О, Олимпиада Васильевна, говорил ты, о, голос души моей. Горько, горько и грустно звучит скрипка моя в пиликающем хоре бедных мелодий, над которыми так смеялся ты, Ивушка, Ивушка Плакучая, а потом, после послед-него сеанса, в одиночестве возвращаться домой, в дом наш, состоящий из одной комнатки, самой стаскивать с себя плащик, скидывать туфли, цепляя носком за задник, пачкая при этом чулки, ибо некому меня корить за это, а затем брести по коридору в одних чулках, прижимая к груди пахнущий канифолью и дерматином футляр, брести в комнату нашу, в дом наш. Ивушка, Ивушка, Ивушка Плакучая: зовут, распускаются губы, как речная лилия. Ивушка. Шепчут, бормочут, тянутся вперед, будто произносят и просят: пить, пить. Ивушка. А как грустно и одиноко звучала однажды скрипка моя, когда я как-то вечером взяла футляр с полки, вынула из футляра скрипку, протерла синей фланелью и вызвала смычком своим первые звуки: как тихо и безысходно запел Шуберт, завертелась, зашумела мельница, стоящая у пруда, закапала вода, ветер сломя голову побежал по траве, и окошко на втором этаже погасло, зажглось на минутку и погасло опять. Только раз, говорю тебе, звучала скрипка моя, нарушая ночную тишину и покой усталых соседей наших: тружеников и тунеядцев, встающих рано, чуть свет, и поднимающихся поздно, когда встанется, алкоголиков и язвенников, подъездных старушек и женщин в интересном положении, чего-то ждущих девушек и дождавшихся молодых матерей, водопроводчика жэка и персонального пенсионера с красной книжицей, всех многочисленных соседей наших, которые спали либо нет, а если спали, то в испуге приподнялись на домкрате локтя, прислушались к тихо звучащей скрипке, ругнулись про себя и повернулись на другой бок. Только раз смычок, побежав, как огонь по хворосту, попытался перепилить пустоту души моей, но споткнулся о порог тишины, замер, повис в воздухе. Шуберт растаял, растворился без осадка, как в кипятке сахар, который я кидала тебе каждое утро в чашку, Ивушка, и опять стало тихо. Вернись, вернись, Ивушка, просит голос твой, словно ухо прислоняется к морской раковине, губы твои почти касаются ушной перепонки, шепчут, шепчут губы твои. Не проси, не проси, Лигейя души моей, другой говорит через меня, другое зовет меня теперь, не заставляй повторять, что домашние - враги твои, ибо нет у меня домашних, а есть ты, Лигейя слуха моего. Ивушка, Ивушка Плакучая, опять звучит эхо просьбы твоей, как одиноко стынет узкое тело мое в ночи одиночества моего, и нет рядом тебя, и нет рук твоих, и дыхания не слышу твоего. Как велика, как просторна постель наша, как одиноко, неуютно в ней одной: и простыня скручивается винтом вокруг лодыжки, и одеяло к середине ночи сползает на пол, и угол подушки пышет жаром, как угол печи. А раз, вернувшись после последнего сеанса в кинотеатре нашем, не включая света, стояла посреди комнаты и потом, положив футляр на стул, стала раздеваться для тебя перед зеркалом: платье сошло с меня, как кожа, которая шелушится, нижняя юбка упала на пол, отстегнутые чулки собрались в гармошку под коленками, и я вышагнула из матерчатого круга, и узкая, известковая женщина, качнув бедрами, появилась на поверхности зеркального стекла. Шпилька металлическая застыла в руке, волосы для тебя рассыпались по плечам моим. Посмотрела. Как белеет молочное тело мое, как набухли сосцы: без рук, без губ твоих, Ивушка, муж мой. Вернись, вернись, Ивушка, Ивушка Плакучая, или ты не видишь меня. Вижу, вижу тебя, Лигейя зрения моего, облик твой навсегда отпечатался на сетчатке моего глаза, хочу и не могу сморгнуть абрис твой, как ресничку, прилипшую к глазному яблоку. Слеза выступила от механического раздражения, но все равно контуры