Залетаю я в кафетерий, а там Билл Гэйнз съежился в паленом пальтугане в углу, будто полупарализованный банкир в 1910 году, и Старина Барт, потасканный и неприметный, ломает фунтовый кекс грязными пальцами, лоснящимися от пластилина.
   У меня на окраине были клиенты, о которых заботился Билл, да и Барт знал нескольких реликтов еще со времен гаяновых раскурок, призрачных дворников, серых как пепел, привратников-привидений, выметающих пыльные вестибюли медленной старческой рукой, кашляя и сплевывая поминутно в предрассветном отходняке, вышедших на пенсию барыг-астматиков в театральных отелях, Пантопонную Розу, пожилую мадам из Пеории, стоических официантов-китайцев, по которым никогда не видно, есть у них долбата или нет. Барт выискивал их, прогуливаясь своей старой торчковой походкой, терпеливо, осторожно и медленно, ронял им в обескровленные ладони несколько часов тепла.
   Однажды прикола ради я сходил с ним на один такой обход. Знаете, как старики уже теряют всякий стыд по части еды, и когда смотришь на них, тошнит? Со старыми торчками точно так же насчет мусора. Они лепечут и повизгивают при виде его. Слюна висит у них с подбородков, в животе урчит и все нутро у них скрежещет в перистальтике, пока они лизнуть собираются, растворяя пристойную кожу своего тела, так и ждешь, что в любой момент сейчас огромный пузырь протоплазмы вырвется из них на поверхность и всосет в себя мусор. Отвратительное зрелище в натуре.
   "Что ж, мои мальчишечки тоже такими когда-нибудь станут," подумал я философски. "Странная штука жизнь, а?"
   И вот, значит, обратно в центр, к станции Шеридан-Сквер, на тот случай если душман еще рыщет по подсобкам.
   Я говорил, что это ненадолго. Я знал, что они там свои макли плетут и злую ментовскую порчу наводят, подкидывая мне моргалки в Ливенворте. "Бесполезно его на иглу подсаживать, Майк."
   Я слышал, что они замели Чапина на колесах. Этот старый евнух обесхуевший просто сидел в подвале участка, пичкая его сериками денно и нощно, год за годом. А когда Чапин кинулся в петлю в Коннектикуте, этого старого акуса находят со свернутой шеей.
   "С лестницы упал," говорят. Знаете эту вечную ментовскую баланду.
   Мусор весь окружен чарами и табу, заговорами и амулетами. Я мог отыскать своего связного в Мехико как по радару. "Не на этой улице, на следующей, направо… теперь налево. Теперь опять направо," а вот и он, беззубое старушечье лицо и вымаранные глаза.
   Я знаю, что этот старый сбытчик ходит везде и мычит себе под нос песенку, и все, мимо кого он проходит, подхватывают. Он так сер и призрачен, что они его не замечают и думают, что песенка у них сама в мозгах мычится. Так клиенты и подсаживаются на Улыбки, или на Я Настроен Любить, или на Говорят, Мы Слишком Молоды, Чтобы Ходить Вместе Долго, или на то, что у него сегодня в программе. Иногда можно увидеть, к примеру, полсотни крысячьего вида пыжиков, до визга оприходованных, бегущих гурьбой за парнишкой с губной гармошкой, и сидит Чувак на плетеном стульчике, хлеб лебедям кидает, жирный травестит прогуливает свою афганскую борзую по Восточным Пятидесятым, старый алкаш ссыт на Эль столбо, радикал из студентов-еврейчиков раздает листовки на Вашингтон-Сквер, садовник стрижет кусты, дезинсектор, рекламный фрукт в Недике, что запанибрата с продавцом. Всемирная сеть торчков, настроенная на пуповину протухшей молофьи, перетягивающаяся в меблирашках, дрожащая в предутренних ломках. (Старые Медвежатники сосут черный дым в подсобке Китайской прачечной, а Меланхоличная Малышка подыхает от передоза временем или отвыкши дышать в долбате.) В Йемене, Париже, Новом Орлеане, Мехико и Стамбуле – дрожа под отбойными молотками и паровыми экскаваторами, по-торчковому визгливо драконя друг друга на чем свет стоит, никто из нас ничего подобного прежде не слыхал, а Чувак высунулся из проезжающего парового катка, и я грюкнулся в ведерко гудрона. (Примечание: Стамбул сейчас сносят и отстраивают заново, особенно ветхие торчковые кварталы. В Стамбуле больше героиновых героев, чем в Нью-Йорке.) Живые и мертвые, в тоске или откидоне, подсевшие или спрыгнувшие, или подсевшие снова, заходят они на лучик мусора, а Связник жует Чоп-Суи на Долорес-Стрит, пеленг Мехико, макая пальцами фунтовый кекс в кафетерии самообслуживания, загнанный сюда с толкучки с цепи сорвавшейся сворой Людей. (Примечание: Люди на новорлеанском жаргоне значит душманы.)
