– Как-нибудь соберемся, сходим в лес Вогубер, за белыми. Их надо искать под опавшими листьями.
   Так и не сходили.
   Небо сияло необычайной голубизной. В кои-то веки в Гетари стояла хорошая погода, дома светлели прямо на глазах, как от белого вихря в рекламе чистящего средства «Аякс с нашатырным спиртом». Впрочем, не исключено, что небо было затянуто тучами, а я просто пытаюсь приукрасить действительность, потому что мне хочется, чтобы мое единственное детское воспоминание озарялось солнцем.

7
Натуральный ад

   Полиция набросилась на нас на авеню Марсо, когда мы, компашка примерно из десятка гуляк, затянулись сигаретами, сгрудившись вокруг черного лакированного капота, расчерченного параллельными белыми полосками. Мы больше походили на «Обманщиков» Марселя Карне, чем на «Деток»-янки Ларри Кларка. Услышав вой сирены, мы прыснули в разные стороны. Стражи порядка выловили всего двух преступников – точь-в-точь как мой дед, который вытаскивал креветок из расщелин, – вот только роль ловушки сыграл вход на станцию метро «Альма-Марсо», в этот поздний час забранный решеткой. Когда они заламывали руки моему другу – назовем его Поэтом, – до меня донесся его протестующий крик: «Жизнь – кошмар!» Умирать буду – не забуду, с каким обалделым видом таращился на Поэта Полицейский. Двое патрульных приподняли нас над землей и подтащили к злополучному капоту. Хорошо помню этот сеанс левитации в полночный час – он произвел на меня впечатление. Диалог между Поэзией и Общественным порядком показался мне довольно-таки напряженным.
   Полицейский. Вы что, спятили? Это что за безобразие на машине?
   Поэт. Жизнь – КОШМАР!
   Я. Мой предок был распят на колючей проволоке в Шампани!
   Полицейский. Ладно, волоките их в восьмой ОППУР.
   Я. Что это еще за ОППУР?
   Второй полицейский. Отдел приема, поиска и уголовных расследований Восьмого округа.
   Поэт. «По мере того как человеческое с-с-существо продвигается по дороге жизни, роман, потряс-с-савший его в юности, и волшебная сказка, вос-с-схищавшая его в детстве, с-с-сами с-с-собой увядают и меркнут…»[5]
   Я (фанфаронски и одновременно услужливо). Это не его. Вы читали «Искусственный рай», капитан? Вы знаете, что искусственный рай помогает нам убежать из натурального ада?
   Полицейский (в рацию). Шеф, мы их взяли с поличным!
   Второй полицейский. А не фига было на улицу переться! Шли бы в сортир, как все люди. Нарвались, так не скулите.
   Я (стирая порошок с капота своим шарфом). Мы – не как все люди, майор. Мы ПИС-С-САТЕЛИ, ясно?
   Полицейский (хватая меня за рукав). Шеф, подозреваемый пытался уничтожить вещественное доказательство!
   Я. Э-э, дорогой, зачем же так грубо? А если у меня теперь перелом? Мне больше нравилось, когда вы носили меня на руках!
   Поэт (энергично мотая головой, что, по его мнению, было наилучшим выражением оскорбленного достоинства и гордости непонятого художника). Свобода недостиж-ж-жима!..
   Полицейский. Заткнется он когда-нибудь?
   Поэт (с убеждением в необходимости убеждать, выговаривая каждое слово старательно, по слогам, воздев кверху палец, словно бомж, беседующий сам с собой в метро). Власти нужны ар-р-ртисты, чтобы было кому говор-р-рить ей пр-р-равду!
   Полицейский. Да что я тут с вами, в игрушки играю?
   Поэт. Нет! С вами играть нельзя – вы всегда выигрываете!
   Шеф (по рации). Ну все, хватит! Доболтались до капэзэ. Забирайте их!
   Я. Да как же это? Слушайте, у меня брат – кавалер ордена Почетного легиона!
   Еще один сеанс левитации, и мы очутились в завывающей двухцветной машине.
   Не знаю почему, но мне сразу вспомнился фильм «Жандарм из Сен-Тропе» (1964), в котором Луи де Фюнес и Мишель Галабрю гоняются по пляжу за стайкой нудистов, чтобы выкрасить их синей краской. Мы каждое лето смотрели его всей семьей в Гетари, в гостиной, где пахло дымком из камина, мастикой для паркета и «Джонни Уокером» со льдом. Еще одну параллель можно было бы провести с «Никелированными пятками на шухере» Пелло[6], но я так и не мог решить, кто будет Гулякой, а кто Ищейкой.
   Мне уже приходилось сидеть в «обезьяннике» – в марте 2004-го, во время Парижского книжного салона. Я попытался пробиться к президенту Шираку и преподнести ему майку с изображением Гао Синцзяня. Почетным гостем Салона был Китай, но власти странным образом «забыли» пригласить на него китайского диссидента, бежавшего во Францию и принявшего французское гражданство, лауреата Нобелевской премии по литературе 2000 года. Тогда меня тоже подняли над землей чьи-то мощные руки; как и в этот раз, ощущение меня приятно поразило. Должен уточнить, что мне повезло: одному из моих носильщиков передали по рации приказ:
   – Не бить. Его знают.
   В тот день я благословил свою популярность. Меня выпустили через час, а назавтра история о моем задержании появилась на первой странице «Монда». Час заключения в зарешеченном грузовике за репутацию бесстрашного защитника прав человека – классное соотношение: «физическое неудобство – информационная поддержка». На сей раз мне предстояло просидеть взаперти подольше, и пострадал я за акцию далеко не столь гуманистическую.

