— Благодарю, — еще раз произнес г-н Теранс.
   Старик стоял передо мною. Он взял мою руку и пожимал ее.
   — Благодарю, господин профессор.
   Я не отнимал руки. Как, почему, когда было еще время, не рассеял я одним словом этого смешного недоразумения? Никогда не мог я вполне это понять. Даже вот сейчас задал я себе вопрос: хватило бы у кого-нибудь другого, не у меня, смелости разочаровать моего собеседника, такого трогательного в его искренней простоте?
   Смелость, сила... Их остатки я потратил на то, чтобы в душе, in petto, проклинать непостижимую глупость юного Лабульбена.
   Воцарившееся в комнате молчание нарушил я, но лишь за тем, чтобы спросить неуверенным голосом:
   — Вы — ирландец?
   Улыбка г-на Теранса не была лишена иронии.
   — Я думаю, что вы сразу догадались, — сказал он, указывая на гравюру на стене, изображающую разгром Дрогеды.
   Он взял журнал, стал его перелистывать.
   — В первый раз, господин профессор, статья иностранного автора отдает должное усилиям Ирландии, сделанным в эту войну. Хорошо, что это было сказано, если принять во внимание то, что произойдет позже и за что нас непременно будут обвинять в предательстве. Примите же нашу благодарность, господин профессор.
   — Не можете ли вы дать мне напиться? — попросил я.
   Г-н Теранс встал, налил мне стакан воды. Затем неумолимо продолжал свой благодарственный гимн.
   — Я лишь недавно узнал, что сделал профессор Жерар во Франции, в Европе, в интересах свободной Ирландии, в той области, где я — невежда. Лишь недавно я узнал, что с самого возникновения Гэльской лиги вы своим высоким авторитетом поддерживали усилия Дугласа Гайда, Давида Комина, великого Эойна Мак-Нейла. Благодаря вам мир мог узнать, что у Ирландии, свободной страны, есть свой собственный язык, и потому, когда она требует себе собственной армии, собственной дипломатии, — она требует лишь своего права. Повторяю, я не ученый, другие лучше могут выразить вам признательность нашей страны за это. Но ваша деятельность тем не ограничилась. Вы только что посвятили эту свою статью памяти ирландских солдат, павших за время, начиная с августа 1914 года. И за эту статью скромный лейтенант ирландских стрелков хочет принести вам благодарность.
   — Вы были лейтенантом ирландских стрелков? — сказал я с удивлением, оправдывавшимся преклонным возрастом моего хозяина.
   — Я записался в день объявления войны, — небрежно сказал г-н Теранс, — я верил тогда, что Англия сдержит свое слово, и что каждый выстрел, сделанный нами против Германии, будет выстрелом за свободу нашей страны.
   — И больше... в это не верите?
   — За кого вы нас принимаете? — сказал с улыбкой г-н Теранс.
   Он продолжал просматривать страницы «моей» статьи.
   — Все равно, — опять пробормотал он, — хорошо, что все это было сказано.
   Глаза его горели. Я видел, как по его бледному лбу легла складка и все увеличивалась.
   — Себд-уль-Бар! 25 апреля 1915 года. Много видел я на своем веку страшного. Но никогда ничего ужаснее Дарданелл! Это был день высадки, и, конечно, ирландцы были впереди всех. По мере того как появлялись они на сходнях, огонь турок косил их. Из первых двух сотен — все добровольцы! — вы хорошо это сказали, — сто сорок девять были убиты, тридцать ранены. Шедшие следом за ними бросились в воду, чтобы добраться вплавь. Но в воде была скрыта колючая проволока. Я вижу еще агонию этих пловцов, ноги их застревали в подводных клещах. Они протягивали руки... Протягивали руки... Они умерли, умерли... И за что! За что!
   Старик также выпил стакан воды.
   — Но вот чего вы не знаете, господин профессор, или знаете, но не могли сказать из-за вашей цензуры: такая великая храбрость осталась безымянной. В Англии никогда не разрешалось произносить имена ирландских героев. В вечер высадки телеграммы адмирала де Робека умолчали о названиях наших полков... Полтора года сражались мы, полтора года, вы знаете — как за английского короля, — за нашего «прусского короля». Теперь — кончено, совсем кончено. Вольно же маленьким синим солдатикам, которые спешат там внизу, на этом вокзале, продолжать адскую сарабанду! С нас — довольно. У нас — иной долг.
   — Какой?
   — Он — в окопах Ирландии, господин профессор. Не в окопах Франции.