   Старый Китаец зачерпывает речной воды в ржавую консервную банку и промывает сифилис тяги, плотный и черный как шлак. (Примечание: Сифилис тяги – это пепел скуренного опия.)
   Ладно, у душманов остались моя ложка с пипеткой, и я знаю, что они выходят на мою частоту по наводке этого слепого стукача, известного под именем Вилли-Диск. У Вилли круглый рот, похожий на диск, обрамленный чувствительной, постоянно встающей черной волосней. Он ослеп, ширяясь в глазное яблоко, нос и нчбо у него изъедены от вдыхания гаррика, а тело – сплошная зарубцевавшаяся масса, тердая и сухая как дерево. Говно жрать он может теперь только этим своим ртом, иногда тот покачивается на конце длинной трубки эктоплазмы, нащупывающей эту неслышную частоту мусора. Он идет за мной по следу через весь город в номера, из которых я уже выехал, и душманы наезжают на каких-то новобрачных из Сиу-Фоллз.
   "Ладно, Ли!! Выходи из-за занавески! Мы знаем, что ты там" – и тотчас выдергивают у парня член.
   И вот Вилли припекает, и ты всегда слышишь в темноте его (он функционирует только в темноте) скулеж и чувствуешь ужасающую настырность этого слепого, ищущего рта. Когда они уже подтягиваются кого-то брать, Вилли совершенно выходит из-под контроля и ртом проедает дырку прямо в двери. Если менты не успеют утихомирить его разрядником для скота, он готов высосать все соки из каждого наркоши, которого вложил.
   И я сам знал, и все остальные знали, что они спустили на меня Диска. И если мои пацаны-клиенты когда-нибудь расколются в суде: "Он заставлял меня совершать всякие ужасные половые акты в обмен на мусор," – я могу навсегда расцеловаться с топталовкой.
   Поэтому мы затариваемся гарриком, покупаем подержанный студебеккер и отчаливаем на Запад.
   Линчеватель закосил под шизу, одержимого бесами:
   "Я стоял вне себя, пытаясь остановить призрачными пальцами эти повешения…. Я дух, желающий того же, чего хотят все духи – тела – после того как Долгое Время перемещался по ничем не пахнущим переулкам пространства где никакой жизни нет только бесцветная никакого запаха смерти…. Никто не в состоянии дышать и чуять ее запах сквозь розовые спирали хрящей окаймленных кристальными соплями, говном времени и плотскими фильтрами черной крови как кружевом."
   Он стоял там в продолговатой тени зала суда, все лицо изодрано будто изломанная пленка похотями и голодами личиночных органов копошащихся в предполагаемой эктоплазменной плоти мусорного оттяга (десять дней на инее во время Первого Слушания) плоти блекнущей при первом молчаливом касании мусора.
   Я видел как это произошло. Десять фунтов скинуто за десять минут стоя со шприцем в одной руке поддерживая штаны другой, его отрекшаяся плоть пылает холодным желтым нимбом, именно там в нью-йоркском гостиничном номере… ночная тумбочка замусорена конфетными коробками, окурками сигарет, каскадом сыплющихся из трех пепельниц, мозаика бессонных ночей и внезапных приступов голода у торчка в тасках лелеющего свою младенческую плоть….
   Линчевателя судит Федеральный Суд по обвинению в самосуде Линча и он оказывается в Федеральном Дурдоме специально приспособленном к содержанию духов: точное, прозаичное воздействие объектов… умывальник… дверь… параша… решетки… вот они… вот оно… все связи обрезаны… снаружи ничего… Мертвый Тупик… И Мертвый Тупик в каждом лице…
   Физические перемены сначала были медленны, затем поскакали вперед черными толчками, проваливаясь сквозь его вялую ткань, смывая человеческие черты… В его месте вечной тьмы рот и глаза – это один орган бросающийся щелкая прозрачными зубами… но ни один орган не постоянен в том что касается либо его функции либо его положения… половые органы дают побеги где угодно… задние проходы открываются, испражняются и закрываются снова… весь организм целиком изменяет цвет и консистенцию за какие-то доли секунды….
   Бажбан – угроза обществу из-за своих приступов, как он их называет. К нему подступал Лох Внутри а это шарманка которую никто не может остановить; под Филькой он выскакивает из машины отмазать нас у блондинки и легавым одного взгляда на его рожу хватило чтобы замести всех нас.
   Семьдесят два часа и пятеро клементов в кумаре с нами в стойле. Теперь не желая разлатывать свою заначку перед этими голодными чушпанами, приходится поманеврировать и дать сламу на фараона прежде чем оттырить себе отдельную морилу.