8
Первые грабли

   Почему Гетари? Почему мое единственное детское воспоминание постоянно уводит меня в этот красно-белый мираж Страны Басков, где ветер надувает развешанные на веревках простыни, словно паруса неподвижно застывшего корабля? Я часто говорю себе: надо было мне жить там. Я был бы другим; вырасти я там, все сложилось бы иначе. Стоит мне закрыть глаза, как под моими веками играет волнами море в Гетари, я как будто вдруг распахиваю голубые ставни старого дома. Смотрю в окно и окунаюсь в прошлое. Сработало. Я все вижу.
 
   Сиамская кошка, проскользнув в дверь гаража, удирает прочь. Мы спускаемся на пляж, где собираемся полакомиться коврижкой с маслом, которую несем с собой в фольге. Мы – это я, мой брат Шарль и моя тетя Дельфина, наша ровесница (самая младшая из сестер матери). Под мышкой у нас свернутые полотенца. Мы все ближе к железной дороге, и сердце у меня начинает колотиться: я боюсь поездов. В 1947 году, когда моему отцу было столько же лет, сколько сейчас мне, с ним произошел несчастный случай. Он нес каяк, который зацепило поездом из Сан-Себастьяна. Отца протащило по рельсам, он был весь в крови, сильно поранил ногу и бедро, разбил голову. С тех пор на месте происшествия висит табличка: «Осторожно! Берегись встречного поезда!» Впрочем, сердце у меня колотится не только поэтому. Я надеюсь встретить девушек, дежурящих на переезде. У Изабель и Мишель Мирай золотистая кожа, зеленые глаза и белоснежные зубы, обе носят джинсовые комбинезоны с обрезанными выше колен штанинами. Деду не нравилось, что я с ними знаюсь, но это было сильнее меня. Если самые красивые в мире девчонки принадлежат к неблагополучному социальному слою, значит, сам Господь Бог решил восстановить на земле хотя бы подобие справедливости. В любом случае они смотрели только на Шарля, который их в упор не замечал. «Блондин из Парижа!» – восклицали они, когда мы шагали мимо, а Дельфина с гордостью вопрошала: «Вы помните моего племянника?» Всегда впереди всех, он шел вразвалочку в сторону пляжа вдоль утопающих в гортензиях террас, сказочный принц с глазами цвета индиго, само совершенство в рубашке поло и белых бермудах от Лакоста, с пенополистироловой доской для серфинга под мышкой… Потом взгляды девушек обращались на меня, трусившего сзади, и улыбка сползала с их лиц. Взъерошенный, неуклюжий скелетик с тоненькими ручками-ножками, тщедушное пугало с выбитыми в драке (а точнее, в перестрелке каштанами в Багатели) передними зубами, с коленками в лиловых следах от недавних болячек, с облупившимся носом и последним номером «Пифа» в руке. Нельзя сказать, что при виде меня они преисполнялись отвращения, просто начинали смотреть в другую сторону, пока Дельфина бормотала: «А это… Ну… Это Фредерик, младший брат». Я краснел до кончиков оттопыренных ушей, выглядывавших из-под моей белокурой гривы, и не мог выдавить из себя ни слова, парализованный робостью.
 
