Хитрый Клодий провел свое предложение через народное собрание, и теперь отказ Катона выглядел бы нежеланием подчиниться закону. Разумеется, ему, образцу республиканской добродетели, такое даже не пришло бы в голову. Рим высказал свою волю, он обязан ее исполнить. И скрепя сердце Катон дал согласие отправиться на Кипр.
   Он даже не слишком возмущался, когда к первой невыполнимой миссии Клодий добавил еще одну, такую же нереальную: принудить сенат Византия принять назад нескольких знатных граждан, высланных, по мнению Рима, незаконно. Для Катона это задание означало всего лишь лишние полгода изгнания.
   Как ни тянул он с отъездом, но решающий день настал. Весь во власти бессильной ярости, в начале весны следующего года в Брундизии он сел на корабль и взял курс на остров Родос, где намеревался сделать продолжительную остановку и обдумать сложившееся положение. Вместе с ним уезжал его племянник Марк Юний Брут.
   Что заставило Марка разделить с дядей опалу? Он решился на это добровольно и по зрелом размышлении.
   Брут наотрез отказался участвовать в затеваемых Сервилией комбинациях. Он не желал быть обязанным триумвирам — ни Крассу, по дешевке скупавшему земельные участки в бедных кварталах, пострадавших от пожаров, ни Помпею, убийце его отца, ни Цезарю, попиравшему закон.
   Чтобы доказать Сервилии, что он не намерен плясать под ее дудку, Марк решился сопровождать дядю на Кипр. Гораздо больше, чем фантастический план аннексии острова, его привлекала возможность снова увидеть Грецию, встретиться с друзьями, послушать знаменитых родосских философов. Разумеется, не обошлось и без горделивого сознания того, что он не боится пойти наперекор триумвирам и Клодию. Пусть весь Рим пресмыкается перед ними, Брут не таков! Все уроки Сервилии пропали втуне: сын ее как был, так и остался идеалистом.
   Катоном владела одна навязчивая мысль — что скажут о нем в Риме. На Родосе, утопавшем в роскоши и удовольствиях, он вел все тот же суровый образ жизни, к которому привык дома, чем немало веселил греков. Ну и пусть смеются! Главное, что в курии все будут знать — несгибаемый Катон верен себе.
   Бруту, искренне любившему Грецию, приходилось нелегко. Его, ученика аттических философов и ораторов, больно ранил спесивый тон, в каком Катон взял привычку разговаривать с греками
13. К тому же дядя вовсе не собирался предоставлять племяннику возможность в свое удовольствие заниматься философией. Он привез его сюда не на каникулы!
   Ладил ли Марк с дядей? Теперь он все чаще вспоминал мать, которая откровенно насмехалась над причудами брата. Действительно, Катон отличался отвратительным характером, легко впадал в гнев и в такие минуты становился просто жестоким. За его показной скромностью скрывалось невероятное тщеславие, за внешним спокойствием философа — чудовищный эгоизм, от которого приходилось страдать близким. Но в его нынешнем положении Марку оставалось только молча терпеть.
   Больше всего Катон боялся сделать неверный шаг. Он затягивал свое пребывание на Родосе, надеясь, что в Риме наступят перемены и он спасется из ловушки, уготованной ему Клодием. До него дошел слух, что Цицерон уже вернулся в город; слышал он также, что Птолемей XIII, изгнанный из Египта в результате дворцового переворота, нашел прибежище в Риме и пытается отстоять перед сенатом независимость своего брата.
   Чтобы избежать обвинений в полном бездействии, Катон отправил на Кипр проквестора Канидия, которому доверял во всем. Сам по себе Канидий значил слишком мало, чтобы неуспех его миссии мог пагубно отразиться на добром имени начальника.
   После отъезда Канидия прошло всего несколько дней, и Катон велел Бруту плыть в Саламин, там нагнать отбывшего проквестора, вместе с ним ехать к Птолемею и проследить за ходом переговоров. Сам он прибудет позже.
   Марк ничем не выказал охватившего его недовольства. Ему, новичку в политике, дядя поручил контролировать опытного Канидия — что за глупая идея! Если их постигнет неудача, ответственность за нее падет на Брута. Его репутация, и так подмоченная делом Веттия, будет окончательно погублена. Неужели Катон, давно точивший зуб на Сервилию, решил отомстить ей, отыгравшись на Марке?