   Ледяной ветер надул занавески и донес до нас новый зловещий звук рожка.
   — Уходит еще один полк, — сказал старик. — Какой ужас! Несчастные! Даже если они победят, воспоминание о понесенных ими жертвах — как будет оно тяготеть над ними, когда они будут сидеть за зеленым столом Мирной Конференции.
   И опять повторил:
   — Какой ужас! Какой ужас!
   — Что же, по-вашему, должны мы делать? — спросил я, охваченный мучительным чувством.
 
***
 
   Гул вокзала под нами замер, а вместе с ним немного затихло и возбуждение г-на Теранса. Он заговорил теперь почти совсем спокойным голосом.
   — Нужно сказать правду. Сегодняшняя правда об Ирландии уже не совпадает с заключением вашей статьи. «Этот героизм, — говорите вы, — доказывает, что Ирландия окончательно поняла, что, помимо восстания, есть иные методы добиться признания ее прав. В этом смысле ирландские солдаты в Дарданеллах и в Сербии определенно подали свой голос против убийц 1882 года...» Нет, господин профессор, это не так. И я сейчас докажу вам... Сражавшиеся в Дарданеллах и убийцы в Феникс-парке совсем не противоположны одни другим. Напротив, это — все те же люди, тем же одушевленные, все те же...
   Он встал.
   — Господин профессор, это я 6 мая 1882 года, в десять часов утра, в Феникс-парке ударом кинжала убил лорда Фредерика Кэвендиша, помощника государственного секретаря Ирландии, а мои товарищи разделались с государственным секретарем Бэрком. И все это — на глазах вице-короля, лорда Спенсера, который из окна дворца видел эту маленькую схватку, не понимая, в чем дело. Это еще не позабыто. Вы знаете, каким позором весь мир заклеймил казненных. И вот теперь, через тридцать лет, меня восхваляют за то, что я убил в Дарданеллах нескольких турок. Не значит ли это, что с ирландской точки зрения — а лишь одна она важна мне, — что с этой точки зрения прав убийца, а не солдат. Не моя вина, господин профессор, если англичане так уже созданы, — но вы должны же знать, что убийством одного из министров Англии скорее достигаешь плодотворного с ней соглашения, чем глупой службой в ее армии наподобие какого-нибудь наемника сикха или гурка.
   Он стукнул левым кулаком по столу. Послышался металлический звук. Тут я вспомнил, что во все время обеда эта рука была в перчатке.
   — Во всяком случае, вы-то приобрели право говорить так, — сказал я.
   Он усмехнулся.
   — Нет, нет, это совсем не то, что вы думаете!.. Не потому, что я был ранен на войне. Пули пощадили меня в окопах, дали мне там возможность углубиться в свою совесть, испытать ее. Я думал о наших английских парламентских лидерах, торговавших нашей кровью, отдававших ее за обещания, из которых ни одно не было выполнено. Нашим солдатам отказывают в праве носить на фуражках их национальные значки, а в это самое время всех наших врагов осыпают похвалами, и злейший из них, ульстерец Керзон, призван заседать в военном совете. Знаете вы, господин профессор, что он, Керзон, — это человек, который весною 1914 года просил кайзера прислать ему ружья, чтобы расстреливать нас, и уверял его в своей полнейшей преданности?.. Что бы вы сделали на моем месте? Надо полагать, то же, что сделал я. Я вышел в отставку и вернулся в Ирландию. Там я застал борьбу, подлинную, единственную, которой мы никогда не должны бы оставлять. Эту руку мне раздробило в схватке с коронными войсками. Меня лишний раз приговорили к смерти. Требуют моей выдачи. Легко может статься, что через неделю старый фений будет болтаться на веревке в Пентонвильской тюрьме. Полиция, английская и французская, следит за мною, ходит по пятам. Вы могли понять, что отнюдь не с легким сердцем заставил я целое утро метаться по Парижу и его предместьям профессора College de France, к которому питаю самое глубокое уважение. Я не буду ночевать здесь, господин Жерар. Как только я скажу вам то, что должен сказать, я снова уеду...
   Опять донесся звук рожка. Загромыхал еще один поезд.
   — Что же еще можете вы сказать мне, кроме того, что вы нам изменяете!
   Г-н Теранс не смутился.