   Запасливые торчки, иначе белочки, хранят курки против любого шмона. Ширяясь всякий раз, несколько капель я намеренно роняю в жилетный кармашек, подкладка вся уже заскорузла от ширева. Пластиковая пипетка хранилась у меня в башмаке, английская булавка вколота в ремень. Знаете, как описывают эти прибамбасы с пипеткой и булавкой: "Она схватила безопасную булавку, всю ржавую от запекшейся крови, выдолбила здоровенную дырку у себя в ноге, как бы раззявившуюся непристойным, гноящимся хавлом ожидающим невыразимого совокупления с пипеткой, уже засунутой ею прочь с глаз в зияющую рану. Но ее отвратительная гальванизированная нужда (голод насекомых в пересохших местах) обломила пипетку во глубине плоти ее изуродованного бедра (похожего скорее на плакат об опасности эрозии почв). Но какая ей разница? Она даже не побеспокоилась вынуть осколки, глядя глядя на свою окровавленную ляжку холодными пустыми глазами торговки мясом. Какое ей дело до атомной бомбы, до вольтанутых клопов, до злокачественной квартплаты, Дружелюбная Касса уже готова изъять ее просроченную плоть…. Сладких снов тебе, Пантопонная Роза."
   В реальной же сцене вы щипком захватываете немного мякоти ноги и быстро пронзаете ее булавкой. Затем прилаживаете пипетку над отверстием, а не в нем, и медленно и осторожно подаете раствор, чтобы не брызнуло за края…. Когда я схватил Бажбана за бедро плоть подалась под пальцами как воск да так и осталась, и медленная капелька гноя просочилась из дырочки. А я никогда не дотрагивался до живого тела, такого холодного, как у Бажбана тогда в Фильке…
   Я решил обломить его если даже это значило спертую пьянку. (Это такой английский деревенский обычай, когда нужно устранить престарелых и прикованных к постели иждивенцев. Семья, подверженная такого рода несчастью, устраивает "спертую пьянку", когда гости заваливают матрасами старую обузу, сами забираются сверху и надираются вусмерть.) Бажбан – мертвый груз нашего дела и должен быть выведен в трущобы мира. (Это африканский ритуал. В обязанности того, кого официально называют "Проводником", входит выводить всяких старперов в джунгли и там бросать.)
   Приступы Бажбана становятся привычным состоянием. Фараоны, швейцары, собаки и секретарши рычат при его приближении. Светлокудрый Бог пал до неприкасаемой мерзопакостности. Жохи не меняются, они ломаются, раскалываются вдребезги – взрывы материи в холодном межзвездном пространстве, дрейфуют в разные стороны в космической пыли, оставляют за собою пустое тело. Фармазоны всего мира, одного Лоха вам никогда не выставить: Лоха Внутри….
   Я оставил Бажбана на углу, краснокирпичные развалюхи до небес, под нескончаемым дождем копоти. "Схожу наеду на одного знакомого лепилу. Сразу вернусь с хорошей чистой аптечной Мурой…. Нет, ты здесь постой – не хочу, чтоб он еще и на тебя кулак подносил." Сколь долго бы это ни было, Бажбан, дожидайся меня вот на этом самом углу. Прощай, Бажбан, прощай, парниша…. Куда они деваются, когда выходят из себя и оставляют тело позади?
   Чикаго: невидимая иерархия выпотрошенных итальяшек, вонь атрофировавшихся гангстеров, привидение, по которому земелька плачет, сбивает вас на углу Северной и Хэлстеда, Цицерон, Линкольн-Парк, попрошайка снов, прошлое вторгается в настоящее, прогорклое очарование одноруких бандитов и придорожных буфетов.
   Во Внутрь: обширнейший подотдел внутренних дел, антенны телевидения уперты в бессмысленное небо. В жизнеупорных домах цацкаются с молодняком, впитывают в себя немного того, что он отвергает. Только молодняк приносит что-то, а молодым он остается недолго. (Сквозь решетки Восточного Сент-Луиса пролегает мертвая граница, дни речных лодок.) Иллинойс и Миссури, миазм кучеройных народов, низкопоклонствующих в обожествлении Источника Пищи, жестокие и уродливые празднества, тупиковый ужас Многоногого Бога простирается от Кучевилля до лунных пустынь перуанского побережья.
   Америка – не юная страна: она была стара, грязна и зла еще до первопоселенцев, до индейцев. Зло затаилось там в ожидании.