   Все свое детство я, чуть что, впадал в краску и постоянно с этим боролся. Кто-нибудь о чем-нибудь меня спрашивал, и на щеках у меня тут же вспыхивали пунцовые пятна. На меня обратила взор девочка? Мои скулы приобретали гранатовый оттенок. Учитель в классе задавал мне вопрос? Лицо у меня покрывалось пурпуром. Постепенно я разработал целую систему приемов, помогающих скрывать тот факт, что я легко краснею: нагибался завязать шнурок на ботинке, резко отворачивался, словно привлеченный чем-то захватывающим, убегал, прятал лицо за волосами, подтягивал повыше воротник свитера.
 
   Сестры Мирай сидели на низеньком белом парапете у железной дороги и болтали ногами, с удовольствием подставляя их солнцу, проглянувшему между двумя летними дождями, а я тем временем завязывал шнурки, вдыхая запах влажной земли. Девушки совсем не обращали на меня внимания: я мучился от своей красноты, но на самом деле был прозрачным как стекло. До сих пор не могу без злости вспоминать про то, как превращался в невидимку и умирал от тоски, одиночества и непонимания! Я грыз ногти и дико комплексовал: торчащий вперед подбородок, уши как у слона, уродливая худоба – мало, что ли, надо мной в школе издевались? Жизнь – это долина слез, но факт остается фактом: никогда в жизни меня так не переполняла любовь, и я готов был ею делиться, но девицы с переезда чихать на нее хотели; ну что, если мой брат уродился красивым, а я нет – не его ж в этом винить. Изабель показывала ему синяк на ляжке: «Смотри, это я вчера с велика упала, видишь? Попробуй, надави пальцем, ой, да не так сильно, больно же…», а Мишель, завлекая Шарля, откидывала назад длинные черные волосы и опускала веки точь-в-точь как кукла, которая открывает глаза, стоит только ее усадить. Красавицы вы мои, да если б вы только знали, до какой степени ему было на вас наплевать! Шарль думал о партии в «Монополию», отложенной до вечера, об ипотеке на дома по улице Мира и авеню Фош, в девять лет он уже вел точно такую же жизнь, как сегодня, и мир лежал у его ног, и вся вселенная подчинялась его воле, и в этой безупречной жизни места для вас не было. Прекрасно понимаю ваше восхищение (мы всегда стремимся к недостижимому), ведь я и сам восторгался им не меньше вашего, боготворил старшего брата, рожденного побеждать, гордился им и не задумываясь последовал бы за ним на край света. «О брат, который мне дороже света дня!»[7] Вот почему я на вас не сержусь, напротив, говорю вам спасибо: если бы вы вдруг меня полюбили, стал бы я писателем?
 
   Это воспоминание вернулось внезапно. Достаточно угодить в тюрьму, и детство всплывает из глубин. Может, то, что я считал амнезией, на самом деле было свободой?