   Мрачно смотрел он, как грузили на корабль его сундуки и ящики с книгами — багаж, с которым он не расставался никогда. Скупость Катона, изящно именуемая им разумной экономией, давно вошла в поговорку
14. Он наотрез отказался нанимать отдельное судно, так что Марку предстояло путешествие на обычном греческом корабле, до отказа забитом людьми и животными, потому что капитан дорожил каждым лишним ассом, полученным с пассажиров. Прежде это только позабавило бы Брута, но теперь казалось оскорбительным и недостойным официального римского чиновника, выполняющего важную государственную миссию.
   Больно задетый в своем юношеском самолюбии, он жестоко страдал. Неожиданный выход из унизительного положения дала ему сама природа: во время плавания он заболел.
   Он никогда не отличался крепким здоровьем. Возможно, его настиг приступ малярии — широко распространенного среди римлян заболевания, объяснявшегося близостью Понтенских болот. Возможно также, болезнь вспыхнула на нервной почве — как реакция на глубокое огорчение.
   Капитана все эти тонкости совершенно не интересовали. Не хватало еще, чтобы этот римлянин помер у него на борту! А вдруг он заразный? Чуть изменив курс, судно направилось к Памфилии — ближайшему порту малоазийского побережья — и высадило больного на берег. Довольно далеко от Кипра.
   Одна эта мысль, казалось, вдохнула в юношу новые силы. Первым делом он отправил дяде письмо, в котором сообщил, что серьезно болен и выздоровление, скорее всего, затянется надолго. Избавившись от назойливой дядиной опеки, Марк твердо решил, что будет заниматься только тем, что ему нравится — читать, слушать философов, осматривать окрестности. Если дяде нужен идиот, готовый рискнуть вместо него головой, пусть поищет его в другом месте. Ноги его не будет на Кипре!
   Но Фортуна распорядилась иначе.
   Какие бы распри ни раздирали Рим изнутри, для всего Средиземноморья он оставался великой державой. За каждым приезжим римлянином жителям соседних стран чудились непобедимые легионы, могущественный флот и безжалостная военная машина. Покоренный Восток не любил римскую волчицу, но он ее боялся.
   Конечно, время от времени находился смелый до безрассудства восточный царь или полководец, дерзавший бросить вызов всесильному Городу. Гордость и любовь к свободе не позволяли им безропотно склониться под римским игом. Но Птолемей Кипрский не принадлежал к их числу.
   Долгие века праздной жизни в роскоши и неге погасили в наследниках Птолемея огонь, пылавший в жилах их предка — македонского наемника и соратника Александра. Нынешнему царю Кипра отваги хватало лишь на то, чтобы привечать у себя на острове киликийских пиратов, взимая в свою пользу часть награбленной добычи. Птолемей понимал, что провинился перед Римом, но он даже не догадывался, какими смехотворными ресурсами располагали прибывшие к нему посланцы Рима. Едва узнав о том, что Катон уже на Родосе, царь заранее сложил оружие. Весть о скором приезде проквестора Канидия окончательно его добила. Откуда ему было знать, что эмиссар Катона везет ему выгодное предложение о почетной отставке? Он словно наяву видел, как его, закованного в цепи, волокут по римским улицам жалким статистом чужого триумфа... Когда ему сообщили, что Канидий высадился в Саламине, Птолемей утратил остатки самообладания и принял яд.
   Наследников он не оставил, и подданные кипрского царя смирились с потерей независимости и присоединением острова к провинции Киликии. Еще ни одно завоевание не давалось Риму так легко и не приносило ему так много.
   Не веря своим глазам, осматривал Канидий царские богатства — золото, серебро, драгоценные камни, украшения, монеты всевозможной чеканки, предметы искусства, пурпурные ткани, роскошную мебель, дорогую посуду, ковры... По самым скромным подсчетам, здесь добра не на одну тысячу талантов. Канидию стало страшно. Он приехал прощупать почву и по возможности избавить Катона от бесконечных, как принято на Востоке, переговоров, а оказался в роли хозяина острова и всех этих сокровищ. Понимая, что дело ему не по плечу, он отослал Катону письмо с просьбой немедленно приехать.
   Но Катон увяз в других переговорах — с Бизантием. Бросить их сейчас и сломя голову мчаться на Кипр, где трудности к его вящей славе разрешились сами собой, казалось ему верхом глупости. Рисковать успехом своей второй миссии только потому, что Канидий боится не справиться с поручением? Ну уж нет! Лучше он пошлет к нему племянника.
