– Я думаю, что Ты – строитель какого-то особенного небесного коммунизма. Не чувствуешь своего духовного родства с Владимиром Ильичом и Иосифом Виссарионовичем? Они тоже считали нас промежуточным продуктом великого производства...
   – Ну-ну... Один – один. Что ты еще думаешь?
   – Все мы – бройлеры, несущие тебе золотые яйца, – вот что я думаю...
   – Золотые яйца? Это ты человеческие души называешь золотыми яйцами? Да ты не представляешь, сколько с ними приходится возиться! Мучить, переселять из тел в тела, подправлять, дорисовывать... Трудные вы, люди... Вот в шимпанзе я пару раз отверткой крутанул, и они сразу в вас превратились. А с вами тоска. Сколько еще мне возиться придется, пока вы развитых существ напоминать начнете. Ладно, спи, давай, умник! Хочешь, я тебе сон с Лейлой навею?
* * *
   Во сне я увидел пустыню. Она простиралась на тысячи километров во все стороны. Мы с Лейлой, обнявшись, сидели на верхушке небольшого холма и смотрели на закат. И пустыня не казалась нам отсутствием чего-то. Наоборот, она казалась нам наполненной особой обнаженной мудростью, мудростью, способной от многого отказываться, отказываться, чтобы оставить больше места для главного...

Глава 3. Ах, вернисаж, ах вернисаж! – Какой пассаж! – Изгадил галлюцинации. – Недолгая жизнь. – Только Смерть.

   Днем Вера позвонила мне и сказала, что ее пригласили вместе со мной на домашний вернисаж знаменитого проблемного художника. Мы договорились встретиться на Сухаревской площади в шесть часов. В назначенное время она не подошла, и я позвонил ей на работу из автомата. Трубку подняла секретарь Ольга Алексеевна.
   – Вера Юрьевна уехала с Михаилом Михайловичем на переговоры с представителями российских благотворительных фондов, – сказала она, недовольная звонком, поздним и очень похожим на проверочный. – Она просила вам передать, чтобы вы шли на вернисаж без нее. Часам к семи – половине восьмого она подъедет. Если что не ясно, звоните ей на мобильный телефон. Номер продиктовать?
   «Не уважает... – подумал я, положив трубку. – Вера, небось, рассказывала, какой у нее некачественный муж. Интересно, куда это она поехала и кто это Михаил Михайлович? Небось, в Редиссон-Славянской у них переговоры. В шикарном трехсотдолларовом номере на безбрежной постели...»
   Вмиг заревновав, я позвонил жене на мобильник. Она сказала, что очень занята, и приедет к художнику часам к восьми. Кроме ее голоса был слышен еще один, мужской, скрипучий, увлеченно распространявшийся об эпотечных процентах и кредитных ставках.
   – Ты только не надирайся, – перед тем, как закончить сеанс связи, попросила она, понизив голос. – Там будут важные люди.
   Успокоившись (Вера звонила явно не из постели, это было ясно), я направился на вернисаж. Поднялся со станции «Сухаревская» наверх, подошел к переходу через Садовое кольцо (квартира художника была на Мещанской улице). Горел красный свет, я встал перед светофором, засунул руки в карманы и задумался, попить ли пива перед погружением в шипучее интеллектуальное общество или надраться с ним одновременно.
   Подумав с минуту, решил не пить. Не из-за боязни показаться «митьком», а из-за того, что захотелось писать. Зеленый свет все не загорался и я, крутя головой, принялся выискивать, место, где можно было бы реализовать свое растущее физиологическое желание. И увидел на противоположной стороне улице Лейлу. То есть девушку в черных одеждах. Она шла по направлению к Самотечной эстакаде.
   На этот раз я варежку не разевал и взял с места в карьер. Рванул аллюром три креста, не меньше. Две-три машины завизжали тормозами, два-три водителя обложили меня матом, но я взял след.