9
Французский роман

   Мои деды и бабки, все четверо, умерли раньше, чем я успел проявить к их жизни настоящий интерес. Дети воспринимают вечность как нечто само собой разумеющееся, однако родители их родителей уходят, не дав им времени задать нужные вопросы. Потом наступает момент, когда дети, сами став родителями, испытывают желание узнать, от кого они произошли, но могилы не отвечают. Никогда.
 
   В годы между двумя мировыми войнами любовь снова вступила в свои права; пары соединялись; я – опосредованный продукт одного из таких союзов.
 
   В 1929 году сын врача из города По, отрезавшего в Вердене немало конечностей, отправился на сольный концерт в Американскую консерваторию в Фонтенбло, где проходил военную службу. Певица по имени Нелли Харбен Найт, вдова (родом из Долтона, штат Джорджия), исполняла песни Шуберта, арии из «Женитьбы Фигаро» и знаменитую «O mio babbino caro»[8] Пуччини; она была в длинном белом платье с кружевами, во всяком случае, мне хотелось бы так думать. Я нашел фотографию в номере «Нью-Йорк таймс» от 23 октября 1898 года, где Нелли снята именно в таком наряде; в заметке сообщалось, что «her voice is clear, sympathetic soprano of extended range and agreeable quality». Итак, моя прабабка, обладательница «чистого проникновенного сопрано широкого диапазона и приятной окраски», путешествовала в сопровождении дочери Грейс, достойной носительницы своего имени: эта высокая голубоглазая блондинка склонялась над клавиатурой рояля с грацией героини Генри Джеймса. Она была дочерью полковника армии Британской Индии, умершего в 1921 году от «испанки»: Морден Картью-Йорстон женился на Нелли в Бомбее, имея за плечами зулусскую войну в Южной Африке, службу под началом лорда Китченера в Судане и бурскую войну, в ходе которой он командовал новозеландским полком Пуна-Хорс, в чьих рядах сражался Уинстон Черчилль. Пехотинец из По сумел поймать взгляд девушки-сироты столь занятного происхождения, а потом и подержать ее за руку, протанцевав с ней несколько вальсов, фокстротов и зажигательных чарльстонов. Выяснилось, что у них схожее чувство юмора и оба любят искусство: мать молодого беарнца Жанна Дево занималась живописью (в частности, написала в Гетари портрет Мари, супруги поэта Поль-Жана Туле) – делом столь же экзотическим, что и пение. Молодой человек внезапно превратился в завзятого меломана и не пропускал ни одного музыкального вечера в Американской консерватории. Шарль Бегбедер и Грейс Картью-Йорстон стали встречаться всякий раз, когда его отпускали в увольнение; он приврал ей насчет своего возраста – в двадцать шесть с гаком (родился он в 1902-м) ему давно бы следовало быть женатым. Но он слишком любил поэзию, музыку и шампанское. Дело довершил престиж военной формы – не зря же Грейс была полковничьей дочерью. В Нью-Йорк она не вернулась. 28 апреля 1931 года они поженились в мэрии Шестнадцатого округа. У них родились два мальчика и две девочки; младший сын, появившийся на свет в 1938 году, стал моим отцом. Молодой Шарль после кончины своего отца унаследовал курортное заведение в По под названием «Пиренейский санаторий» – 80 гектаров хвойного леса, полей и парков, расположенных в самой высокой части Жюрансона, на 335-метровой отметке над уровнем моря. Как в «Волшебной горе» у Томаса Манна, обеспеченные пациенты санатория в смокингах созерцали по вечерам потрясающие закаты над Центральной Пиренейской грядой и наслаждались панорамой города По и долины реки Гав. Сосновый бор и величественные дубравы так и манили к себе, и под их сенью детишки резвились на воле до тех пор, пока их не отправляли в пансион, – в ту пору родители не занимались воспитанием детей, впрочем, если задуматься, ныне дело обстоит точно так же. Шарль Бегбедер без всяких сожалений бросил место стряпчего в нотариальной конторе и увез мою бабушку дышать живительным воздухом Беарна, где она могла в свое удовольствие помыкать слугами и заводить знакомства в местном британском сообществе. На деньги жены и ее матери дед расширил унаследованное от отца предприятие. Вскоре наша семья владела уже десятком санаториев, объединенных общим названием «Беарнские оздоровительные курорты», а дед с бабкой купили в По великолепный дом, построенный в английском сельском стиле, – виллу «Наварра». Здесь гостили Поль-Жан Туле, Френсис Джеймс и Поль Валери (семейная легенда гласит, что автор «Господина Теста» садился писать письма ни свет ни заря, и тогдашний дворецкий по имени Октав страшно злился, потому что ему приходилось подниматься в четыре утра и подавать гостю кофе). Истовый католик и воинствующий роялист, Шарль Бегбедер внешне напоминал Поля Морана и усердно читал «Аксьон франсез», что не помешало ему добиться избрания на пост президента Английского кружка (самого изысканного в По чисто мужского клуба, где устраивались литературные диспуты). В пятидесятые годы супруги получили в наследство еще одну виллу, на баскской стороне, – «Сениц Альдея» (по-баскски: «со стороны Сеница»), в деревушке под названием Гетари, местечке, вошедшем в моду еще в годы Прекрасной эпохи. Моя семья недурно заработала на туберкулезе, и должен со всей категоричностью заявить, что открытие Зельмана Ваксмана, получившего году этак в 1946-м стрептомицин, обернулось для нашего фамильного бизнеса настоящей катастрофой.
 