   Катон отправил Бруту в Памфилию резкое письмо, требуя незамедлительно прибыть в Саламин и проследить за составлением описи имущества Птолемея.
   Марк не скрывал от друзей, что приказ дяди ничуть его не обрадовал. Чем он может помочь Канидию, который разбирается в этих делах гораздо лучше него? Или дядя не доверяет своему проквестору? Как бы там ни было, в отговорки племянника, не желавшего обижать подозрением его подчиненного, дядя точно не поверил. Катон привык деспотически командовать окружающими и любил сталкивать их лбами, заставляя завидовать друг другу. Еще раз повторив свое приказание, он ясно намекнул племяннику, что любые проволочки с его стороны будет считать проявлением лени, нерешительности и тщеславия. Несправедливые упреки задели Марка за живое. Вспомнил он и о матери. Он и так рассердил ее, когда службе у Цезаря предпочел поездку на Кипр. Новых уверток она ему не простит. Что ж, в конце концов почему не воспользоваться случаем, чтобы на деле приобщиться к высокой политике и завязать полезные знакомства? Да и денег заработать не помешает...
   Брут смирил свое недовольство и осенью 56 года высадился в Саламине. Впрочем, ему недолго пришлось действовать на свой страх и риск.
   Невероятный успех Катона в кипрском деле словно по волшебству подтолкнул и переговоры с сенатом Византия. Брут еще не закончил читать отчеты Канидия, как его дядя уже был на острове и взял руководство в свои руки.
   Неуживчивый в семейном кругу, Марк Порций Катон и в работе был не подарок. Он всех изводил своей маниакальной придирчивостью. Чтобы ему угодить, требовалось не только запредельное терпение, но и скрупулезная точность во всем, и изрядная гибкость. Брут и сам любил точность, мог он проявить и дотошность, и даже терпеливость. Но вот что касается гибкости... Одиннадцать месяцев, проведенные в Саламине бок о бок с дядей, стали для него сущей пыткой.
   Понимая, что вывезти в Рим мебель, картины, статуи, посуду и драгоценности Птолемея невозможно, Катон решил продать их на месте. Убежденный, что все кругом только и думают о том, как бы его надуть, он лично договаривался с каждым покупателем, отчаянно торгуясь. Видно, его далекие предки и в самом деле разбогатели, торгуя свиньями
[24]. Никому не доверяя, он снова и снова пересчитывал вырученные деньги. Как он еще удержался, чтобы не приказать обыскивать каждого из своих помощников — вдруг кто позарился на ложку или сестерций? Даже самых близких друзей он перестал пускать к себе в комнаты, и кое-кто из них затаил на него смертельную обиду. В конце концов его заместитель Мунаций бросил все и уехал в Рим. Но Катон ничего не замечал. Он так вжился в образ скупца, охраняющего несметные сокровища, что ему позавидовали бы герои Плавта.
   Брут сдерживал себя, однако его чувства к дяде разительным образом переменились. После Кипра в их отношениях больше не осталось ни теплоты, ни сердечности. Но он не спешил покидать Кипр, потому что успел завязать в Саламине и Памфилии знакомства среди местной знати, заинтересованной в связях с римской аристократией. Конечно, Брут пока не входил в число влиятельных лиц, он к этому и не стремился, пока вокруг него не сложится собственный круг друзей и должников, иными словами, собственная клиентура.
   Наконец Катон продал последний предмет мебели Птолемея. Брут вздохнул с облегчением, но, как оказалось, рано. Катон панически боялся везти всю сумму — семь тысяч талантов — морем. Он долго думал, как уменьшить риск путешествия, и, конечно, придумал.
   Разделив деньги на части по два таланта и пятьсот драхм, он каждую упаковал в отдельный сундучок, к каждому сундучку приделал поплавок, а все вместе связал пеньковым тросом. Теперь, даже если корабль потерпит крушение, сокровище не пойдет ко дну. Подробный перечень реализованного добра он составил в двух экземплярах — получилось две толстые книги. Первую он оставил у себя, а вторую вручил своему отпущеннику Филаргиру, которому велел плыть другим кораблем. На самый крайний случай, если книги все же погибнут, он вез с собой бывших управителей Птолемея, которых намеревался представить в качестве свидетелей. Все эти приготовления заняли так много времени, что Брут уже начал всерьез беспокоиться, как бы не пришлось зимовать на Кипре
[25]. Лишь в середине октября римляне погрузились наконец на корабль — все, кроме Филаргира. Плавание протекало спокойно, если не считать маленькой неприятности, случившейся на острове Корфу, где сделали остановку. Ночи уже стояли такие холодные, что матросы, чтобы согреться, жгли костры. На одну из палаток попала искра, и вспыхнул пожар, в котором сгорела драгоценная книга Катона. И без того злой, он и вовсе рассвирепел, когда узнал, что судно, на котором плыл несчастный Филаргир, затонуло. Катон понес невосполнимую утрату — вместе с верным отпущенником на дно ушла вторая книга с отчетом. Его страхи переросли в манию. Отказавшись высадиться в Остии, он велел, чтобы корабль — великолепная галера с шестью рядами весел, принадлежавшая Птолемею, — плыл вверх по течению Тибра до самого центра города.
