В конце 90-х годов XIX века я учился в Университетском Колледже, на Гоувер-Стрит в Лондоне. Мне кажется, больше ничего не нужно говорить о том, что не интересно ни для кого, кроме автора. Но (и это может заинтересовать читателя) именно в то время в мою жизнь вошел через «Бан Хаус» [92], богемное место на Стрэнде, удивительный и эксцентричный поэт Эрнест Доусон. Он был худощав и субтилен, с вьющимися, вечно всклокоченными светло-русыми волосами, голубыми глазами, усталым голосом, вялыми, нерешительными руками и тонкими пальцами, которые все время что-нибудь роняли. Таким выходит Доусон из тумана дорогого мне ушедшего Лондона 90-х годов. Он носил позорно протертое на локтях пальто, мучительно топорщившееся на спине. Я отчетливо помню, что воротник был подвязан куском широкой черной муаровой ленты, которая одновременно играла роль бабочки и держала на месте рубашку.
   Доусон редко улыбался. Лицо его, морщинистое и серьезное, все же было круглым лицом школьника, и в его голубых глазах иногда можно было поймать искру юности. В такие мгновения тень улыбки внезапно пробегала по его мрачным чертам и стирала раздражительность, обычно прятавшуюся в них.
   Тогда он носил в заднем кармане брюк маленький посеребренный револьвер и, видимо, до смешного гордился им. Он доставал его в барах и кафе и передавал по кругу для всеобщего обозрения без слов и без видимой причины. Я так и не узнал, какими извилистыми тропами ходил Доусон и почему он считал необходимым носить при себе пистолет; возможно, он просто тешился мыслью о самоубийстве. Бог свидетель, он наверняка считал жизнь очень печальным делом, ибо его тридцатилетнее пребывание на земле было длинным списком разочарований, финансовых тревог и бед.
   Я провел с Доусоном много вечеров в «Бан Хаус». Несмотря на название, здесь не было булочек [93]. Это — просто лондонский паб, который стал частью литературной и журналистской жизни 1890-х годов. Именно там я впервые встретил поэта Лайонела Джонсона, Джона Ивлина Барласа, поэта и анархиста, пытавшегося «расстрелять» палату общин, Эдгара Уоллеса, незадолго до того снявшего военную форму, Артура Мейкена, всегда носившего плащ с капюшоном, который, по его словам, был ему верным другом двадцать лет. «Надеюсь сносить за мою жизнь четыре таких великолепных плаща, — прибавлял он. — Во всяком случае, я уверен, четырех хватит на сто лет!»
   В то время абсент был очень популярен среди молодых поэтов и литературных бродяг, и я все еще вижу, как Доусон на высоком табурете разглагольствует о достоинствах этого опалового средства против боли. Он часто повторял: «Виски и пиво — для дураков, абсент — для поэтов»; «Абсент обладает колдовской силой. Он может уничтожить или обновить прошлое, отменить или предсказать будущее». Нередко он говорил: «Завтра я умру», а иногда добавлял: «Никому не будет до этого дела, транспорт на Лондонском мосту не остановится».
   После нескольких встреч в «Бан Хаус» мы, два посвященных в орден богемы, стали бродить по туманным лондонским улицам, упиваясь восторгами друг друга. Мы делились деньгами и признаниями, а Доусон изящно курил дешевую австрийскую сигару, выдувая кольца дыма через ноздри. Бродя по ночному Лондону, мы часто играли в игру, которую называли «гуляй вслепую». Надо было найти короткий или обходной путь между оживленными частями Лондона по узким улочкам и переулкам, неизвестным обычному лондонцу.
   Однажды вечером, плутая по лабиринту переулков, дворов и маленьких площадей, мы вдруг поняли, что за нами следует какой-то настойчивый субъект, в длинном плаще и с кожаным саквояжем. Мы сворачивали, меняли направление, и он сворачивал с нами. Да, он нас преследовал. Вскоре наш непрошеный спутник подошел так близко, что мы слышали его тяжелое дыхание. Тут меня охватил нелепый страх, и лишь усилием воли мне удалось не поддаться панике.
   Как только мы свернули на оживленную улицу, я подтащил Доусона к дружелюбному газовому фонарю и крикнул: «Бежим что есть мочи!»
