Часы куда-то пропали. Я пробовал нащупать их слухом. И не мог.
   Георгика кончилась. Я опять разнервничался. Затикал пульс, перебивая часы и глухо ухая в уши. Я испуганно переспросил:
   - Это правда, Марианна?
   Она была очень серьезна.
   - Ну да.
   И пояснила:
   - Ну, конечно, я люблю вас. Мы совершенно не знали, что делать. Как волновалась Мариан-на! Дыхание выпадало из ноздрей маленькими упругими резинками и глухо стукалось об пол.
   - Господи, да ведь она может заплакать, - с тревогой подумал я. И в то же мгновенье понял, что она вздрагивала и тихонько тряслась, похожая на тоненькую отпущенную пружинку.
   У меня защемило сердце от горя. И я глотнул ее губы. Она испуганно отпрянула и вдруг успокоилась и неумело обернула руками мою голову.
   АНЕКДОТ IX
   Несколько практических замечаний касательно клептомании. Робкое замечание Аркадия в защиту истории философии. Он убеждает героиню в том, что философия может быть всякой и необязательно правильной. Аркадий и Марианна вполне зарифмовывают друг друга.
   С непривычки мы не знали, куда девать наше новое счастье. Оно было удивительным, потому что, когда лежало рядом со старой мечтой о нем, оно было таким же, как и эта мечта, и даже еще лучше. Мы клали его по углам. Закрывали какими-то обязательными и неудобными вещами. Это было несколько стеснительно и было похоже на ощущение, с каким некоторое время носишь новое платье.
   Дома ему еще не было места. На улице тоже не было. Здесь оно натыкалось на людей и фонарные столбы. А однажды, когда Марианна едва не попала под трамвай, я с ужасом понял, что улица совершенно неподходящее место для хранения этой тоненькой книжки, которую мы неуме-ло начинали читать и которая сама учила нас грамоте. Лучше всего было в музее.
   Наша жизнь была согласием и братством рифм. Мы жили, как хорошие основные повторы. Но уже тогда стало совершенно ясно, что флексии у рифм разные. Кроме того, очень часто мы гладко рифмовались только по одному признаку, примерно так, как рифмуются "морозы" с "розами", вещи очень далекие друг другу, единство которых осуществляет лишь простенькая звуковая случайность, и, в сущности, это были антонимические рифмы. Все это мы заподозрили сразу же.
   Мы были праздны, праздничны и бесконечно поздравляемы. О том, что делать теперь нам, я так и не решился спросить Евгению Иоаникиевну.
   Марианна поцеловала меня вполне канонично. Я отвечал ей тем же, остро ощущая многове-ковую традиционность этого поцелуя. О поцелуях мы отлично знали, что это очень нехорошо и что Евгения Иоаникиевна будет страшно недовольна. Конечно, без них вполне можно было обойтись. Было чрезвычайно много рук, и хорошо еще, что мы хоть, вероятно, больше других походили на многорукую статуэтку Будды. И счастье наше падало в дыры между руками и отскакивало, когда мы оглядывались на него, вытягиваясь, многорукое у нас за спиной.
   Но каждый из нас продолжал любить своей дорогой. Встречающиеся нам обоим на пути одни и те же вещи каждого из нас беспокоили или не беспокоили по-своему. Марианну, например, едва занимали современные русские поэты. Кроме того, она очень любила свою маму.
   Евгения Иоаникиевна решительно потребовала:
   - Я думаю, что ребенку надо показать две или даже три вполне хороших манеры. Как вы думаете, Аркадий, удастся вам это сделать?
   Я очень испугался этого предложения, полагая, что Марианна будет шокирована им. Кроме того, я думал, что Марианна уже знает три хорошие манеры, но я не хотел расстраивать Евгению Иоаникиевну и с тяжелым сердцем согласился.