   Городские крыши, показавшиеся в золотой дымке ноябрьского утра, наполнили сердце Брута радостью. Катона, уезжавшего из Рима почти изгнанником, толпа встречала едва ли не как триумфатора. Он делал вид, что не замечает высоких официальных лиц, вместе с консулами явившихся приветствовать его. Разумеется, он ничего не забыл и верил, что снова сумеет взять в свои руки руководство оппозицией. Марк Порций Катон понятия не имел, что за полтора года его отсутствия в Риме произошли значительные перемены.
   В 56 году выборы консулов так и не состоялись — на Форуме хозяйничали подчиненные Клодию шайки головорезов, из-за которых обсуждение кандидатур становилось невозможным. Чтобы его нейтрализовать, оптиматы подкупили второго народного трибуна — любимца Помпея Тита Анния Милона, имевшего такое же право именоваться консерватором, как Клодий — защитником народных интересов. Все это привело к тому, что «спецслужбы» противоборствующих партий начали все чаще выяснять между собой отношения с помощью кулаков. Каждое заседание сената, каждое народное собрание завершалось бурной ссорой, нередко переходившей в потасовку.
   Соперничество Красса и Помпея, всегда недолюбливавших друг друга, все быстрее переходило в стадию «холодной войны». Миллиардер, приближавшийся к 60-летию, завидовал полководцу и мечтал о военной славе. Его мечты особенно подогревали победные реляции, которыми засыпал сенат Цезарь, утверждавший, что ему без единого сражения удалось покорить всю Галлию. Лишь много месяцев спустя выяснилось, что краткие набеги Гая Юлия на страну кельтов далеко не означали ее завоевания, но тогда об этом никто не знал. Одновременно остававшиеся в Риме друзья Цезаря поднесли Помпею отравленный дар — в условиях экономических трудностей и угрозы голода добились его пятилетнего назначения на должность ответственного за продовольственное снабжение города, заложив под популярность Гнея Великого мину замедленного действия.
   Вот что творилось в Риме, когда вернулись Катон и Брут.
   Беспомощность сената, резкая смена позиции Цицерона, который, вернувшись из ссылки, так боялся снова подвергнуться опале, что предпочел примкнуть к сторонникам Цезаря
[26], и плачевное состояние города отбили у Брута всякую охоту делать карьеру. Поддерживать триумвират он по-прежнему не собирался. Что же до оптиматов...
   Потеряв Цицерона, который теперь думал лишь о том, как бы восстановить утраченное богатство, они искали путей примирения с Помпеем. Брут отвернулся от популяров, чтобы не сотрудничать с убийцей своего отца, но мог ли он примкнуть к оптиматам, которые наперебой пытались подольститься к этому самому убийце? К тому же, прожив долгие месяцы бок о бок с Катоном, он потерял изрядную долю уважения к дяде и не хотел делить с ним общее дело.
   И Брут опять отгородился от жизни. Его сверстники покрывали себя военной славой в Галлии, а он проводил время в библиотеках, перечитывал Демосфена, переводил греческих историков и начал сочинять несколько трактатов, которые так и остались черновыми набросками. Прожить свой век кабинетным затворником, слишком презирающим окружающий мир, чтобы публиковать свои труды, — ему хватило бы и этого.
   Ему, но не Сервилии. Мать все не соглашалась оставить его в покое и без конца сравнивала его с двумя его шуринами — Марком Эмилием Лепидом, мужем Юнии Старшей, и Гаем Кассием Лонгином, недавно женившимся на Терции. Сравнение говорило не в его пользу.