   Когда мы оторвались от непрошеного спутника, я спросил Доусона, разглядел ли он его лицо. Это ему не удалось, как и мне; но оба мы не могли отделаться от мыслей о закутанном в плащ чучеле с саквояжем, которое преследовало нас в пустынных лондонских дворах.
   Несколько минут спустя, когда мы с Доусоном уже сидели в баре и пили наше скромное «пиво», я заметил, что Доусон похлопывает себя по карманам, ищет портсигар. Автор «Динары», которая стала известна повсюду благодаря Рональду Колману, использовавшему ее как название и лейтмотив в одном своем фильме, был рассеянным мечтателем и никогда не клал портсигар в один и тот же карман. Тут в крутящуюся дверь бара проскользнул высокий и худой, как мумия, человек в пальто и каком-то диком макинтоше, с ужасным саквояжем в руке. Его лицо почти полностью прикрывал грязный шелковый шарф, обвязанный так, словно он мучился зубной болью.
   Да! Это был тот самый человек, который преследовал нас в закоулках за несколько минут до этого. Как ни странно, мне показалось, что этот субъект (или надо сказать «персонаж»?) не был связан границами возраста. В нем было что-то странное, потустороннее. Я просто не мог думать о нем как о живом человеке.
   Тем временем Доусон безуспешно пытался нащупать портсигар своими неуклюжими пальцами.
   Тогда мумия сказала: «Поищите в кармане брюк».
   Доусон сунул руку в задний карман и нашел там неуловимый портсигар. Мы подняли глаза и встретились взглядами с посетителем. Позднее мы пытались вспомнить, почему он показался нам таким страшным, почему вызвал в нас ужас и отвращение, но так и не нашли трезвого объяснения. Однако мы полностью сошлись в одном: у посетителя было какое-то холодное лицо, которое, по словам Доусона, «напомнило ему пузырь свиного жира». Я думаю, вы уже догадались, что мы не стали засиживаться над стаканами. Сама мысль о разговоре с этим субъектом была невыносима. Мы допили наше питье и ушли.
   Однако нам пришлось еще раз столкнуться со зловещим персонажем. Однажды вечером, подходя к дому, в котором жил Доусон (кажется, это был дом 111 по Юстонроуд), ярдах в ста от железной решетки, закрывавшей цокольный этаж, мы снова заметили человека с непотребным саквояжем. Пугаясь и недоумевая, мы увидели, как он поднялся по ступеням подъезда. Этого было достаточно. В любом случае, спать в одном доме с ним Доусон не мог (мы догадались, что посетитель хочет снять комнату) и решил переночевать ночь-другую у меня, в Крауч-Энде.
   Прежде чем уснуть, мы разговаривали друг с другом и сами с собой, гадая, почему бесприютный коммивояжер с саквояжем показался нам столь зловещим и опасным?
   Лишь через несколько дней я убедил Доусона вернуться в караван-сарай на Юстон-роуд. Когда он вошел в дом, он заметил, что хозяйка чем-то взволнована. Она рассказала ему, что человека, который снял комнату на неделю, в первое же утро нашли мертвым в постели. В карманах у него не оказалось ни пенса, а в саквояже, который открыли полицейские, был лишь садовый гумус, мягкая мелкая земля. Никто так и не появился, чтобы опознать умершего, и его похоронили в общей могиле для нищих. Хозяйке он назвался Лазарем. Насколько я помню, полиции так и не удалось разыскать его родственников или друзей.
   Через некоторое время я спросил Доусона, что он думает об этой истории. Поэт лишь пожал плечами и сказал своим тихим и неуверенным голосом: «Знаешь что, Хопкинс, земля в его сумке была могильной землей… И разве он — не Лазарь, который „вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, и лице его обвязано было платком“?»
   Даже спустя все эти годы я вижу бледное лицо Доусона и мрачный свет, горевший в его глазах, когда он это говорил.
   Иногда мне кажется, что мы с Доусоном преувеличивали странность довольно обычной цепи совпадений, но, должен признаться, это — не окончательное заключение. Я уверен, что несчастный бесприютный человек умирал, быть может, от голода и искал кого-нибудь, кто его пожалеет. Но вид у него был такой отталкивающий, что никто не хотел иметь с ним дела. Верю я и в то, что, возможно, благодаря особому дару ему удалось отвоевать для своего тела несколько дней жизни после того, как смерть уже заявила на него свои права.
 