   В тот же самый период между двумя мировыми войнами (как будто молодежь того времени могла знать, что эти послевоенные годы – также и предвоенные) жизнь в замках зеленого Перигора подчинялась строгим правилам. Потеряв мужа, погибшего в Шампани, овдовевшая графиня поселилась в Кенсаке, в замке Вогубер, с двумя дочерьми и двумя сыновьями. В ту пору католички, чьи мужья погибли на войне, хранили целомудренную верность покойному супругу. Разумеется, предполагалось, что и дети должны принести себя в жертву. Дочери скакали вокруг матери, которая их всячески к этому поощряла, и продолжали скакать до конца своих дней. Что касается мальчиков, то их автоматически зачислили в Сен-Сир, где на частицу «де» перед фамилией смотрели весьма благосклонно. Старший позволил женить себя на аристократке, к которой сам никаких чувств не питал. К несчастью, она почти сразу начала ему изменять с тренером по плаванию, чем разбила сердце молодому человеку, ожидавшему лучшей награды за свое послушание. Он потребовал развода; в наказание мать лишила его наследства. Младшего брата тоже подстерегали несчастья: направленный в Лиможский гарнизон, он влюбился в прекрасную простолюдинку – синеглазую брюнетку, танцевавшую на рояле (уже неловкость), и сделал ей ребенка до женитьбы (второй конфуз). Требовалось срочно узаконить отношения. Свадьба графа Пьера де Шатенье де ла Рошпозе и обворожительной Николь Марклан по прозвищу Ники состоялась 31 августа 1939 года в Лиможе. Дата была выбрана крайне неудачно: на следующий день нацистская Германия вошла в Польшу. Дедушка едва успел проделать то же с Бабушкой. Впереди у него была «странная война», показавшая, что у линии Мажино и у метода «безопасных» дней Огино – один уровень надежности, то есть нулевой. Пьер попал в плен. Благодаря одной монахине, снабдившей его гражданским платьем и фальшивыми документами, он бежал и вернулся во Францию, чтобы зачать мою мать. Здесь он узнал, что тоже лишен наследства: во время воскресной мессы, которую местный кюре служил в замковой часовне, мать-графиня внезапно поняла, что не может смириться с мезальянсом. Любопытные у них все же обычаи, у этих аристократов-христиан: обязательно им надо лишить наследства и без того уже сирое потомство. Ветвь Шатенье де ла Рошпозе восходит к временам Крестовых походов (лично я веду происхождение от Гуго Капета, хотя подозреваю, что нас таких тьма-тьмущая), среди представителей этого рода – епископ Пуатье и посланник Генриха II в Риме. Одному из моих предков, нантейскому аббату Антуану, Ронсар посвятил оду. Стихи были написаны в 1550 году, но и сегодня, в мрачную ночь января 2008 года, они сохраняют актуальность:
 