   Однако чем он провинился? И Лепид, и Кассий, оба они были совершенно другими людьми; Лепид — откровенным карьеристом, ограничившим все свои интересы тем, как вскарабкаться повыше, а Кассий — воином, умным и храбрым, но ужасно грубым и по-детски гордившимся своей неотесанностью. Впрочем, и тот и другой безмолвно признавали за ним превосходство и, пожалуй, даже кое в чем завидовали его прямоте и неумению идти на компромиссы.
   Одна Сервилия по-прежнему отказывалась считать душевную чистоту мужским достоинством. Марку очень хотелось доказать ей, что он стоит не меньше, а может, и больше, чем мужья сестер. Время шло к тридцати годам, а он все еще оставался никем. Благополучное присоединение Кипра не принесло ему никакой выгоды, потому что Катон приписал все заслуги себе. Не только для племянника, но и для остальных своих помощников он не потребовал от сената никакой награды.
   Марк злился на дядю. Приближение зрелости пугало его. Если прежде он сомневался в других, то теперь начал сомневаться в себе. Обреченный на бездействие своими слишком высокими представлениями о порядочности, он уже готов был заняться чем угодно, разумеется, не вмешиваясь в бушевавший в верхах политический кризис. Подходящий случай вскоре подвернулся. Он ухватился за него, потому что жаждал убедить Сервилию, что и он способен зарабатывать деньги.
   Провинции стенали под гнетом римских налогов. Каждый новый наместник, бывший консул, беззастенчиво обирал подчиненное ему население, стараясь компенсировать расходы, понесенные в ходе избирательной кампании, и копил деньги на новые выборы. Эта практика стала повсеместной. И первое, что сделал Катон на Кипре — обложил жителей острова податями в пользу римской казны. Жалобы, что с них заживо спускают шкуру, не трогали несгибаемого Марка Порция.
   Летом 55 года в Рим прибыла из Саламина делегация сенаторов. Они надеялись получить заем на сумму в 53 таланта. Обычно в аналогичных случаях жители провинций обращались к римскому наместнику, но киприоты пока имели дело с одним лишь Катоном, а на его помощь рассчитывать, конечно, не приходилось. И тогда они решили связаться с его племянником Марком Юнием Брутом. Своими аристократическими манерами, своей глубочайшей культурой и умением свободно говорить по-гречески юноша произвел на саламинцев самое благоприятное впечатление.
   Посланцы направились прямиком к Бруту и, высказав все полагающиеся случаю комплименты, стали просить взаймы — ни много ни мало — 53 таланта. Таких денег у Брута, разумеется, не было. Признавшись новым друзьям, что он далеко не так богат, как им, вероятно, казалось, Марк все-таки пообещал подыскать им кредитора. И действительно, двое заимодавцев, ведавших финансовыми делами семьи, согласились предоставить требуемую сумму, но не меньше чем под 48 процентов годовых — слишком рискованной выглядела сделка. По принятому 10 лет назад Габиниеву закону, направленному на борьбу с ростовщичеством, верхний предел стоимости ссуды составлял 12 процентов. Но саламинцы не возражали и против 48, лишь бы удалось обойти закон. Все, что для этого требовалось, — добиться принятия особого сенатус-консульта, в виде исключения разрешавшего сделку на предложенных условиях. Еще один сенатус-консульт давал кредитору право в случае невыплаты ссуды обратиться за помощью к государству. Убедившись, что киприоты согласны на все, Брут взял на себя роль посредника и «пробил» оба постановления.
   Удачное завершение сделки возродило в Бруте веру в свои силы. Кроме того, в разговорах вокруг киприотского займа в сенате и на Форуме постоянно возникало его имя. Через год-другой к моральному успеху должен был добавиться и материальный — в виде вознаграждения за посредничество. Одним словом, Марк Брут стал в Риме завидной партией. Сервилия не могла упустить такой возможности.
   Мать Брута постарела и сознавала это. С тех пор как Цезарь отбыл в Галлию, она оставалась одна. Выдав замуж дочерей, она поневоле перешла в разряд почтенных матрон, не сегодня-завтра готовая дождаться внуков. Новую роль она приняла со смирением. Впрочем, она понимала, что ее влияние на Цезаря — единственного мужчину, который хоть что-то для нее значил, — зиждилось не столько на физической близости, сколько на союзе умов, а здесь соперниц у нее не предвиделось. Пусть Гай поминутно меняет подружек, что он и делал, в конце концов он вернется к ней: наслаждения умной и тонкой беседой, точностью суждений, доскональным знанием света и действия политических пружин ему не подарит никто кроме нее. В ожидании его возвращения она нашла себе новое увлечение — устраивать браки.