   И вечно легавые: уравновешенные и ловкие наймиты полиции штата с высшим образованием, отрепетированная примирительная скороговорка, электронные глаза просвечивают насквозь вашу машину и вещи, одежду и лицо; оскаленные крючки больших городов, вкрадчивые деревенские шерифы с чем-то черным и угрожающим в старых глазах цвета поношенной серой байковой рубахи….
   И вечно засады с машиной: в Сент-Луисе махнули студебеккер 42 года (в нем был встроенный дефект конструкции как и в Бажбане) на старый перегретый лимузин паккард и еле доехали до Канзас-Сити, а там купили форд, который жрал топливо, как выяснилось, отказались от него ради джипа, который слишком гнали (ни к черту они не годятся на шоссе) – и спалили у него что-то внутри, начало греметь и перекатываться, вновь пересели на старенький восьмицилиндровый фордик. Если надо доехать до конца, с этим движком ничего не сравнится, жрет он там горючку или нет.
   А тощища США смыкается над нами как никакая другая тоска в мире, хуже, чем в Андах, высокогорные городки, холодный ветер с открыточных пиков, разреженный воздух как смерть в горле, речные города Эквадора, малярия, серая как мусор под черным стетсоном, дробовики, заряжаемые с дула, стервятники роются в грязи посреди улиц – и что вас поражает, стоит сойти с парома в Мальмч (на пароме налога на газ не берут) Швеция вышибает из вас всю эту дешевую, беспошлинную горючку и прямо вытирает об вас ноги: в глаза никто не смотрит и кладбище в самом центре города (каждый город в Швеции, кажется, выстроен вокруг кладбища), и днем совершенно нечего делать, ни бара, ни киношки, и я взорвал свой последний кропаль танжерского чая и сказал: "Килограша, а не пойти ли нам обратно на паром."
   Ничто не сравнится с американской тоской. Ее не видно, никогда не знаете, откуда она подползет. Возьмите, к примеру, какой-нибудь коктейль-бар в конце боковой улицы подотдела – в каждом квартале свой бар, и своя аптека, и рынок, и винная лавка. Заходите, и тут вас шарахает. Но откуда она берется?
   Не от бармена, не от посетителей, не из кремовой пластиковой отделки табуретов у стойки, не из тусклой неоновой вывески. Даже не из телевизора.
   А наши привычки лепятся этой тоской, как будет лепить вас кокаин, опережая антрацитовый соскок. А мусор уже на исходе. И вот мы здесь в этом безлошадном мухосранске строго на сиропе от кашля. И сблевали мы весь сироп, и поехали дальше и дальше, холодный весенний ветер свистал сквозь эту кучу металлолома вобравшую в себя наши дрожащие и потные кумарные тела ведь вас всегда сваливает простуда когда из тела вытекает мусор…. Дальше сквозь шелушащийся пейзаж, дохлые броненосцы на дороге и стервятники над топью и пнями кипарисов. Мотели с фанерными касторовыми стенками, газовой горелкой, тощими розовыми одеялами.
   Залетная мазь, гастролеры и шаровики, уже замочили лепил из Техаса….
   А на луизианского лепилу никто в здравом уме никогда не наедет. Такой в штате Антимусорный Закон.
   Наконец, приехали в Хьюстон, где я знаю одного аптекаря. Я там пять лет не был, а он поднимает взгляд и моментально меня срисовывает, просто кивает и говорит: "Подождите у стойки…."
   И вот я сажусь и выпиваю чашечку кофе, и через некоторое время он подходит, садится рядом и спрашивает: "Так что вы хотите?"
   "Кварту гатогустрицы и сотню нембиков."
   Тот кивает: "Заходите через полчаса."
   И вот когда я возвращаюсь, он протягивает мне пакет и говорит: "Пятнадцать долларов…. Будь осторожнее."
   Двигаться настойкой дурцы – жуткая заруба, сначала надо выжечь алкоголь, затем выморозить камфару и отсосать эту бурую жидкость пипеткой; вмазываться нужно в венярку, иначе схватите абсцесс, куда бы не вмазывали. Самый ништяк – хапнуть ее с дуровыми сериками…. Поэтому мы выливаем ее в бутылку из-под Перно и стартуем в Новый Орлеан мимо радужно переливающихся озер и оранжевых всполохов газа, мимо болот и мусорных куч, крокодилов, ползающих по битым бутылкам и консервным банкам, мимо неоновых арабесок мотелей, севшие на мель шмаровозы орут непристойности проезжающим машинам со своих необитаемых островков помоек….
   Новый Орлеан – мертвый музей. Мы гуляем по Толкучке, нюхтаря дурцу и сразу же находим Чувака. Мир здесь тесен, и душманы всегда знают, кто банкует, поэтому он прикидывает, какая, к чертям, разница, и толкает кому попало. Мы затариваемся гарриком и отваливаем в Мексику.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента