партии, куда входят все главные руководители всего. А Центральный Комитет громоздок и широк, нужна небольшая руководящая группа, и вот уже выделяется для этого Политбюро, которое заменяет Ленина с его двумя-тремя помощниками, правившими первые два года (Ленин, Свердлов, Троцкий). Политбюро, избранное в марте 1919 года, быстро становится настоящим правительством. В сущности, для Ленина и его группы это пока ещё ничего не меняет, только упорядочивает дело государственного управления. По-прежнему управление происходит через органы, называемые советской властью. Во всё время гражданской войны в этой схеме происходит мало изменений. Партийный аппарат ещё в зачатке, и функции у него обслуживающие, а не управительные. Дело начинает меняться с окончанием гражданской войны. Создаётся и быстро начинает расти настоящий партийный аппарат. Тут централизаторски объединяющую деятельность в деле управления, которую выполняет Политбюро в центре, начинают брать на себя в областях областные и краевые Бюро ЦК, в губерниях Бюро губкомов. А в губкомах на первое место выходит секретарь — он начинает становиться хозяином своей губернии вместо председателя губисполкома и разных уполномоченных центра. Новый устав 1922 года даёт окончательную форму этой перемене. Начинается период «секретародержавия». Только в Москве во главе всего не генеральный секретарь партии, а Ленин. Но в 1922 году болезнь выводит Ленина из строя; центральной властью становится Политбюро без Ленина. Это означает борьбу за наследство. Зиновьев и Каменев, подхватившие власть, считают, что их власть обеспечена тем, что у них в руках Политбюро. Сталин и Молотов видят дальше. Политбюро избирается Центральным Комитетом. Имейте в своих: руках большинство Центрального Комитета, и вы выберете Политбюро, как вам нужно. Поставьте всюду своих секретарей губкомов, и большинство съезда и ЦК за вами.