   В высшем римском обществе женитьба была чем угодно, только не любовным приключением. Если супруги вдруг оказывались приятными друг другу, что ж, тем лучше для них. Если нет, тоже не беда — они, подобно Сервилии, искали утешения на стороне. И роль свахи привлекла Сервилию вовсе не глупой сентиментальностью. Она испытывала подлинное удовольствие, комбинируя семейные состояния и политические направления, зная, что последствия этих комбинаций шагнут далеко за пределы супружеской спальни и отразятся на всем Риме. Сервилия помнила все генеалогии, все имена выдающихся деятелей каждого рода, отлично представляла, на какую клиентуру опирается потенциальный муж или — в случае молодости последнего — его отец, каким приданым располагает каждая невеста. Очень скоро она для многих стала незаменимой.
   Благодаря открывшемуся в ней новому таланту она чрезвычайно удачно пристроила своих дочерей и теперь мечтала о хорошей партии для Марка. Ее выбор пал на Клавдию Пульхру Младшую
[27]. Ни красавица, ни уродина, она получила прекрасное воспитание, позволявшее ей стать достойной хозяйкой в доме мужа, на какой бы высокий пост ни призвала его судьба. Она не обладала сильным характером, что вполне устраивало Сервилию, не желавшую делить с невесткой влияние на сына. Но главная ценность невесты состояла в том, что она происходила из хорошей семьи.
   Патриции до кончиков ногтей, Клавдии считались одной из самых благородных римских фамилий. Мать Клавдии принадлежала к не менее знатному роду Цецилиев. Женитьба на девушке с такой родословной, полагала Сервилия, быстро заставит замолчать злые языки, распространяющие басни про плебейское происхождение Юниев и прадеда-привратника.
   Громкое имя без богатства — пустой звук. К счастью, состояние Клавдиев исчислялось миллионами. Отец Клавдии Пульхры Аппий (представители этого рода носили не римское, а сабинское имя, которое подчеркивало, что он древнее самого Города) имел репутацию одного из самых ловких политиков, что в переводе на обычный язык означало продажный до мозга костей. Официальные должности и сомнительные сделки принесли ему кучу денег. Вокруг него сложился широкий круг родственников, друзей и клиентов, к числу которых принадлежал и его младший брат Публий Клавдий Пульхр, ради карьеры в качестве народного трибуна сменивший родовое имя и отныне звавшийся Клодием, и сам Помпей, старший сын которого — Гней — намеревался жениться на старшей дочери Аппия Клавдии Пульхре Старшей.
   Женитьба на Клавдии Пульхре Младшей превратила бы Брута в свояка сына Помпея. Зная о его ненависти к убийце своего отца, следовало ожидать, что он наотрез откажется от этой партии. Однако, как ни странно, он легко согласился взять в жены Клавдию.
   Он понимал, что ему пора жениться, что этого требовал от него гражданский долг. Оставаться холостяком, когда большинство римских мужчин вступали в брак до 20 лет, выглядело бы ненужным упрямством.
   Клавдия не будила в нем никаких чувств. Если бы он сказал кому-нибудь, чего на самом деле ждет от будущей супруги, его просто никто не понял бы. С тех пор как завершилась его связь с Киферидой, у него не было ни любовницы, ни возлюбленной. В любви, как и в политике, этот идеалист в основном мечтал. Но мечтал он не о союзе с юным перепуганным существом, которому предстояло легально сделаться его собственностью, а о Спутнице с большой буквы — единомышленнице и подруге, которая во всем была бы ему ровней и которой он во всем бы доверял. Впрочем, за этим призрачным видением ему чудились черты вполне определенной женщины — дочери Катона и его двоюродной сестры Порции. Кстати сказать, жены Бибула. 25-летняя Порция успела стать матерью троих детей. В ней одной сочетались старинная добродетель римской матроны и философская мудрость Греции. Живое воплощение достоинства и сдержанности, она, как и ее отец, твердо верила в учение стоиков и ясно сознавала, к чему ее обязывают высокое положение, ум и культура. Бибул, в общем-то, славный малый, хоть и тугодум, по возрасту годился ей в отцы. Он по-своему любил ее, даже не пытаясь вникать в тонкости ее возвышенной души. Порция не знала с ним настоящего счастья, но слишком дорожила своей репутацией и самоуважением, чтобы искать на стороне то, чего не находила дома.