   — Господин профессор, — сказал он совершенно спокойно, — когда Франция боролась против Англии, мы всегда были на ее стороне. Мы помогали усилиям Шато-Рено и Лозена, Гоша и Эмбера. Победою при Фонтенуа обязаны вы Ирландской лиге. Никогда на протяжении шести столетий французы, думаю я, не имели повода применить к нам слово «изменники». Вижу, сейчас положение дел может измениться. Но, скажите, мы ли тому, в самом деле, виною? Наш общий враг сделался вашим союзником. Вы мне скажете, что вы были вынуждены заключить этот союз. Пусть так. Не стану вас за это упрекать, господин профессор; мы из тех, которые полагают, что для народа всякий союзник хорош, когда дело идет о том, чтобы осуществить или защитить свою национальную независимость. Завтра мы могли бы стать союзниками Германии...
   — Германии! — воскликнул я.
   — И за это можно бы нас порицать не больше, чем Францию за союз с Англией. Самое это слово «порицание» лишено смысла. Я думаю, вы согласитесь, господин профессор, что в такой области, как политика, где повелевают только факты, терминология морали приложима не больше, чем в физике или геометрии. Безнравственность союза — это такой же полнейший абсурд, как аморальность закона тяготения.
   Лишь одно, одно слово поразило меня.
   — С Германией! — повторил я.
   — Это только гипотеза, — сказал г-н Теранс. — У нее одна лишь цель — помочь мне сказать вам: мы не упрекаем вас за то, что вы, повинуясь велению фактов, стали союзниками Англии. Но мы, во всяком случае, полагаем, что вы не сумели извлечь из этого союза, в отношении Ирландии, всего, что, пожалуй, было возможно извлечь.
   — Что хотите вы этим сказать?
   — Вот что, господин профессор: в этой стране упорно продолжают рассматривать ирландский вопрос как вопрос внутренней политики Англии, и потому считают, что невозможно в него вмешаться. Ну так вот, ничего не может быть более ложного. И ничто не принесет большего вреда Франции, чем такая точка зрения. Я вас спрашиваю: те, которые ведают вашей внешней политикой, — разве не могли они потребовать, чтобы были выполнены обещания, данные нам английским правительством? Разве ваши дипломаты не предстательствовали перед царем в вопросе о независимости Польши? Наверное, мы были бы вам очень признательны. Но нет, вы продолжали игнорировать Ирландию. А теперь, когда она готова выйти из борьбы, в которой она ничего не может выиграть, — вы вспоминаете о ней лишь для того, чтобы произнести слово «измена». А ведь вам было бы так легко заставить услышать ваш голос. Мы привыкли разговаривать с Англией. Мы знаем, что всякое замечание, сделанное известным тоном, всегда ею выслушивается. Вы имели все средства заставить выслушать свои указания. О, если бы вы это тогда сделали, — может быть, не одни только ваши войска садились бы в поезда на этом ужасном вокзале. Двести тысяч ирландцев были бы готовы прийти к вам на подкрепление, а не оставались бы у себя дома, собираясь парализовать там такое же количество английских солдат. А вы в это время прославляете Френча как гения, и Китченера как спасителя. Вы не знаете, что все, что только было во власти этого последнего, чтобы подорвать набор в Ирландии, — все это он пустил в ход. Слушайте: когда разразилась война, Джон Редмонд предложил английскому парламенту, не ставя никаких условий, услуги двухсот тысяч ирландских добровольцев. Китченер отказался даже обсуждать включение в войска этих двухсот тысяч. А в это самое время ваши ждали у себя в окопах прибытия английской армии, чтобы она быстро закончила войну. Не без удивления услыхали они, что британские офицеры устраиваются со своими семьями в Булони, Гавре, Кале и снимают виллы на три года, на шесть лет. «Чем был вызван этот отказ лорда Китченера?» — спросите вы меня. Я вам сейчас скажу: есть для Англии нечто более страшное, чем немецкая победа на континенте: это — перспектива, что сто тысяч ирландцев вернутся к себе на родину со знанием военного дела и с сознанием своей силы... И потом, чтобы не прийти французам на помощь до смешного преждевременно, французам и немцам предоставляется взаимно истощать друг друга к вящей выгоде Британской империи... Вот почему, господин профессор, нет сегодня вечером ни одной куртки хаки среди синих шинелей, которых гонят через этот вокзал к Вердену. О, у войны за право — довольно странная изнанка. Пусть солдаты Франции продолжают, — если такова воля управляющих вами, — разыгрывать роль воинов цивилизации! Наши, к сожалению, должен это повторить вам, господин профессор, — наши больше не пойдут. Впредь у них иная цель: быть воинами Ирландии.