Уходит время, вот и жизнь промчится – В природе так заведено. Года летят незримой вереницей: Ведь жизнь и время заодно. <…> Ах, детство резвое – подобие весны, Ах, лета пышный цвет… Добычею зимы вы стать обречены. Вы были или нет?[9]
 
   Невзирая на предостережение «князя поэтов», обращенное к нашему дальнему предку, мой дед пал жертвой на алтаре Страсти, поддавшись тому же романтическому порыву, что тремя годами раньше увлек герцога Виндзорского[10], а шестьдесят восемь лет спустя – Сесилию Сиганер-Альбениц:[11] лучше обойтись без замка, чем без любви. Когда война закончилась, Пьер де Шатенье со всем семейством на несколько лет оккупировал Германию, поселившись в Пфальце; в 1949 году он вышел в отставку, так как опасался отправки в Индокитай. Тут ему пришлось испробовать нечто такое, к чему никто из его родни не имел никакого касательства на протяжении лет примерно тысячи, – работу за жалованье. Он перебрался в парижскую квартиру на улице Сфакс, на книжных полках которой теснились издания «Боттен-Монден»[12] и эротические сочинения Пьера Луи, и поступил под начало своего зятя, возглавлявшего фармацевтическую лабораторию. Для него настали не самые счастливые годы. Когда на блистательную жизнь в Париже больше не хватает средств, остается одно: везти жену на побережье, чтобы играла в бридж и рожала детей. Между тем у отца Ники был в Гетари дом, с которым ее связывали добрые воспоминания. Граф и графиня купили маленький домик у мадам Дамур на условиях пожизненной ренты, а она оказалась так любезна, что вскоре скончалась. Таким образом, благородный воин и шестеро его детей обосновались в «Патракенее», как раз напротив «Сениц-Альдеи», где проводили лето американо-беарнские богемно-буржуазные Бегбедеры. Читатель, очевидно, уже оценил стратегическую значимость этого пункта. В Гетари оба семейства подружились, а через некоторое время мой отец познакомился с моей матерью.

10
С семьей

   Я всегда мечтал быть свободным электроном, но вечно отсекать свои корни невозможно. Вспомнить мальчика на пляже в Гетари – значит признать, что есть место, откуда ты пришел, будь то сад или зачарованный парк, луг, пахнущий свежескошенной травой и соленым ветром, или кухня, пропитанная ароматами яблочного компота и вчерашнего хлеба.
 