известкового тела твоего проступают фотоснимком из проявителя; смычок чертит по воздуху воображаемые контуры твои, обтекаемые, точно береговая линия; но не искушай меня, не говори ничего больше. Ивушка Плакучая. Не надо, говорю я тебе, не проси, Лигейя моя, лучше послушай, какой я однажды, уже здесь, видел сон: ты знаешь, как плохо я засыпаю и как странно действует на меня снотворное, прописанное Гиппократом Ивановичем. В тот раз мне казалось, что я опять стал мальчиком, представь себе, эдакий стриженый мальчик в синих трикотажных трусиках, которые, как обычно, замяты в паху и растянуты у бедер. Будто мальчик, то есть я, сидит на корточках на берегу какого-то пруда или тихой речки, а может быть, покинутого озера, которое затерялось в лесу, или даже морского лимана, где вода пресная и желтая из-за глины, имеющей какие-нибудь полезные лечебные свойства, и если пить воду этого морского лимана из эмалированной кружки с трафаретной клубничкой или двумя вишнями посередине, то на дне и стенках этой эмалированной кружки останется ржаво-рыжеватый оттенок, безвредный, а скорее даже - полезный, но мальчик, вероятнее всего, сидит на корточках на берегу тихой лесной речки, рядом с ним куст, растущий буквально в двух шагах, раскинул во все стороны свои тонкие гибкие ветви, напоминающие разметанные в беспорядке по подушке женские волосы ночью, если, конечно, они предварительно не были собраны в прическу под косынку либо закреплены специальной повязкой, шпильками-невидимками или гребешком; ветви растут в разные стороны, стелются, ползут по земле, вздымаются вверх и куда им вздумается, ныряют под собственной тяжестью в воду тихой речки, желая утонуть, но не тонут, а лишь бороздят медленное течение воды (видишь, раз течение, значит - речка, и мы правильно с тобой угадали), создавая сходящие на нет островки, спокойные заводи с рябью по краям. Очень хорошо, Ивушка, ты очень хорошо и подробно описал этот куст, но мальчик, что он делает один на берегу тихой речки, рядом с этим живописным кустом, причем сидит на корточках, затекают ноги, может закружиться голова, расскажи, пожалуйста. Да, действительно, ты права, мальчик уже давно сидит на корточках у самого берега, рядом с кустом, который медленно, как рак, сползает в воду, одна сандалия у мальчика промокла и тихо чавкает, когда он чуть-чуть, буквально на несколько сантиметров, переставляет ногу в сторону, ибо от неудобной позы его хрупкие члены действительно затекли; на одной круглой коленке ссадина, свежая, не покрытая еще тиной запекшейся крови, с лучиками мелких царапин, и в руках самодельный пропеллер, составленный из двух гладко обструганных палочек, которые скреплены посередине гвоздем. Ивушка, он, наверное, и очутился на корточках на берегу тихой речки, потому что запустил свой пропеллер, нашел его и теперь сидит и чинит его, ибо, ударившись о землю, пропеллер мог испортиться, выйти из строя, получить поломку и теперь нуждается в ремонте? Да, возможно, вероятно, очень может быть, скорей всего, ты права, и он действительно запустил свой пропеллер, который, разрезая лопастями воздух, с приятным свистом взвился, взлетел продолжением броска, мелькая, точно спицы в велосипедном колесе, пока мальчик провожал траекторию его полета восхищенным взглядом, а затем, конечно, упал, зарылся в сухой с мелкими камешками и раздробленными речными раковинами песок и вполне мог сломаться, например, лопасти могли перекоситься, и их следовало подправить. Но, должен тебе сказать, мальчик сидит на корточках на берегу, как мы уже выяснили, тихой лесной речки не из-за пропеллера, который действительно зарылся в песок, и лопасти поэтому перекосились, сидит он совсем по другой