   Девушка, увидев, что за ней бегут, подобрала подол своего идиотского для Москвы платья и рванула со всех ног к улице Гиляровского. На этой хорошо известной мне улице, я чуть было не потерял ее, точнее потерял, но она чем-то напуганная (собакой, точно) выскочила из подъезда, в котором пряталась, выскочила и, не оборачиваясь, побежала к проулку, ведущему на проспект Мира.
   Азарт погони проник в кровь, я каждой клеточкой чувствовал, что непременно настигну свое ведение, свою иллюзию, свою загадку. И потому, невзирая на переполненный мочевой пузырь, бежал стремительно, как тренированная собака; бежал, сворачивал, перескакивал, подныривал, поднимался по лестницам, пока не увидел перед собой дверь, заканчивавшую свое движение нараспашку.
   Увидел и остановился, как восходитель останавливается за пару шагов до вершины, останавливается, чтобы продлить хотя бы на минуту свое сладостное вожделение, чтобы не разменять его тотчас на звонкую монету победы, монету, которая имеет неприятное обыкновение с каждым часом становиться все мельче и мельче.
   Продлив, разменяв, а также восполнив дефицит кислорода в организме, я вошел в помещение, ярко освещенное лампами дневного света. И по форме потолка понял, что нахожусь в обустроенном чердаке. В анфиладе из трех комнат не было ни одного окна. Дверь, ведущая из последней комнаты (крепкая, металлическая) оказалась запертой. И ее могла замкнуть только Лейла. Или та женщина, которая весьма успешно сыграла со мной в кошки-мышки. Раздумывать, кто замкнул дверь, в которую я вошел, было недосуг. И вы знаете почему.
   Туалет нашелся в одном из помещений, примыкавших к первой комнате анфилады.
   Выходя из него, я чувствовал себя на седьмом небе. А когда я чувствую себя на седьмом небе, мне хочется закурить. Сигареты у меня были. А старенький продавленный диванчик и пепельница под ним нашлись во второй комнате.
   Спустя минуту я лежал на диване с сигаретой в зубах. Думать не хотелось. В голове были одни слова и понятия, Они возникали, исчезали, прятались друг за друга, никак не желая соединиться в единую мысль. «Попался»... «Лейла»... «Вера»... «Похожи»... «Опять взялась за старое»... «Как ловко»... «На лету схватила»... «Да, это она».
   Выкурив одну за другой несколько сигарет, я пришел в довольно устойчивое расположение духа, и принялся изучать двери, пол, стены и потолок своей западни на предмет их крепости.
   Результаты изучения и последующие выводы оказались неудовлетворительными. Двери были металлическими, аккурат под противотанковую гранату, которой у меня не было. На проделывание дыры в многослойных полах и потолках с помощью гвоздя потребовалось бы не менее двух суток. Устраивать пожар для привлечения внимания было глупо и равносильно самоубийству.
   «Что же делать? – задумался я.
   И решил стучать в пол. Должен же кто-нибудь услышать?
   Услышали. Минут через пятнадцать, когда я уже замучился ронять диванчик на пол, в двери заскрежетал ключ, она открылась, и я увидел... Харона. Безбородого Харона с распростертыми руками, Харона дружески улыбающегося, Харона в дорогом костюме-тройке и дорогом галстуке, Харона с двумя плотными ребятами за спиной.
   – Здравствуй, дорогой! – воскликнул он, дождавшись, пока моя челюсть опустится до предела. – Ты не представляешь, как я рад вновь тебя видеть у себя в гостях!
   Не ответив на приветствие, я бессильно опустился на диванчик, странным образом выживший, и пролепетал:
   – Кто была эта женщина в черном? Вера?
   – Как хочешь, дорогой, как хочешь! Но давай будем считать, что это была Лейла. Так же тебе интереснее будет. Кстати, эти черные женские одежды в Средней Азии и Иране называются паранджой, – сказал Харон, опускаясь передо мной на стул, принесенный одним из его сопровождающих.
   – А откуда ты знаешь о Лейле??? – дернулся я. – От Веры?