 
***
 
   — Могу я вас спросить, — сказал я, желая прекратить разговор, в котором чувствовал себя таким беспомощным, — могу я вас спросить, как могла вам прийти мысль обратиться к юному Лабульбену за тем, чтобы...
   — Чтобы привести вас сюда? — сказал с улыбкою г-н Теранс. — Да очень просто. Мне было приказано войти с вами в сношения. Несколько раз делал я попытки встретиться с вами в College de France, но ваши лекции в зимнем семестре уже кончились. Я считал неудобным идти к вам на дом, еще того меньше — писать вам, но я видел себя вынужденным прибегнуть к одному из этих двух способов. Как раз в это время покупка автомобиля дала мне случай познакомиться с Лабульбеном. Нужно отдать ему справедливость, он не отличается ни большою скромностью, ни большим самомнением. Он говорил мне о вас, как об одном из своих отличных друзей. Признаюсь, сначала я не верил, что случай так пришел мне на помощь. Я сомневался, вы ли это действительно. Но в то же время я узнал, что на вас возложен в Доме печати перевод документов на мингрельский язык. И я не мог долее бороться против очевидности. Нет во Франции двух лиц, которые носили бы то же имя Жерар и знали бы мингрельский язык, не правда ли?
   Я опустил голову, побежденный столь неопровержимым доводом.
   — Вы мне сказали, что на вас было возложено...
   — Войти в сношения с вами, вы сами понимаете, — не только для того, чтобы угостить вас моим замечательным бургонским. Это был бы слишком странный способ показать вам, как мы рассчитываем перейти из области слов в область действий.
   Он посмотрел на часы.
   — А черт! Наш юный друг сейчас вернется. У меня остается ровно столько времени, чтобы познакомить вас с содержанием возложенного на меня поручения.
   Тем же спокойным голосом, каким он хвалил достоинства автомобиля Лабульбена, г-н Теранс сказал:
   — Сегодня 8 марта, господин профессор, — я имею честь сообщить вам, что через месяц, около 20 апреля Ирландия поднимется против Англии, точнее говоря — объявит ей войну.
   — Такого рода признание уже меньше удивляет меня после того разговора, который у нас только что был, — сказал я, делая над собою все усилия, чтобы казаться спокойным.
   — Несомненно. Но оставалось точно установить дату. Я это сейчас и сделал.
   — Что бы вы сказали, — спросил я, — если бы я, расставшись с вами, отправился в министерство военное или иностранных дел и представил там самый точный отчет о нашей беседе?
   Г-н Теранс и глазом не моргнул.
   — Очевидно, вы так поняли бы свой долг. Я понимаю ваши опасения. Но, может быть, я сумею несколько их успокоить, если в свой черед изложу вам, что с неизбежностью воспоследовало бы.
   — Вас бы немедленно арестовали.
   — Это было бы не в первый раз, и, должен прибавить — это не имело бы никакого значения. Важно лишь одно — успех наших планов. Ну а в этом отношении ваш поступок ничего не изменил бы ни на йоту.
   — Как это?
   — Очень просто. Ваше сообщение будет безотлагательно доведено до сведения английского правительства, которое запросит объяснений у вице-короля Ирландии, лорда Уимборна. Лорд Уимборн побеседует об этом с государственным секретарем Биреллем и товарищем секретаря Натаном. Они отнесутся ко всему этому как к пустым россказням и чепухе. Я не зря говорю. Именно такие выражения употребляют эти три джентльмена всякий раз, как полиция доносит им о предстоящем летом восстании. Такова проницательность Дублинского дворца. Stultos fecit... И ничего вы тут не поделаете, господин профессор, ни вы, ни я. В ваших же интересах я прошу вас не пробовать приобрести в глазах вашего начальства славу опасного собирателя сплетен.
   — Итак?
   — Итак, возвращаюсь к тому, с чего начал. Повторяю вам: Ирландия начнет войну с Англией через месяц. Война ведется двоякого рода оружием: материальным и моральным. Первым нам не приходится здесь заниматься. Наша эпоха была свидетельницею самого страшного разгула физической силы, какого еще никогда не было. Но по лицемерию, которое останется так для нее характерным, она требует, чтобы все ее безобразия и ужасы были облечены благопристойными покровами, юридическими и сентиментальными: право, уважение к договорам, свобода народов и все такое. Уверенная в себе, Германия по началу не считалась с этим вторым условием борьбы. Этот жалкий дурак Бетманн Гольвег объединил весь мир против своей страны, с грубою наивностью показывая свое удивление, что Англия вступает в войну ради охраны принципа международной морали — в тот самый момент, когда она собиралась не сдержать обещания, данного ею нам... Но я уклоняюсь в сторону, а юный Лабульбен сейчас вернется. Будем кратки. В той борьбе, в которую мы скоро вступим, мы должны иметь свидетелями этой борьбы несколько таких людей, чье слово не могло бы быть никем заподозрено, таких людей, в которых, по выражению вашего Виктора Гюго, приютилась совесть человечества. Мы стремимся к тому, чтобы заставить признать нашу независимость, и потому нам необходимо, чтобы было констатировано, что мы сражались как солдаты, а не как мятежники, под зеленым знаменем Эрина, а не под черным или красным знаменем анархистов или революционеров.