   Сведение семейных счетов и эксгибиционизм в автобиографиях, психоанализ под видом книг и публичное полоскание грязного белья – это все не по мне. Мориак в начале своих «Внутренних мемуаров» преподает нам урок стыдливости. Он с нежностью обращается к своим родным: «Я не стану говорить о себе, чтобы не вынуждать себя говорить о вас». Почему у меня не получается сидеть тихо? Можно ли сохранить хоть каплю достоинства, пытаясь узнать, кто ты и откуда взялся? Чувствую, придется притянуть сюда многих близких мне людей, живых и ушедших (кое-кого уже притянул). Те, кого я люблю, вовсе не желали, чтобы их затащило сетью в эту книгу. Я подозреваю, что у любого жизнеописания столько же версий, сколько рассказчиков, и у каждого своя правда, так что сразу уточним: я буду излагать свою. В любом случае в 42 года не пристало жаловаться на семью. Просто у меня, похоже, нет выбора: чтобы начать стареть, мне придется вспоминать. Затевая расследование, я буду восстанавливать прошлое по скудным уликам, которыми располагаю. Постараюсь не жульничать, но время смешало воспоминания, как тасуют колоду перед партией в «Клуду»[13]. Моя жизнь – запутанный детектив, а все вещественные доказательства подпорчены памятью, пропитавшей их красками и ароматами.
   В принципе у каждой семьи есть своя хроника, но у моей она небогатая; мои родственники не слишком хорошо знакомы друг с другом. Для чего нужна семья? Чтобы расставаться. Семья – это особый институт, где никто ни с кем не общается. Мой отец вот уже двадцать лет не разговаривает со своим братом. Родня со стороны матери не знается с родней со стороны отца. Ребенком, на каникулах, ты часто видишься с представителями своего племени. Потом родители расстаются, и с отцом ты встречаешься от случая к случаю. Бред какой-то: ты разом теряешь половину семьи. Чем старше становишься, тем реже случаются каникулы, постепенно родственники матери от тебя отдаляются, и ты сталкиваешься с ними только на свадьбах, крестинах и похоронах – приглашения по случаю развода рассылать не принято. Но даже если тебя зовут на день рождения племянника или рождественский ужин, ты находишь предлог отказаться: страшновато как-то, все начнут тебя разглядывать, изучать, критиковать, выводить на чистую воду, оценивать по заслугам и разбираться, чего ты стоишь на самом деле. Семья оживляет стертые воспоминания и упрекает тебя в неблагодарном беспамятстве. Семья – это множество неприятных обязанностей, это куча народу, и все тебя знают с малых лет, когда ты еще «не состоялся», – причем всегда и во всем сведущее старшее поколение убеждено, что ты как был, так и есть пустышка. Я долгое время верил, что смогу обходиться без семьи. И сам не понимал, что я – как та лодка в последней строчке «Гэтсби» у Фицджеральда, которая пытается «плыть вперед, борясь с течением, а оно все сносит и сносит наши суденышки обратно в прошлое»[14]. В конечном итоге в моей жизни случилось все то, чего я мечтал избежать. Оба моих брака не задались. Я обожаю свою дочь, но вижусь с ней только два раза в месяц, по выходным. Сын разведенных родителей, я тоже в разводе; причина – аллергия на «семейную жизнь». Почему в самом этом выражении мне чудится угроза, не говоря уж о том, что оно представляется оксюмороном? Воображение немедленно рисует несчастного, издерганного мужика, пытающегося установить детское сиденье в автомобиле с овальным кузовом. Разумеется, он уже несколько месяцев не занимался любовью. Семейная жизнь – это череда тоскливых совместных трапез, повторение одних и тех же взаимных оскорблений и доведенное до автоматизма лицемерие, это убежденность в соединяющей силе чисто случайного обстоятельства, коим является рождение, и ритуалов существования бок о бок. Семья – это группа людей, которые не способны к контакту, отвратительно собачатся, тонут в обоюдном недовольстве, потрясают дипломами детей, нужными им исключительно для украшения дома, и готовы перегрызть друг другу глотку за наследство родственника, чей труп еще не успел остыть. Никогда не понимал людей, считающих, что в семье можно найти убежище, – напротив, она пробуждает самые потаенные страхи. Лично для меня жизнь начиналась только после ухода из семьи. Лишь тогда я решался родиться вновь. Жизнь, на мой взгляд, разделялась на две части: первая состояла из рабства, а вторую приходилось тратить на то, чтобы забыть о первой. Интерес к своему детству представлялся мне уделом придурков или трусов. Постепенно проникаясь мыслью, что от прошлого можно избавиться, я в конце концов искренне поверил, будто мне это удалось. И верил до сегодняшнего дня.