   Мария Корелли.
   Полынь.
   Парижская драма
 
   Книги Марии Корелли (1855-1924), в свое время — бестселлеры, завораживали читателей викторианской эпохи своими мелодраматическими интригами. Ее считали смешной еще при жизни, и именно такой ее помнят сейчас, хотя у нее есть несколько неожиданных поклонников. Эрика Йонг вспоминает, что в начале их знакомства с Генри Миллером «он часто с восторгом говорил о Марии Корелли».
   Роман «Полынь» объемом примерно в 800 страниц — это «трехпалубник», типичный викторианский трехтомник, который мы жестоко сократили, поскольку писательница неизменно многоречива. Эта чрезвычайно зловещая книга требует иллюстраций Эдварда Гори. Гастон Бове, обеспеченный и благовоспитанный молодой человек, занимает хороший пост в банке своего отца, а также имеет менее положительные литературные наклонности. Гастон влюбляется в Полин, дочь друга своего отца, графа де Шармиль, и просит ее руки. Они обручаются.
   К несчастью, Полин влюбилась в Сильвиона Гиделя, красивого и добродетельного юношу, который готовится стать священником. Сильвион — племянник мсье Водрона, пожилого священника, горячо любимого и уважаемого всеми персонажами книги. Сильвион тоже влюбляется в Полин, и в конце концов она умоляет Гастона расторгнуть помолвку. Гастон совершенно убит горем.
   Случайно он сталкивается в парке со старым знакомым, нищим художником Андре Жессоне. Эта встреча изменяет всю его жизнь, так как Жессоне знакомит его с абсентом.
 
   — Абсент! «говорит Гастон» Он тебе нравится?
   — Нравится? Я обожаю его! А ты?
   — Я его никогда не пробовал.
   — Никогда не пробовал! — воскликнул Жессоне. — Mon Dieu! [94] Ты, родившийся и всю жизнь проживший в Париже, никогда не пробовал абсента?
   Его горячность позабавила меня.
   — Да. Я часто видел, как его пьют другие, но меня всегда отталкивал его вид. Цвет уж очень противный, как у лекарства!
   Он рассмеялся немного нервно, и рука его задрожала. «…»
   — Надеюсь, мне не придется считать тебя дураком! Что за идея — «как у лекарства»! Подумай лучше о расплавленных изумрудах. Здесь, перед тобой, самый чудесный напиток в мире. Пей, и ты увидишь, что твои несчастья преобразятся, как и ты сам. «…» Жизнь без абсента! Я не могу ее даже представить!
   Он поднял свой стакан, бледно переливавшийся на солнце. Его слова, его манера поразили меня, и по жилам моим пробежало странное возбуждение. Лицо его чем-то напомнило мне призрак, словно я увидел его скелет сквозь покров плоти, и Смерть на мгновение выглянула из-под пелены Жизни. Я с сомнением посмотрел на бледно-зеленый напиток, которому он пел дифирамбы, — действительно ли тот обладает столь сильным очарованием?
   «Еще! — прошептал он пылко, со странной улыбкой. — Еще! Он, как месть, — сначала горький, но в конце концов сладкий!»
 
   Бове обнаруживает, что абсент начинает ему нравиться, и слова Жессоне уже кажутся ему убедительными: «Ты хочешь сказать, — спросил я недоверчиво, — что абсент, который называют проклятием Парижа, — лекарство от всех человеческих горестей?» Жессоне расположен великодушно: «Только одним я могу отблагодарить тебя за многочисленные услуги — познакомить с Зеленоглазой феей, как поэтично называют этот восхитительный нектар. Она чудесна! Один взмах опаловой волшебной палочки — и горя нет!» Гастон подпадает под влияние нового вещества:
 