причине, обрати, пожалуйста, на это внимание; дело в том, что, откопав зарывшуюся в песок лопасть пропеллера, на одном из листиков, которые плыли, оставаясь на месте, скользили по поверхности тихой лесной речки и удерживались в неподвижности черенком гибкой ветви, так вот, на одном из листиков, на его ворсистой стороне, мальчик заметил маленького кузнечика, перебирающего лапками, - всмотрелся: конечно, это был не кузнечик, а маленький музыкант, кажется альтист, который, подбородком прижимая полированный инструмент, чертил по воздуху смычком. Постой, Ивушка, я боюсь, что неправильно тебя поняла: очевидно, ты выразился метафорически, мальчик увидел кузнечика, который показался похожим на музыканта, например на альтиста, произошла, если можно так выразиться, материализация метафоры, что возможно при поэтическом воображении, а очень вероятно, что твой мальчик именно таким воображением и располагал? Нет, ты не поняла, Лигейя моя, я тоже сначала подумал, что мальчик увидел кузнечика, которого принял за музыканта, своеобразная аберрация зрения, жарко, полдень, от травы исходит душный, насыщенный запах, ни ветерка, солнце палит во все лопатки, мальчик без головного убора, голову печет, он присел на корточки, от резкого движения могла отлить кровь от головы, отчего и не такое может привидеться. Но не тут-то было - мальчик вгляделся внимательней: на листике действительно стоял обыкновенный маленький альтист, елозивший смычком по грифу своего альта, а на складном пюпитре перед ним лежали белые листы, очевидно ноты. Мальчик отвел взгляд. На соседнем листике, черенком крепящемся к другой спускающейся к воде ветке куста, расположился еще один музыкант, скрипач, в следующее мгновенье перевернувший страничку нот на своем пюпитре. На листке рядом, бороздившем течение тихой речки несколько поперек, навис над гроздью барабанов и барабанчиков бесшумный ударник. Чуть в отдалении выводил мелодию старый гобой, рядом с ним вел свою партию флажолет; над рябистой поверхностью воды струился легкий молочный пар, над паром струилась тихая, беззвучная музыка; на ближайшем, поставленном вполоборота пюпитре виднелись виноградные веточки нот, тонким плющом оплетающие страницу. Наверно, ты хочешь спросить меня: тихая - еще куда ни шло, но беззвучная? Наверно, ты ошибся, выразился неточно, подобрал неудачное сравнение. Видишь ли, я отлично тебя понимаю, я сам так думал, но дело в том, что музыка действительно была беззвучной, ничего не поделаешь: мальчик слышал партию альта, корнет-а-пистона, видел блестящую на солнце медь валторны - но вся сплетенная в косицу музыка была беззвучной: как блики, пляшущие на спине воды, как ползущие по земле тени, которые отбрасывал разросшийся куст, как солнце, что нещадно пекло в затылок с двумя макушками. Вот тогда-то мальчик и сделал неловкое движение, возможно пытаясь подняться: рука сама потянулась вперед, и ветка, на которую надавила ладонь, ушла под воду вместе с продолговатым серебристым листиком и расположившимся на нем гобоистом. Одно мгновение - и только пузырьки воздуха, выдутые из инструмента, появились на поверхности. Попытался опереться на другую ветку: блеснула на солнце крученая улитка валторны и монеткой на счастье зигзагом ушла на глубину. Еще движение - и скрипач исчез со своим пюпитром, и по течению вместо скрипки поплыло сухое тело стрекозы с прозрачными крыльями. Водоворот затянул похожий на ружье фагот и гобой, поверхность речки наморщилась из-за потянувшего с берега ветерка и тут же очистилась, так как ветерок, взявшийся ниоткуда, потух. Только ветки качались, иногда касаясь воды, да капли сверкали на гладкой коре, как пот на коже, когда протыкала их спица солнечного