   — Вот что! — сказал я. — И вы думали...
   — И мы думали, что в этой своего рода комиссии предварительного контроля, в которой главные нации, союзные и нейтральные, будут иметь своих представителей, избранных нами из наиболее уважаемых деятелей мысли, — мы думали, что в этой комиссии никто более профессора Жерара не достоин представлять Францию, в интересах обеих наших стран.
   Это предположение меня ошеломило, я почти совершенно забыл о том, что меня оно, собственно, не касается. Вопрос г-на Теранса вернул меня к действительности.
   — Вы принимаете приглашение, господин профессор?
   — Я...
   — Принимаете?
   — Мне необходим срок в три дня, чтобы...
   — Совершенно справедливо, — ответил г-н Теранс.
   Говоря так, прося о сроке, вот какое принял я решение, чтобы избавиться от последствий этой глупой истории, начинавшей принимать слишком тревожные размеры: в тот же вечер разыскать моего знаменитого однофамильца, все ему рассказать, умолить его меня простить и, в конце концов, предоставить решение его совести.
   — Да, три дня срока — это более чем правильно, — повторил г-н Теранс. — Через три дня жду вашего ответа. Будьте так любезны и принесите его лично. Конечно, не сюда. В Париже удобнее. По адресу: Г-ну Люсьену Бертрану, 78, бульвар Мальзерб. Вам нужно только спросить господина Плота[1].
   — Господина Плота?
   — Ах да, и вот еще что. В случае, если вы согласитесь, господин профессор, конечно, все расходы по переезду принимает на себя Ирландская Республика. А что касается вашего пребывания в Ирландии, — уже одно имя того, кто примет у себя...
   Резкие звуки рожка, донесшиеся с улицы, оборвали слова г-на Теранса.
   — А, вот, кажется, и наш дикарь, — сказал старик.
   Это был, действительно, Венсан Лабульбен, как о том теперь свидетельствовал шум шагов на лестнице и ругательства, с каждым шагом становившиеся все слышнее.
   — Как расходился! — сказал с улыбкой г-н Теранс. — Надо полагать, в дороге он хлебнул из своей бутылки. Да, что касается вашего пребывания в Ирландии, говорю я, то самое имя того, кто вам окажет там гостеприимство... Сейчас! Сейчас! Этот бесноватый оборвет звонок.
   Г-н Теранс встал и пошел открыть дверь.
   — Самое имя того, кто окажет гостеприимство? — повторил я машинально.
   — Да, одно это имя служит вам полным ручательством безупречности приема, какой вас там ждет, господин профессор.
   И г-н Теранс прибавил:
   — Вам окажет гостеприимство граф д’Антрим.

Глава III
ПО ПУТИ В КЕРРИ

   Эрин, Эрин, священная земля гигантов и святых, Эрин, остров золотой арфы, с серыми скалами над бледными песками, с темно-голубым небом, зелеными лугами, коричневыми потоками, черными болотами. От твоих берегов, Эрин, возлюбленная Ирландия, отплывали полные великой отваги имрамы в поисках новых земель. К твоим берегам пристали монахи в своих каменных лодках, более тяжелых и более легких, чем лодка Иисуса на Тивериадском озере, Патрик и Коломбан наложили на тебя печать католицизма. Ты остался ему верен, Эрин, и кто измерит когда-нибудь, сколько пролил ты за это крови! И все-таки никогда, прославленная земля, не переставала ты сочетать со строгою красотою латинских гимнов мрачную красоту мифов Севера. Мириам из Магдалы, рыжеволосая еврейка, протягивает здесь руку принцессе Лейнстерской Еве и царице Маб, фее лесов и вод. Все трое пляшут они по вечерам, Эрин, на твоих лужайках. Одна из рук твоих, о примирительница, протягивается к Испании, другая — к Гренландии... Чтобы понять тебя, Эрин, и полюбить, нужно было созерцать лиловую Луару и зеленый Рейн, а не ограничиваться путешествиями приказчика из Сити, который по воскресеньям, для отдыха, между двумя главами Библии, удит в Мейденхеде или Вульвиче грязненьких рыбок в скверных водах Темзы.