   – Как хочешь дорогой! От Веры, так от Веры. Но лучше пусть от Лейлы. Пусть она... мм... будет, как и есть, моей дочкой. Ты же любишь воображать всякую всячину... Ну и вообрази, что она – моя любимая, единственная дочь... Вы познакомились после того, как она по моей просьбе забрала тебя из пещеры с зоопарком. И три дня держала тебя на наркотиках. Иногда пользуясь твоим телом... мм... в личных целях...
   – Сволочь! Ты даже галлюцинации мои норовишь изгадить! Не говоря уже о чести своей дочери.
   – Изгадить? Ну, зачем так грубо... У тебя будет возможность убедиться в том, что я говорю чистейшую правду...
   – Значит, Лейла не видение, она существует...
   – Конечно, существует, дорогой мой. Ну, может быть, она не совсем такая, какой ты увидел ее в своем наркотическом бреду. Она у меня натуральная, она земная...
   И, подмигнув, поставленным голосом запел Окуджаву:
   Мы земны, земны и к черту, к черту сказки о богах,
   Просто мы на крыльях носим, то, что носят на руках...
   – Сволочь...
   – Ну конечно, сволочь. Но ты особо не расстраивайся. Ты ей понравился, и она мечтает с тобой воссоединиться. То есть забрать тебя у своего папочки. С условием, что ты изменишь образ жизни, и займешься, наконец, каким-нибудь мужским делом...
   – Торговлей косметикой? Или рэкетом, похищениями людей и контрабандой?
   – Э... Какой ты глупый! Ты что, не знаешь, кто в твоей стране занимается контрабандой? Самые уважаемые люди! Ты их ежедневно можешь видеть по телевизору.
   – В наручниках?
   – Хохмач, ты Черный, так тебя, наверно, друзья называют? Эти люди и наручники также несопоставимы, как деньги и честный труд! Кстати, ты знаешь, чем твоя любимая жена занималась и занимается? Деньги хозяину она отмывает, отмывает и уводит от налогов... Я об этом получил достоверную информацию из компетентных подпольных органов.
   – Врешь!
   – Конечно, вру! Ты знаешь, какая у нее зарплата? Шестьсот рублей и три тысячи баксов. Шестьсот рублей она получает законно, пятьсот баксов как ежемесячную страховку, и две с половиной тысячи в конверте из черной кассы. Как ты думаешь, откуда берутся эти деньги в конверте?
   – От верблюда.
   – Ну, да, конечно, от верблюда. А ты не хочешь столько зарабатывать? Для своей ненаглядной Лейлы? Я могу тебя познакомить с этим золотогорбым верблюдом.
   – Я не хочу таких денег. От них голова болит.
   – У кого от таких денег не болит голова, у тех болит жопа...
   – Что тебе от меня надо? – скривив лицо, прервал я бандита, явно собиравшегося пофилософствовать на тему единства и борьбы противоположностей. – И вообще, как ты в Москве очутился?
   – Тяжело и хлопотно на ирано-афганской границе стало. Персы солдат туда нагнали, их сейчас там больше чем камней в пустыне. Вот и решил другими делами заняться. У вас в Москве очень большие деньги крутятся, дурные деньги... Крутятся и хотят, чтобы их взяли.
   – А на фиг я тебе сдался?
   – Я же тебе сказал, что Лейла тебя заказала. Как солдаты тебя освободили, так каждый день ныла. Хочу, мол, папочка, своего возлюбленного, очень хочу.
   – Не верю.
   – Как хочешь, дорогой. Скоро ты все узнаешь сам. А сейчас я пойду по неотложным делам, а ты уж не суетись. Побьют эти мордовороты, если не опустят.
   Сказал, усмехаясь и тепло посматривая на своих телохранителей, стоявших у него по бокам.
   – Вина прикажи принести и еды, – буркнул я и принялся изучать ногти.