света; только откуда-то из глубины, из-под толщи реки, накрывшей своим телом илистое дно, только с этого илистого дна слышались аккорды утонувшей беззвучной музыки; только мальчик, сжимавший в руках сломанный пропеллер, слился с белым слепящим пятном. Ивушка, я, кажется, поняла, я только сначала испугалась, а теперь поняла: ведь это все сон. Ивушка, поэтому и оркестр расположился на продолговатых листиках серебристой ивы, поэтому и музыка одновременно беззвучна и слышна, и мальчик, нарочно или нечаянно утопив музыкантов, сам слился с солнечным пятном, ведь это сон, Ивушка, ведь ты сам сказал. Нет, я должен огорчить тебя, нет, Лигейя воображения моего, к сожалению, к прискорбию моему, ни в коем случае, ни-ни, ни в коей мере, как-никак, мало-помалу, как ни жаль, но то, о чем я тебе рассказал, поведал и сообщил, не было сном, хотя я и ввел тебя поначалу в заблуждение, но я сам видел это однажды, и тут ничего не поделаешь, Ивушка. Ивушка Плакучая, опять слышится голос твой, зачем надрываешь ты сердце мое, как беспечные руки прямо на улице надрывают пакетик лотереи-спринт, разве чужда тебе боль матери твоей, сестры твоей, жены твоей? Нет, мало-помалу нет, Лигейя моя, не чужда мне боль сердца твоего, но что-то неможется мне сегодня, но постой, почему в перечислении ты так странно употребила: матери и сестры, разве ты Федра, а я тощий Ипполит, разве ты Клеопатра, а я пышка Птолемей, вот не знал, вот забавно! А, я понял: то, что ты сказала, надо понимать аллегорически, алгебраически, алебардически. Аллегорически - от аллегории, алгебраически - от алгебры, алебардически - от алебарды. О, алебарда, этот изысканный род оружия, с которым обычно стоят облаченные в латы стражники по бокам узорной, отделанной чеканкой двери, ведущей в царственные покои. Острая, как крик, блестящая, как бритва, узорная, как орнамент, серебряная алебарда, ты мила мне именно тем, что не воинственна, бескорыстна и бесполезна, как чистое искусство. Но алебарда, постой, при чем здесь алебарда, что-то я не понимаю. Извини, пожалуйста, но я потерял нить, ты не помнишь, к чему я упомянул алебарду? Да, да, Ивушка, конечно, я напомню, но не кажется ли тебе, что ты немного, несколько, совсем чуть-чуть, но устал, утомился, нуждаешься в отдыхе и освежающем сне? Знаешь что: давай ты сейчас соснешь часок-другой, а я пока покараулю. Да, да, укройся как следует простыночкой, подоткни ее под себя с бочков и покемарь, а я пока займусь кой-какими женскими, но необходимыми делами, как-то: поставлю воду для бигудей, смотаюсь на секундочку в магазин, и потом, у меня что-то тянет низ живота. Но как же так, ведь я еще ничего тебе не рассказал, самое главное - мы еще ни о чем с тобой не поговорили: ни о том, что нового сообщил через меня мой голос и почему я не могу и должен. Ни о наших интересных беседах с моим новым приятелем Маятником, который совсем не обижается, если его так зовут, а все к нему только так и обращаются, ибо, как он признался, ему совершенно все равно, как к нему будут обращаться и называть, ибо ему вообще все равно: будут ли к нему обращаться или нет; но кажется, он очень мило воспринял то, что я ему открыл о себе, ничуть не удивился, не сделал ни квадратных, ни круглых глаз, не издал звука изумления или удивления, осуждения или непонимания, он вообще не издал никакого звука, когда я открыл ему свою миссию, только как-то загадочно посмотрел на меня своими мягкими миндальными глазами, матовыми, как замша, и глубокими, как глаза некоторых женщин, некоторого поведения и нравов, некоторой биографии и телосложения, хотя он, в некотором роде, совсем не женщина, а наоборот, ты понимаешь, что я хочу сказать; но он так внимал моим