   Пароход отходил из Гавра в Саутчемптон лишь в полночь. Было восемь часов. Что делать в этом черном городе? Благодаря предупредительности г-на Теранса, от самых утомительных формальностей я был избавлен. Бумаги мои были в порядке. Деньги у меня были английские.
   В портовом кабачке, куда я зашел, чтобы убить время, кроме меня, был лишь огромного роста сержант британских войск. Он сидел ко мне спиной. Он пил небольшими глотками красное вино из огромного стакана. Мне были видны его морщинистая шея, цвета пережаренного бифштекса, шерстяные рукава с белыми полосами наверху. В удивительных странах, должно быть, сражался этот человек. Он спросил еще стакан вина, вытащил из кармана горсть золотых монет, — результат каких-нибудь побед, — и стал их пересчитывать с неповоротливостью охмелевшего человека.
   «Пора».
   Я взошел на пароход, перейдя через палубу другого корабля, служившего сходнями. В гавани дул ветер, шел дождь.
   — Могу я остаться на рубке? — спросил я человека, взявшего у меня билет.
   — И не думайте, — сказал он. — Я велю вас проводить в вашу каюту.
   — Я буду один в каюте? — спросил я мальчика, которому приказано было меня проводить.
   — С вами будет еще один пассажир.
   Я пошел за проводником. Меня, охватил тошнотворный запах каучука и машинного масла.
   Каюта была маленькая. Две койки, одна над другой. Я положил свое пальто на верхнюю.
   — Эта койка занята, — сказал мальчик и переложил пальто на нижнюю.
   — Ну, конечно, — заметил я с досадой, — это лучше.
   — Пожалуй. Но зато ваша — у иллюминатора. Конечно, открывать нельзя, ни в коем случае: зальет. Но в него вам сейчас будет видно то, на что стоит поглядеть.
   Он внимательно осмотрел, хорошо ли сдвинуты занавески.
   — Само собой, вы откроете их лишь тогда, когда свет в каюте будет погашен, иначе у нас будут неприятности от сторожевых судов.
   — Все? — спросил я.
   — Все. Ах да, еще: спасательные пояса.
   Он указал мне на пробковые полосы, пристегнутые к потолку белыми и голубыми ремнями.
   — Выберите себе.
   — Когда мы приедем?
   — Завтра утром, в шесть. По расписанию.
   И повторил:
   — Выберите себе пояс.
   Ушел.
   Я стал задвигать свой чемодан под койку. Чемодан другого пассажира был уже там. Я воспользовался этим, чтобы узнать, как его зовут. В том приключении, на которое я отважился, щепетильность надо отложить в сторону. Я вытащил объемистый сак коричневого холста. К холсту была пришита этикетка, вся в таможенных печатях, и я прочел на ней слова, писанные от руки, крупным круглым почерком:
   Доктор Станислав Грютли.
   Лозанна
   Мне показалось, что это имя мне как будто знакомо. Но где я его читал или слышал? Я не мог вспомнить.
   Я поднялся опять в верхнюю рубку. Стало светлее. Ветер как будто стих.
   «Постараюсь, чтоб меня не заметили и оставили здесь», — подумал я.
   Ровно в полночь пароход снялся с якоря. В пять минут первого он прошел мимо двух башенок, отмечавших вход в гавань.
   В тот же миг передо мной выросла какая-то тень.
   — Никого на палубе! Таков приказ.
   Я, ворча, спустился к себе в каюту.
   Горело электричество. Занавески у верхней койки были сдвинуты, — это давало понять, что доктор Грютли уже расположился там. Когда я снимал пиджак, он захрапел. «Великолепно!» — пробормотал я.
   Я вытянулся на койке. Стакан на туалетном столике задребезжал, ударяясь о металлическое кольцо. Корабль выходил в открытое море.
   У меня над головой заскрипело. Должно быть, доктор Грютли повернулся на другой бок. По тому, как стонала койка, я заключил, что мой спутник — должно быть, человек солидного веса. Занавеска закачалась, и я увидал над собою его ногу, свешивавшуюся через край койки, в тяжелом ботинке коричневой кожи с медными крючками. Сползавший шерстяной носок открывал жирную волосатую ногу.