   (Примечание автора. Дело в том, что Марианна все трогала руками, низко склонялась над тарелкой, и Аркадий уверяет, что один раз он сам видел, как Марианна разрезала сразу все мясо, положила нож, взяла в правую руку вилку и все съела. Этого Евгения Иоаникиевна с Аркадием не могли перенести, и, вероятно, именно поэтому она обратилась к Аркадию с таким требованием.)
   О ТОМ, КАК АРКАДИЙ УБЕЖДАЛ ГЕРОИНЮ В ТОМ, ЧТО ФИЛОСОФИЯ
   МОЖЕТ БЫТЬ ВСЯКОЙ И НЕОБЯЗАТЕЛЬНО ПРАВИЛЬНОЙ.
   Марианна с сожалением осматривала свой велосипед с погнутой педалью и дико растрепан-ными спицами, когда я вошел и радостно сказал ей:
   - Марианна, из зоологического парка убежал тигр. Его ловят пожарные с брандсбойтами и милиционеры со свистками. Надо немедленно позвонить Сельвинским.
   Марианна прочла несколько строф из Киплинга и посмотрела на свою обезображенную машину.
   Вошла Евгения Иоаникиевна и, удивленная Марианниными коленями, строго сказала:
   - О, закрой свои бледные ноги.
   Потом пришел Цезарь Георгиевич и прочел три стиха о красавице По-Пок-Кивисе.
   Внизу под окнами долго, задыхаясь, свистела сирена кареты скорой помощи. Евгения Иоани-киевна и Цезарь Георгиевич ушли. И мы опять остались одни.
   Удивительно и необыкновенно красива Марианна. Она очень устала, и это шло к ней, потому что, когда Марианна устает, она откидывает голову и видны ее шея, округление подбородка, ноздри, ресницы, и фиолетовые овалы над веками.
   Марианна красива, как орнамент с простыми внешними очертаниями. В него надо пристально вглядываться для того, чтобы понять, как он красив. То, что Марианна поразительно хороша, не все знают.
   Марианна очень расстроилась.
   Мое заявление о том, что я вовсе не против нынешней философии, испугало ее, как ренегат-ство.
   Она очень расстроилась.
   Она коротко вздрагивала, и захлебнулись ее фиолетовые веки.
   - Если отступитесь вы, то что же всем нам останется делать, - горько пожаловалась Марианна.
   Я так испугался, что даже не стал ее успокаивать. Я говорил милой Марианне о том, что в конце концов их концепция все-таки заслуживает того, чтобы о ней просто серьезно говорить, может быть, так же серьезно, как о концепциях Платона и Плотина, о кантианстве, позитивизме, Бергсоне с его учениками, о Ницше и о Марбургской школе.
   Марианна немного успокоилась. У нее были заплаканные глаза с покрасневшими веками. Глаза с покрасневшими веками, похожие на губы. Милая, милая Марианна.
   И все-таки ей было очень жаль неокантианцев. Она была так удивительно хороша и добра сегодня, что долго, не перебивая меня, слушала подробнейшее изложение моей попытки системы функционального ассоциативизма.
   Раньше она вовсе не хотела понимать. Но сегодня она перестала упрямиться и бояться утра-тить свою так горячо и старательно оберегаемую возможность думать самостоятельно. Но даже сегодня не понимала Марианна, как это, как это одни и те же вещи всегда у меня выглядят по-разному и обретают различное назначение и неверные удельные веса. Она каждый раз натыкалась на всегда незнакомые вещи и я уже знал, что она долго не сможет прожить в этой вечно незнако-мой гостинице. Но как мило бранила она мою методу: просто диалектика.
   Марианна сегодня очень нервничает. Она говорит, не поднимая глаз:
   - Это все потому, что вы что-нибудь находите или придумываете, потом приносите мне и, когда приходите на следующий день, то ищете запаха цветов, даже не поинтересуясь, привилось ли ваше растение. Я не ива. Меня нельзя черенками. Вы хотите изваять меня сами, но вы удиви-тесь моей мертвенности, несмотря на все искусство ваших пальцев, потому что вы не понимаете простой вещи - что все это должно привиться, созреть, прорасти и только потом запах. Не торопите меня, не торопите меня, ради бога, не торопите!..