словам, так задумчиво покачивал головой своей, выражая сочувствие своим худым, можно сказать, изможденным, но с печатью некоторой значительности лицом, посмотрела бы ты на эти выпуклые надбровные дуги, выпирающие, точно оглобли, этот вытянутый затылок и высокий узкий лоб, запавшие щечки, что-то от отшельника, эти тонкие презрительные губы, отзывчивые, как телефонная мембрана, и, конечно, нос с горбинкой и мефистофельский подбородок; и эта грусть в глазах его, неизбывная, что даже не с чем сравнить ее, неизбывная, как белый цвет или белый свет, да, да, именно белый свет. Знаешь, как говорят, на всем белом свете. Но, Ивушка, погоди, пожалуйста, как же так, не понимаю, не может быть, никак нет, ведь ты рассказывал мне о нем, и не раз, и познакомился ты с ним не вчера, а давно, то есть я хотела сказать, что ты расскажешь о нем, когда проснешься, и мне всегда очень интересно, как в первый раз, только теперь освежи себя сном и закрой поскорее глаза. А о сыне его я тебе рассказывал? И о сыне расскажешь. Рассказывал? Расскажешь. Лигейя сна моего. Спи, Ивушка. Лигейя. Ивушка Плакучая. Я. Ивушка Плакучая. Да.
 
   Тот дом, сударь, стоял за городской стеной, рядом с узким висячим мостиком, что застежкой перехватывал два берега реки у поворота пыльной дороги, ведущей из города в гору. Дом под черепичной кровлей, двускатной и красной, и почти неприметный с дороги из-за роскошного, густого, точно кисель, сада, затягивающего изысканное жилище с колоннами в воронку своего зеленого водоворота. Минутку, милостивый государь, извините, что перебил, но эта река - Кедрон, не правда ли? Неважно, не имеет значения, прошу не перебивать, но если вы так настаиваете, то да, река тогда звалась Кедрон. Хотя какая там река: ручей, обыкновенный ручей, необыкновенный ручей, сбегающий с гор, прозрачный и хрустальный, чуть ниже по течению разливался в живописное озеро, уютное озерцо, совсем чуть-чуть заросшее по берегу щетиной камыша, с одноглазыми белыми кувшинками, которые плавно покачивались на стройных ножках, и трактиром, что притулился у развилки горько-пыльной дороги, где я и увидел ее, Магду, когда шел от городских ворот со свертком кож под мышкой, по обочине желтой дороги, чтобы поднимать меньше пыли, но пыль клубилась у ног, горько пахла полынью, оседала на пожухлых от зноя ушастых лопухах и придорожном кустарнике, на плечах и голове, попадала в рот и скрипела на зубах. Милостивый государь, я не понял, та женщина, о которой вы говорите, стояла, сидела, проходила мимо? И потом - во что она была одета, пожалуйста, если не трудно, расскажите подробней. Да, несомненно, я так и собирался сделать: просто мне хотелось отметить запах полыни, исходивший от поднимаемой ногами пыли, когда я увидел ее, Магду, в первый раз; она сидела под трактирным навесом в компании городских повес, одного из них я знал - сынок фабриканта мебели; на земле, неподвижная от жары, лежала лилово-чернильная тень, а в глубине навеса, положив головы на сложенные вместе руки, спали два римских солдата с багровыми лицами. Да, сударь, должен отметить, обратите внимание, это очень важно, я не собирался смотреть в их сторону, не мое, сына башмачника, дело, как веселятся под трактирным навесом в самую жаркую пору буднего дня; все произошло случайно: ящерка легким телом юркнула у самых ног, чтобы не наступить, я споткнулся, поднимая клубы раскаленной пыли, и услышал взрыв грубоватого женского хохота, поднял глаза, увидел хохочущее лицо Магды, расплывающиеся розовые пятна физиономий ее спутников, удивился ее серьезным печальным глазам, спорящим с залихватской улыбкой, пыль попала в нос, и так резко пахнуло полынью, что слезы на мгновение расстроили