   Через полчаса после ухода Харона один из телохранителей принес два пакета. Один был с куском ветчины, батоном копченой колбасы, булкой хлеба и несколькими яблоками, другой – с двумя бутылками марочного портвейна. Стакана они не принесли, также как и ножа. Но меня это отнюдь не расстроило. Вино я пил из горла, а колбасу и мясо кусал просто так.
   Выпив бутылочку и наевшись, я улегся на диван и принялся Ему пенять:
   – Ты говорил, что Лейла была послана мне Тобой, а оказалось, что этим ублюдком...
   – Ублюдок этот тоже из моей колоды. Я частенько его использую в для пользы дела...
   – А, вот оно как... А почему тоже? Меня Ты тоже используешь?
   – Я многих использую, практически всех, Я же тебе как-то говорил об этом.
   – Замечательно... И разговариваешь, значит со всеми?
   – Да...
   – А как у Тебя это получается? Нас же миллиарды?
   – Да вы все об одном и том же спрашиваете. И миллионы спрашивают об одном и том же одновременно.
   – А тебя все понимают?
   – Нет, не все... Религиозные люди не всегда понимают...
   – Как это? Шутишь?
   – Какие тут шутки! Такие, как ты, юродивые, только и понимают. А остальные нет. Понимаешь, заморочены они своими догмами. Чуть что не по святым книгам говорю, так сразу: изыди, изыди...
   – Смешно... А куда я на этот раз вляпался? Вылезу или нет?
   – Да как тебе сказать...
   – Да так и скажи...
   – Сказать, вылезешь или не вылезешь?
   – Да.
   – Понимаешь, это как посмотреть... То есть все зависит от точки зрения...
   – Понимаю... С твоей точки зрения смерть – это полное освобождение. И, следовательно, идеальный выход.
   – Да ничего ты не понимаешь... Жизнь – это череда смертей. Каждую секунду в тебе умирает что-то телесное. Клетка, нейрон, волос, наконец. И если каждую секунду ты не будешь восполнять умершее душой, то умрешь совсем.
   – То есть не попаду к тебе?
   – Ну да.
   – Слушай, я чуть ли не Христом себя чувствую... Всю жизнь до людей докапывался, а теперь, вот, распинают...
   – Это Христа распяли. А тебя... Ну ладно, мне пора...
* * *
   Харон с людьми явился в одиннадцатом часу вечера. К этому времени я с грустью рассматривал вторую по счету бутылку. На ее донышке оставалось всего лишь несколько глотков искрящейся жидкости.
   – Балдеешь, дорогой? – спросил меня Харон с усмешкой. Он был уже не в респектабельном костюме-тройке, а в кожаном пиджаке, джинсах и ковбойских сапогах.
   – Побалдеешь тут, – вздохнул я. – Вино кончилось, перспективы на будущее опять таки не ясны...
   – Почему не ясны? Еще как ясны, – осклабился бандит. – Тебя ждет недолгая, но очень трудная и некачественная жизнь. Вставай, давай! Отведу тебя в твои апартаменты.
   Я допил вино, встал и Харон повел меня к двери, за которой пропала завлекшая меня в западню женщина в черном.
   За дверью открылась довольно обширная комната, скорее зала, задрапированная красным бархатом.
   Посереди стояла широкая кровать, также покрытая бархатом, но голубого цвета.
   Потолок комнаты был зеркальным.
   В торцевой стене бросалась в глаза шеренга дверей черного дерева. Две из них были приоткрыты; одна вела в ванную, другая в туалет.
   Справа от кровати стоял овальный ореховый столик, на нем красовались серебряное ведерко с шампанским, бутылка коньяка, пара хрустальных фужеров с парой рюмок, две вазы синего стекла с фруктами, возглавляемыми чиновным ананасом, и всяческие закуски.
   Я бы, конечно, порадовался увиденному, если бы не был обескуражен четырьмя телекамерами, укрепленными в верхних углах этого рая для любовных утех.
   – Опять телекамеры... – вздохнул я, пробуя кровать на мягкость.
   – Да опять... – согласился Харон. – Такой у нас, понимаешь, сейчас профиль.