   Вещи Марианна лучше всего ощущала верхним покровом мозга. Она очень тонко чувствова-ла форму и поэтому легче всего в вещах понимала их поверхность. Их оболочка плотно покрывала серое вещество, обливая его и сливаясь с ним. Но для этого выпуклые предметы должны были вывертываться наизнанку. И в ее интерпретации они получали подчас самую неожиданную и удивительную внешность.
   Как глубоко верила Марианна в очертания.
   - О нет, не Роллан. Прежде всего мастерство и изящество. Прежде всего. А доброе сердце - потом. И забота о человечестве - тоже. О, если бы было наоборот, то наша мама стала бы чудной художницей. Но наша мама плохой мастер. Конечно.
   Вот в этих стихах мы рифмовались омонимическими словами. Но когда мы спорили, мы любили уже друг в друге только то, что делало нас согласными.
   Но лучше всего было в музее.
   Соглашаться здесь было легче потому, что наши доказательства висели перед глазами, что было особенно ценно для Марианны, и достаточно было только не упрямиться, как все это гово-рило так громко, как только могут говорить краски и линии, которые с поры импрессионистов совершенно перестали стесняться.
   Мы долго рассуждали с Марианной о связи поэтов с другими артистами и пришли к весьма замысловатому выводу.
   Мы определенно решили, что воровать теперь можно только у живописцев и прозаиков. Поэ-ты ни о чем, кроме стихов, не имеют представления. Поэтому еще можно воровать у скульпторов, архитекторов и музыкантов. Закат лучше всего писать прямо с Монэ, а не с горизонта. Там это точнее и красивее. Только рифмы надо придумывать самому. И метафоры - самому. А мы с Марианной уже хорошо знали, как это трудно.
   - В особенности метафоры, - кротко и скорбно сказала Марианна.
   В комнате у нее было бестолково солнечно. Солнце с треском отскакивало от стекол, закры-вающих картины и фотографии, от зеркал, посуды и безделушек. Его было невыносимо много, и оно было очень густым и плотным. И ходить в нем было, как в воде, трудно. Потом солнце ушло к Евгении Иоаникиевне, и мы остались одни.
   Я сказал ей:
   - Марианна, вас ни за что не сделают наркомом. Не ревнивы потому что. Вот что. Наркомы обязательно должны быть ревнивыми. Эти ужасные люди не спят по ночам и ни о чем не думают, кроме как о своих несчастьях. Агитатором вас тоже не сделают.
   Марианна сначала не поняла. Переспросила. Потом долго кричала.
   - Ах, сестрица Геро, не давай ему говорить! Не давай ему говорить, сестрица. Пусть он лучше тебя поцелует, или сама зажми ему рот поцелуем! Ах, сама, сама... пожалуйста...
   Она долго шумела и поцеловала меня. Потом мы разом расстроились. И Марианна со вздохом сказала:
   - Не начинайте писать романа. Сегодня вы уже не успеете его закончить.
   Положим, я и без того не собирался начинать. Но, конечно, она была права - сегодня я действительно не закончил бы романа.
   Мы сорвались с поцелуя и неожиданно заметили, что стекла стали сиреневыми, как готиче-ские витражи, и что обе стрелки часов глядели на запад все более и более сжимая маленькую толстую девятку.
   И опять мы грустно и длинно отпили от губ.
   Тогда я начал лепить ее.
   Я брал ладонями и откидывал назад ее красивую крупную голову. Шея ее выгибалась и соскальзывала круглой тяжелой волной под широкий воротник платья.
   Я работал быстро и сосредоточенно. Я прижал мягкую массу ее щек, отчего профиль сразу стал медальонным, и большими пальцами срезал виски. Потом резче очертил овал. Ноздри ее вздрогнули, зацвели и распустились. Я круто повернул всю голову и опять слегка откинул ее.
   Мгновение так все и оставалось. Но она улыбнулась, стряхнув все лишнее. И не успевший загустеть гипс опять превращался в нее.
   Тогда я нетерпеливо начинал сначала и делал ее опять непохожей. Я перечеркнул губы и даже не стал их переделывать. Я сделал ее в манере Майоля. И это шло к ней более всего другого. Но она подняла веки, шевельнула губами и бронза стала медленно испаряться. Потом появились краски, и линии заплывали под воротник, за уши, в волосы и в воздух.
   Но я был счастлив своим ваятельством и смутно ощущал радость и удивление Пигмалиона.
   АНЕКДОТ X
   Манера, в которой написан этот Анекдот, несколько напоминает манер у старинных итальянских травести. Теперь автор сожалеет об этом. Автор просит прощенья у героини. Он чувствует себя глубоко виноватым. Теперь он знает, как дурно было с его стороны писать в таком легкомысленном тоне. Тяжелый пример автора повести о Гулливеровых терниях мог послужить отличным уроком, но автор очень упрям и ветрен. Он еще раз просит прощенья у своей героини. Марианна читает Аркадию сочиненные ею баллады о Робин Гуде. Замечание героя по поводу генезиса социалистического реализма. Хождение Богородицы по двум мукам (к Ане и домой). Критический разбор книги тов. Сталина "Спасенный Маяковский". О севрских кофейниках и опять о соцреализме. Анекдот заканчивается некрологом разбитым очкам, написанным в манере надгробного слова кота Гинцмана.
   В нашей жизни было мало глаголов.
   Мы рассказывали свою жизнь. Просто рассказывали прочитанные написанные книги.
   Мы уже очень хорошо знали, что самую динамическую коллизию с легкостью можно свести к нескольким ритмически вялым прилагательным. И даже такой важный для нас глагол "любить" мы превратили в существительное имя "влюбленные", подозрительно похожее на свою прилага-тельную сестру.
   Занимались мы следующим: ровно ничего не делали, любили друг друга, невыносимо утом-ляли друг друга внимательностью, Марианна писала очень важную для нее работу об английской балладе, а я делал первое стихотворение "Сепсиса" и с упоением читал схемы Белого в его архиве.
   Но кроме того, что мы любили друг друга, читали, покупали, писали книги и дарили друг другу цветы, мы волновались, предчувствуя, что паспортов на Цитеру нам все-таки не выдадут. И Марианна с Евгенией Иоаникиевной будут уверены в том, что виноват в этом я.
   Евгения Иоаникиевна стояла, прислонившись к косяку оконной амбразуры. Небо висело в раме окна и было расписано в манере лирической сюиты Кандинского.
   Марианна спросила Евгению Иоаникиевну:
   - Мать, скажи, пожалуйста, Каждан женат? Очень красивый мужчина.
   Евгения Иоаникиевна ответила дочери:
   - Нет, Марианна, он бережет своей цветочек.
   И добавила тихо и отчетливо:
   - Четыре тысячи семьсот двадцать четыре, - и глубоко вздохнула.
   Спокойна была даже Евгения Иоаникиевна. Сегодня она сказала мне:
   - Аркадий, если вы еще раз доведете моего ребенка до слез своими глупыми рассуждения-ми, то ребенок не пойдет за вас замуж.
   Марианна сказала:
   - Нельзя меня обижать.
   Цезарь Георгиевич по ошибке долго солил суп табаком. Потом стоически ел его, конвульсив-но дергая челюстями. Но попросить другого супу он не решался. Он боялся Евгении Иоаникиев-ны. А я не боялся.
   Потом мне стало жаль Цезаря Георгиевича.
   Марианна просыпала сахар.
   Дома я ничего не мог делать.
   Я только придумывал надписи на книгах, которые дарил Марианне. Вчера меня поймали на том, что я писал что-то очень трогательное на большом только что распустившемся тюльпане.