зрение. Минутку, милостивый государь, извините, что перебил, но та, кого вы назвали Магдой, как она была одета, сколько ей было лет, какого цвета волосы? И потом, простите, я не понял, тогда, под навесом трактира, вы увидели ее впервые или знали ее и раньше? Да, сударь, вполне разделяю ваше нетерпение: да, да, конечно, вероятно, вы уже догадались, я действительно увидел Магду в первый раз, но после большого перерыва по истечении длинной, как старушечье жевательное движение, эпохи, в конце долгого туннеля длиною более чем десять лет, ибо некогда, не здесь, совсем в другом городе, но были знакомы, росли вместе, все втроем, я, Иегошуа и Магда, которая, хотя была младше лет на семь-шесть, таскалась всегда с нами: неразлучная литературная троица, что-то вроде шарльдекостеровских Тиля, Неле и Ламме, только именно я любил Магду, хотя жалкими голодными глазами она смотрела не на меня, а на него, а он, худой и молчаливый Иегошуа, не любил никого: ни меня, ни ее, а просто терпел, ведь это всегда заметно, чувствуется, не правда ли, тем более что он и не скрывал. Да, сударь, была прекрасная пора, пора цветений и открытий, загадок и отгадок, цветов боярышника и урюка, любви и ревности, бесед и молчаний, женских запястий и легких платьев, трагедий и разочарований, тепла и холода, купаний и омовений, гор и лесов, улыбок и гримас; пора, когда женщина вылупляется из девушки внезапно, точно выходит из-за прозрачной занавески; прекрасно, сударь, на всю жизнь запомнил тот случай, как это произошло, когда мы, возвращаясь лесной дорогой домой, случайно попали под дождь, и Магда, решив просушить волосы, которые еще ни разу не подрезала, распустила прическу, и они рассыпались по плечам густой каштановой волной, заскользили как лавина, закрывая тонкие руки, девически припухлую грудь и спину сплошной пеленой: невозможные, невероятные, небывалые волосы, виденные мною всего раз, доходящие до круглых испачканных коленок, и ее жест, отточенно женский: согнутая в локте рука поправила и приподняла волосы с затылка, высвобождая еще - представляете, тяжеленная пенная грива, она могла бы снять платье, как леди Годива, и шалаш волос скрыл бы полностью ее наготу, - и из-под руки вопросительно взглянула не на меня, хотя до ее волос и наготы, поз и струнной грации дело было только мне, а на него, Иегошуа, который даже не повернул головы и продолжал сидеть, прислонясь спиной к стволу дерева: с ранних лет он мучился животом, после еды начинались рези, слабость желудка, пил настои трав, но тщетно, уже с двадцати лет начал редеть волос, все не в радость, мать, тетка Мария, баловала его как могла, ей нагадали, что сына надо беречь, поэтому тряслась над ним, словно курица над яйцом: болезный ты мой; мне же с одиннадцати лет приходилось помогать отцу: дубил, сушил и красил кожи, кормил волов, которых мы держали, затем заказов стало меньше, их поток оскудевал, точно струйка в песочных часах, отцу грозил долговой ошейник, и, чтобы избежать разорения, был затеян переезд в столицу, где дела отца сначала пошли в гору, ибо руки, сударь, он имел, несомненно, умелые, но характер толкал на рискованные авантюры, не успев развернуться как следует, взялся за слишком крупный заказ для челяди наместника Тиберия, а сам просидел над узорными сафьяновыми ремешками для сандалий жены соседа, заказ был сдан не в срок, неустойку выплачивать было нечем, и ранним утром, покинув дом, где только что, после переезда, стали обживаться, перебрались в дом много худший, брошенный своими хозяевами из-за недоброй славы и стоящий за городской стеной, ибо по закону должник, покинувший город, снимал с себя долг, и, думая, что временно, поселились там навсегда,- но той ночью перед