   – А...
   – А лис с птицами и кобрами не будет, – упредил меня бандит. – Не тот климат. Будет Лейла.
   – Замечательно.
   – Ага, замечательно, – закивал Харон с подлой хитринкой во взоре.
   Всмотревшись в его черные глаза, я понял, что меня ожидает нечто гораздо более впечатляющее, нежели чем зубы лисы и клюв коршуна. Но, понадеявшись на Господа, заверившего меня, что этот негодяй – его доверенное лицо и мой шаг к Нему, я улегся на кровать, подложив руки под затылок, и принялся себя рассматривать в зеркальном потолке. «Измятый, взлохмаченный, под хмельком, перегаром, небось, прет», – мысленно выдал я сам себе правду-матку.
   – Неважно выглядишь, – согласился со мной Харон. – Хотя это, конечно, смотря с чем сравнивать. Если с тобой завтрашним, то ты просто Ален Делон на заре студенческой революции.
   – Ничего, сейчас приму ванну, рюмочку, фужерчик и все будет в порядке, – пробурчал я, стараясь не вникать в намеки.
   – Иди, иди, подмойся, – усмехнулся бандит. – Лейла чистоту любит.
   Чтобы не видеть его, омерзительного и самодовольного, я поднялся на ноги и пошел в ванную.
   Она была вся мраморная и золотая. На крючке у зеркала висела на бретельках женская ночная рубашка.
   – Ого! Насколько я врубаюсь в интерьер, меня ожидает ночь с прелестной девушкой, – сказал я, проведя по ней подушечками пальцев.
   – Может быть, и ждет, но мы тебя сюда привели, потому что это помещение лучше других звукоизолированно, – сказал Харон.
   Я недоуменно обернулся и увидел, что его телохранители подходят ко мне с явным намерением выбить из меня душу.
   Я ошибся. Они выбили из меня не только душу, но и мозги, легкие, печень и почки. И, в конце концов, жизнь. Так, по крайней мере, мне показалось.
   А потом пришла она. Я, мертвый, лежал на кровати. Открытые мои глаза все видели, точнее, все фиксировали, примерно так же, как дверная ручка фиксирует прикосновение руки... Но когда ее нежная ладонь легла на мой холодный лоб, потом сбежала на щеку, на шею, на подбородок, на грудь, я начал оживать...
* * *
   Однажды на лекции по марксистско-ленинской философии преподаватель спросил меня:
   – Что видно в зеркале, в которое никто не смотрит?
   Я смешался, чувствуя подвох, и преподаватель ответил сам:
   – Ничего! И Монны Лизы не видно, и звезд не видно, пока на них не смотрят.
   Меня этот факт поразил до глубины души. Я понимал, что предметы существуют вовсе не из-за того, что кто-то на них смотрит, или осязает, или обоняет или слышит. Я понимал, что они существуют сами по себе.
   Но это их бессмысленное невидимое существование ужаснуло меня.
   Представьте, луч солнца отражается от белоснежной кувшинки и уходит в голубое небо...
   И представьте, что всего этого не существует в природе, лишенной человеческих глаз, лишенной зрения.
   В природе, лишенной человека, лишенной чувств, лишенной отражающего разума, нет белоснежной кувшинки.
   В ней даже нет некого водного растения с высокой отражающей способностью частей, существующих для привлечения летающих организмов, сами того не зная, участвующих в его репродукции...
   В природе без человека нет белого и голубого.
   В ней нет прохлады вечернего бриза, в ней нет неба.
   В неосознанной природе бесчувственные фотоны отражаются и поглощаются бесчувственными атомами и молекулами.
   В неосознанной природе бесчувственные ядра водорода сливаются в недрах никому не светящих звезд, сливаются в ходе термоядерной реакции в бесчувственные ядра гелия, выделяя при этом чудовищное количество энергии, которую никто не боится, и никто не использует...
   В неосознанной природе есть только смерть. Только Смерть.
   Танатос.