   В последнее время я ежедневно надоедливо звонил по телефону Марианне и удивленно спра-шивал, уж не хочет ли она перейти в Геолого-разведочный институт. Она деловито переспрашива-ла меня, в какой именно и каждый раз серьезно отказывалась. Потом, когда это стало невыноси-мым, она согласилась. В сущности, ее очень легко было уговорить. Но, если не удавалось заста-вить ее немедленно привыкнуть к новому положению, то завтра надо было начинать все сначала. И я звонил, спрашивал. И предчувствовал, какие роковые последствия могут скрываться за этим, столь легко преодолимым упрямством.
   На лирике Симонова я с горечью надписал:
   - На бестемье и любовь тема.
   Марианна позвонила ко мне и деловито спросила:
   - Аркадий, скажите мне, только, милый, пожалуйста поскорее, почему социалистический реализм должен быть именно в России? Да, да. Именно в России.
   Я длинно и обстоятельно, как умел, объяснил ей. Но она спешила и поторопила меня.
   - Варвары, - сказал я,- Варвары, - ну, и метод такой.
   Иное дело Сезанн, барбизонцы:
   Они - композиция, план, протокол,
   У них на каркасе солнце.
   Она согласилась и благодарила. Потом тихо пожаловалась:
   - Я дурно себя чувствую, милый. Поезжайте.
   Я побежал за цветами. Было уже поздно, и цветов не было. Впрочем, цветов не было, навер-ное, не только по этой, вполне реалистической причине. Цветов в Москву, наверное, сегодня не завезли.
   Вместо цветов продавали газированную воду и чистили обувь. Чистили все. Это было чем-то почти триумфальным. Все чистили и в чувственном ажиотаже приговаривали стихи Маяковского "О белом и черном". Настроение у меня было подавленное, и я тоже чистил. Чувствовал, что этого не следовало делать, потому что я чищу туфли каждое утро, и что мой чистильщик, коричневый, блестящий и кожаный, с усами, зашнурованными бантиком, будет очень удивлен и недоволен, узнав чужую щетку. И все-таки чистил, превозмогая острую недоброжелательность к чужой щетке.
   Но к Марианне я не шел.
   Пить воду на улице я терпеть не могу. Я своими глазами видел, как один вполне приличный мужчина соскочил с трамвая, бросил монету, взял стакан, пил, пил, потом вздохнул, саркастически плюнул в стакан и, громко крича, опять побежал за трамваем. Тотчас же продавщица долила доверху стакан и по общедоступной цене продала его, не торгуясь, на все махнувшей рукой моло-денькой девушке. Это было ужасно. Я поклялся, что мы с Марианной решительно отказываемся от уличных удовольствий.
   Недавно Марианна оживленно рассказывала о своей приятельнице, которая даже экономила на воде. Все лето. Потом пошла и пропила все. В один вечер. Потом узнал ее муж. Боже, что там было!
   Цветов все-таки не было.
   Принести Марианне воды, даже той, чистоту которой я мог гарантировать, мне не приходило в голову, хотя она, больная и слабая, наверное хотела пить. Как впоследствии я сожалел об этой жестокой опрометчивости! Запамятовал. Ну, просто никак не мог подумать о воде. Больше прино-сить было нечего. Нести вычищенные туфли я не решался. Не было ни шоколаду, ни пирожных, ни фруктов. Продавали пирожки.
   К Марианне я все не шел.
   Дома у меня были цветы. Я возвратился домой и с тоской сунул их в письменный стол. К рукописи. Пусть тоже гниют.
   Мама сказала, что час назад Марианна опять звонила и сильно беспокоилась.
   Я подошел к телефону и позвонил Ане.
   Аня уже спала. Я попросил разбудить ее, и по моему расстроенному голосу Наталья Дмитри-евна поняла, что это очень важно. Недовольная Аня спросила меня заспанным и глухим, как подушка, голосом, чего мне нужно, и я весело осведомился о ее самочувствии. Потом я сказал, что рад пожелать ей доброй ночи. Аня сказала, что будить человека для того, чтобы пожелать ему легкого сна, бессовестно. Потом зевнула и добавила:
   - Но изобретательно. И очень похоже на вас. Потом она спросила меня о Марианне. Я с беспокойством рассказал про цветы.