бегством из Назарета, ибо все же, что ни говори, это был не переезд, а бегство, я, сударь, и услышал то слово, которое многое могло решить и, надо сказать, решило. Ускользнув незаметно от отца, возившегося с поклажей, я вызвал Магду к изгороди, чтобы спросить обо всем в последний раз: она вышла заспанная, накинув на себя что попалось под руку, и пока стояла, отделенная от меня расческой изгороди, сплетенной из прутьев, накручивала на пальчик спираль выбившейся возле улитки уха прядки; не помню, что я говорил той ночью, помню только, как белела та половина лица, которой она была ко мне повернута, и оголенный локоть, кисть, сжатый кулачок и палец, ввинчивающийся в отставшую прядку. Цвел боярышник, душистая тьма с прожилками запахов жалась к нам, обступала со всех сторон; конечно, уверен, не сомневаюсь, вы легко можете представить, что именно говорил и предлагал я, ибо, несомненно, был готов на что угодно, когда вспоминал, что сейчас, сию минуту могу уехать, оставив навсегда это сонное потягивающееся тело с теплой кожей, истаивающее в ничто в двух шагах от меня; сказал ли я что-нибудь оскорбительное об Иегошуа? Вряд ли, не думаю, не было причины, при чем здесь он, хотя кто знает, чем черт не шутит, возможно, сам того не желая, не отдавая отчета, пришлось к слову, не понимая, что говорю, думал о другом, очень вероятно, что-нибудь - это уж обязательно, взял - и проговорился. Вдруг - конечно, это непросто представить, не знаю, было ли в вашей личной жизни нечто подобное, напоминающее, сходное, так сказать, хотя бы в общих чертах, какое-нибудь испытание, столкновение с любимой женщиной, хотя очень вас понимаю, предвижу возражение, поправку, очень важное уточнение: что значит любимой, когда идет разговор, если позволите, повествование о двух юных созданиях, обрисованных мною пока весьма нечетко, бегло, скорописью легкого пера, нетвердым очерком, простите, чуть не сказал - воображения, но в том-то и дело, что тут никакое не воображение, а оголенная реальность, да, да, теперь припоминаемая, но именно реальность, не убоясь пышного эпитета, ни с кем и ни с чем не сравнимой трагической любви: не сравнимой, ибо, вероятно, уже предчувствуемый вами, сударь, банальный треугольник не совпадает ни с одной другой геометрической фигурой страсти, включая те, которые существовали или только будут существовать, в чем вы, надеюсь, и убедитесь, подтвердив этим мою правоту; трагической - ибо не знаю, удалось ли вам испытать когда-либо нечто подобное, так как, простите, только в этом случае вы в состоянии понять меня, но я любил ее так же сильно, как она меня ненавидела, презирала, причем и до и после, а позвольте спросить: за что, чем я мог заслужить, хотя, понимаю, вопрос мой риторический, и все же. Но, милостивый государь, а как же - «вдруг»? Вы зря расстраиваетесь, пытаясь убедить меня, - я верю вам, несомненно, очевидно, по крайней мере - это не имеет значения, но, милый Маятник, раз вы позволили так к себе обращаться, вы употребили столь сакраментальное для рассказчика слово «вдруг»? Докажите, что это необходимо, что применение вами этого стертого, как пятак, наречия оправданно, стоит на своем месте, не может быть заменено другим. И, пожалуйста, прошу вас, не отвлекайтесь. Да, да, сударь, конечно, я так и собирался, простите. Если помните, я остановился на своем признании Магде, семнадцатилетняя девушка, знаете, эта ранняя восточная зрелость: густые широкие брови, будто сажа, выдавленная из тюбика, почти незаметная ретушь на верхней губе, миндалевидные глаза, крепкие подвижные бедра, грудь набухла в неведомом ей ожидании, и матово-белая кожа, покрытая чуть видимым пушком на внешней стороне предплечий и голеней.