   И я был частью этой безмозглой, этой ничего не чувствующей неживой природы, был частичкой Смерти, был, пока моего лба не коснулась рука Лейлы...

Глава 4. Я в гробу!? – Меня спас сам Ахурамвдза. – К океану.

   Она оживила меня... Сначала мое зрение, а потом и мою боль. Океан боли. Такой огромный, что я не мог смотреть на женщину, с которой был так долго и так безбрежно счастлив. С ужасом я пялился на свою грудь, обезображенную ожогами – красными, фиолетовыми, черными, я смотрел на свои руки, исколотые и кровоточащие, я смотрел на пальцы ног, под ногтями которых торчали иголки, с ужасом я приходил к выводу, что жестоко изнасилован...
   – Не-е-т!!! – закричал я протяжно. – Я не хочу жить! Верни меня обратно... Верни меня в Смерть!
   – Хорошо... – тихо ответила Лейла, и тут же в ее руке появился шприц с сочащейся спокойствием иголкой.
   Очнулся я в тесном ящике. Его несли люди.
   Я в гробу!?
   И ожил?
   Не добили, пожалели пулю на контрольный выстрел? Или...
   Или Харон решил похоронить меня заживо...
   Да. Когда поднесут к могиле, он прикажет вскрыть ящик, прочитает, самодовольно улыбаясь, надгробную речь и закопает. Эдгар По, говорят, смертельно боялся быть заживо похороненным.
   Люди, несшие ящик заговорили по-персидски.
   Я в Иране?!
   Дочь Харона увезла меня?
   Зачем? Не наигралась с моим бедным телом?
   Или, будучи садисткой, влюбилась? Влюбилась, потому что никого с таким удовольствием не мучила?
   Да, наверное, так... Я – заложник садистки. И надо приноровляться. Чтобы выбраться, чтобы спастись.
   Зачем выбираться? Зачем спасаться? Чтобы потом опять...
   Нет, ты это будешь делать потому, что не можешь лежать, как связанный баран.
   Ящик со мной вскрыли в вечерней пустыне. Человек, сделавший это, безмолвно вручил мне белуджские одежды – светло-серые хлопчатобумажные штаны и длинную рубаху – и уехал на синей «Тойете» с открытым кузовом по едва угадывающейся проселочной дороге.
   Я остался один. К Богу взывать не хотелось. Переодевшись, я уселся на обочине и стал смотреть на горизонт. Когда солнце закатилось, и наступила тьма, я лег спать в теплый песок.
   Утром меня разбудил холод. Разогревшись бегом, захотел есть. «Если тебе холодно и хочется есть, – бесстрастно подумал я, то ты жив. А это хорошо. Пока хорошо».
   Когда я раздумывал, куда идти, вдалеке на западе восстало облако желтой пыли. Кто-то ехал ко мне.
   Машина остановилась в пятидесяти метрах.
   Из нее вышла дочь Харона.
   Я бессильно опустился на песок, закрыл лицо ладонями и растворился во тьме. Некоторое время спустя на плечо легла женская рука.
   Это была рука Лейлы. Я понял это, как только толика ее тепла вошла в меня.
   Я вскочил, смотрел почти минуту.
   Да это она! Это ее приязненная, заразительная улыбка!
   ...Мы обнялись и стояли так бесконечное время, стояли, пока души наши вновь не стали общими.
   – Я думал, тебя нет... – сказал я, когда мы посмотрели друг на друга прежними глазами.
   Взгляд Лейлы сделался укоризненным.
   – Все мужчины такие. Стоит их от себя отпустить, так они сразу и думают, что никого, кроме них на свете нет.
   – Какие слова! Откуда ты, пустынница, знаешь о мужчинах?
   – Ты сам рассказывал! Не помнишь?
   – Я все помню, но отделить явь от мечты я не в силах.
   – Не в силах отделить явь от меня? – рассмеялась девушка.
   – Да.
   Мы вновь обнялись. На этот раз я чувствовал не только душу Лейлы, но и ее тело.
   Затвердевшие соски.