   Аня сказала:
   - Приходите. У нас есть. Возьмете у мамы.
   Я извинился и благодарил.
   Через полчаса я поднимался к Аниной квартире.
   Перед дверью, на лестничной площадке, действительно стояли цветы. Цветы, собственно, не стояли, а лежали. Наверное, они даже просто валялись. Я осторожно подобрал их и тихо позвонил. Я знал, что в электрические звонки тихо звонить нельзя. Звонят они всегда одинаково. Можно только звонить коротко и часто. Или длинно и редко, или длинно и часто, или еще как-нибудь. По-всякому можно звонить в электрические звонки. Но я все-таки звонил тихо, потому что Аня спала и будить ее было бессовестно.
   Мне открыли. Я быстро прошел в Анину комнату и не очень громко сказал:
   - Завтра концерт Гилельса. Положим, он плебей, Гилельс, но все-таки интересно.
   Аня проснулась. Она взглянула на меня. На щеке у нее была копия наволочкиного кружева. Милая Аня...
   Она проговорила:
   - Спасибо, спасибо. Я же хочу спать, невозможный вы человек. Поставьте на стол.
   Я умолк и недоуменно глядел на спящую Аню. Потом испуганно догадался. Но делать было нечего. Я осторожно поставил цветы и тихонько вышел из комнаты.
   Было около двух часов ночи.
   Широколастные плавали автомобили.
   А цветов я все еще не достал. Я возвратился домой. На душе у меня было тревожно. На письменном столе лежала записка:
   - Дорогой мой, была у вас. Не застала. Очень беспокоюсь. Куда вы пропали? Зачем вы принесли маме коньки? Ваша пепельница оказалась в моей пижаме. Вот где. Принесла вам роз. Целую вас крепко, крепко, мой дорогой и самый хороший. Наша Маша.
   Знаете, хороший, хороший мой, я тишайшая, я простая. "Подорожник", "Белая стая".
   Розы стояли на столе в большом темном бокале. Рядом с розами лежал томик Ахматовой с Марианниной дарственной.
   Я был потрясен. Я понял, что все передуманное мною о Марианне, все верное и неверное, что придумал я или обнаружил в ней, ничто и ничтожно в сравнении с этими двумя простенькими строчками, переполненными захлестывающей надеждой на то, что она, все-таки, может быть, талантлива, исполненными горечи примирения с мыслью о своей бесталанности, полными иронии над людьми, поверившими в это и предавшими ее, и исполненными робкой попыткой доказать, что все это, все-таки может быть, и не так.
   Эта цитата была неизмеримо важнее стихов, которые Марианна написала бы сама, сделав их, может быть, равноценными этим по удивительному искусству, в них вложенному, ибо нужно было быть только очень талантливым человеком для того, чтобы так удивительно уловить свою интонацию в чужих словах и вложить в эти несколько ритмически упорядоченных голосовых движений все свои опасения, надежды, боязнь и отчаяние.
   Если все это рассказать Марианне, то она станет упорно отстаивать незначительность своих художественных способностей потому, что большой талант Марианны - потенциален и тайн.
   Стало душно. Дыхание сдавили подушки, горячие и слегка потрескавшиеся, как губы. Под челюсть заплыли кисловатые железы. Боже мой, боже мой! С невыносимой нежностью думал я об этой необыкновенной и неповторимой, больной и большой девочке, которой я утром купил конь-ки, а вечером долго, путано и бестолково покупал гвоздику, торопливо пересекал улицу, сталкива-ясь с прохожими, спотыкаясь, серьезно придумывая какую-то путаную историю о воде, продавав-шейся на улице, и смутно догадываясь о том, что нет на земле мне счастья без счастья этого человека и книг, которые мы вместе прочтем и напишем.
   Милая моя детка. Милая. Милая и дорогая...
   На следующий день я купил цветы и побежал к Марианне. Она сердито встретила меня и немедленно сказала:
   - Знаете, любовь, на холоде особенно, очень скоропортящийся продукт.
   Я оторопел.
   Сентенцию эту она придумала ночью. И теперь не утерпела и сказала, не дав мне войти как следует. Это я понял по тому, что она не утерпела. Сказать нужно было несколько секунд спустя. Тогда я бы не догадался. Теперь уже нельзя было сердиться. Я спросил:
   - Рифмы? "Особенно - Собинов", "продукты - репродуктор".
   Марианна не стала слушать моих объяснений. Она занялась с цветами и разговором с Надей. Но потом она подошла ко мне и сказала, поводя бровью в сторону тут же сидевшей Любы.
   - Правда, она интересная?
   Я не удержался и торопливо проговорил:
   - Толста. Без окон и без дверей полна пазуха грудей.
   Марианна всплеснула руками и ахнула.
   - Стыдитесь, Аркадий, как вы дурно воспитаны!
   Люба рассмеялась и спросила:
   - Кто это?
   Марианна сказала:
   - Аня.
   Начинался кофе. Нике очень понравились конфеты. Я знал, что понравились они ей со злости. Она очень хорошо знает, что я не люблю конфет. Марианна любит. А я не люблю. Даже не в этом дело. Терпеть не могла меня Ника, собственно, не из-за конфет, а из-за Марианны. Доктор сказал, что у нее патологическая страсть изо всех сил стараться все делать вопреки желаниям своих друзей. А так как Марианна была ее подругой и Ника знала о некоторой склонности Марианны ко мне, то этого было совершенно достаточно, чтобы Марианне ежедневно сообщалось обо мне что-нибудь, не слишком стимулирующее Марианнины чувства. Я, положим, тоже терперь не мог Нику, но я готов присягнуть, что это только в ответ на ее чувства ко мне. Больше она меня вообще не интересовала. Впрочем, иногда она мне нравилась - когда была высокой и тихо говорила.
   Вдруг Ника, не дав хоть немного остыть кофе, заявила о необходимости ревизии чрезвычайно популярного в простом народе мнения о Маяковском как о весьма одаренном поэте.
   Марианна выронила чашку кофе на колени Цезаря Георгиевича. Я - на колени Евгении Иоа-никиевны. Большой черный кот вскочил на стол и сразу выпил весь ликер и съел все бисквиты.
   Тогда все предварительно обдумавшая Ника немедленно присовокупила к сему цитату из Ленина, о которой ничего нельзя было сказать, потому что кроме нас пили кофе какие-то архитек-торы, которым очень хотелось посадить Цезаря Георгиевича и меня в тюрьму.
   Я просто не знал, что делать. Все тревожно смотрели на меня, как на защитника цивилизации от варварских посягательств. Делать было нечего, и я решил дать сражение на том же поле. Я с аппетитом съел чье-то печенье и, почти успокоившись, радостно сказал:
   - Очень хорошо-с. Я бы сказал даже - просто превосходно. Таким образом, уж если мы вступили на тернистую стезю апелляций к священному писанию, то некоторое напряжение памяти самой малой толикой разгоряченной чаем фантазии неминуемо понудит нас вспомнить некое весьма популярное заявление на этот счет, ставшее категорической формулой и прекрасным эпиг-рафом. С таким эпиграфом можно, скажем, написать книгу под титлой "Спасенный Маяковский".
   У Ники стыли руки и чай. Она положила пальцы в стакан. Потом страшно смутилась и выну-ла их. Потом обсосала и положила сахар.
   Я продолжал, успокоенный, почувствовав знакомое щекотание под подбородком.
   - Вы, естественно, возразите указанием на то обстоятельство, что эти два высказывания суть диаметрально противоположны одно другому. Очень хорошо.