   Ласковые груди.
   Нетерпеливый живот.
   Вожделенные бедра.
* * *
   – Расскажи, как все случилось, – спросил я потом.
   – А с чего начать?
   – С того самого момента, как меня ударили по голове в Чехелькуре.
   – Ахмад-шах сказал мне, что тебя отвезли в пещеру, и в ней завалили...
   – С лисом? – спросил я по инерции.
   – Нет, никакого лиса не было.
   Я сидел весь черный. Все у меня стало черным. Душа, мозг, сердце. Я рассматривал свои черные руки и видел, как Ахмад-шах насилует мою жену. Как она спит с ним.
   Солнце поднялось над горизонтом. Красное.
   – Ты была с ним? – наконец, спросил я.
   – Нет, – ответила она твердо, и я, благодарный, поцеловал ее.
   Глаза мои видели застывшие глаза Лейлы, ее неживое тело, они видели голый разжиревший зад и спину пыхтящего на ней Ахмад-шаха.
   Ничего этого не было. Потому что своим «Нет» она это сократила. Мы это сократили. Двое всегда могут сократить то, что стоит между ними.
   – Он запер меня в чулане и кормил хлебом с водой. Не знал, что я почти всю жизнь один хлеб ела. Потом отвел на женскую половину и заставил жен мучить меня парижскими тряпками и сладостями. Но я думала только о тебе. Видела, как ты лежишь в пещере и умираешь. Когда тебе становилось совсем плохо, я напрягалась и посылала тебе свою жизнь. Нас спасла Гюль. Она дала мужу порошок, и он поносил два дня. Потом она сказала, что это Аллах его карает за нас с тобой. И он меня отпустил. Я поехала к тебе, но пещера была пуста...
   Лейла расплакалась. Он обхватил головку девушки руками и принялся пить слезинки.
   – Вот так я плакала, увидев, что тебя нет, – сказала она, когда губы Чернова коснулись ее губ.
   Солнце поднялось и жарило. Они сели в машину. Лейла достала пакет с продуктами, бутылки с парси-колой.
   – А как я в ящик сыграл? – спросил Чернов, заворачивая в лавашный лист кусочки люля-кебаба.
   – Ахмад-шах не хотел отпускать тебя живым. Ему надо было совершить кое-какие юридические формальности, чтобы дороже продать государству месторождение. А узнай твое тегеранское начальство о золоте Чехелькуре, то провернуть это дело он бы не смог.
   – А откуда тебе это известно?
   – Не найдя тебя в пещере, я поехала к нему. Он развел руками: «Значит, убежал». Когда я уходила, Гюль шепнула мне, что тебя убили и закопали в пустыне. Я упала в обморок и пришла в себя только дома.
   Слезы полились из ее глаз.
   – Представляешь, каково мне было входить в дом, в котором нет тебя, в котором никогда тебя не будет? Я хотела умереть. Но мама сказала, что ты жив, и что Ахурамазда поможет тебя найти.
   – А кто такой Ахурамазда?
   – Это зороастрийский бог. Он сотворил добро и зло.
   – Ну-ну... Заратустра, Добро и Зло, Ахурамадза или Ормузд с личным сатаной под именем Ангра, Авеста и если человек не помогает добру, то будет наказан? И еще огнепоклонничество? – выдал Чернов, все, что знал о древней религии.
   – Да. Мама сказала, что ты живешь в двух мирах: в мире Зла и в мире...
   – И в твоем мире.
   Лейла светло улыбнулась.
   – Да.
   – Сдается мне, что в твоем мире зла не меньше, чем в моем.
   – Это зло принес ты. Его в тебе очень много. Ты поссорился со стариком Удавкиным, его зло подпиталось твоим, стало большим, и пришел Харон.
   – Так я не делал Удавкину зла! – возмутился Чернов.
   – Да, не делал. Ты держал его в сердце и был наказан. Понимаешь, зло в сердце – это огонь, на который летит зло. Так же, как к добру в сердце стекается добро.