   Он говорил непрестанно, сам же я был слишком дремотно расслаблен, чтобы перебивать его. Я смотрел, как дым моей сигареты, извиваясь, поднимается к потолку маленькими темными кольцами. Казалось, они загорались фосфоресцирующими цветными искрами, снова и снова кружась в воздухе и тая. Мне было даровано волшебное время неожиданного и полного покоя…
 
   Жессоне спрашивает, лучше ли Гастону: «Зеленая фея излечила тебя от душевных волнений?» Да, говорит Бове, «что бы со мной ни случилось, я снова чувствую себя самим собой». В ответ на это Жессоне начинает хохотать, как безумец, которым он, в сущности, и был, и в этом безумии — разгадка следующей речи:
 
   «Прекрасно! Я рад! Что же до меня, я никогда себя собой не чувствую, — я всегда кто-нибудь другой! Забавно, не правда ли? На самом деле, — и он перешел на доверительный шепот, — я имел уникальный опыт, редчайший и удивительный. Я убил себя и присутствовал на своих собственных похоронах! Правда! Свечи, священники, траурные драпировки, откормленные лошади с длинными хвостами — toute la baraque [95], никакой экономии ни в чем, понимаешь? Мое тело лежало в открытом гробу, — любопытно, но я не одобряю закрытые гробы, — оно лежало открытое навстречу ночи, и звезды смотрели на него, у него тогда было молодое лицо, и можно было легко поверить, что его глаза тоже прекрасны. Я выбрал венок из белых фиалок, который лежал прямо на сердце, это чудесные цветы с нежным ароматом, он наводит на мысли, правда? — а за длинной траурной процессией следовали рыдающие толпы парижан. «Он умер! — кричали они. — Наш Жессоне! Французский Рафаэль!» О, это было редкое зрелище, mon ami [96]! — никогда еще наша страна так не горевала, я сам рыдал от сочувствия к моим скорбящим соотечественникам! Я ждал в стороне, пока все цветы не бросят в открытую могилу, — ведь я был могильщиком, помни! — я дождался, пока кладбище опустело и наступила тьма, и тогда я поспешно похоронил себя, быстро и плотно засыпал мою мертвую юность, хорошо выровняв и утрамбовав землю. Французский Рафаэль! Он лежит там, думал я, и там он останется, что же до моего мнения, он лишь гений и потому не мог принести никакой пользы на земле».
 
   Жессоне, без всяких сомнений, безумен, как маньяк из фарса («в его голосе был странный, вызывавший сострадание пафос, смешанный с презрением, а блеск в его глазах усилился вплоть до яростного огня, который заставил меня невольно вздрогнуть»). Наконец они расстаются, и, когда Жессоне уходит за угол своей безумной походкой («в своем обычном полуразвязном, полутрагичном стиле»), Бове осознает, что с ним произошло. Он стал любителем абсента.
 
   Я чуть не кричал в полубреду лихорадочного опьянения, обжигавшего мой мозг!.. Моя случайная встреча с ним была предначертана судьбой. Она позволила дьяволу успешно завершить свой труд — одним движением уничтожить добродетель и, как по волшебству, возродить порок из мертвого праха, превратить чувствующее сердце в камень, а человека — в демона!
 
   На этом кончается первый том.
   В начале второго тома Корелли приводит цитату из Шарля Кро [97], которая необыкновенно важна для развития действия и для объяснения поступков Гастона. Прежнее чувство нравственности и добра теперь, по его словам, не просто уменьшил, но «опрокинул» абсент. «Славный Абсент! Что пел о тебе поэт? -
 
   Avec l’absinthe, avec ce feu On peut se divertir un peu Jouer son role en quelque drame!
 
   «С абсентом, этим огнем, можно немного развлечься и сыграть роль в нескольких драмах». Теперь это станет обоснованием безумного и бесчеловечного поведения Гастона. К этому моменту Бове говорит о себе как о наркомане, убежденном любителе абсента:
 
   Действие абсента абсолютно противоположно действию морфия. Как только он всасывается в кровь, во всем теле поддерживается сильное и постоянное возбуждение, которое может быть ослаблено и успокоено лишь новыми глотками восхитительного яда… Я спустился по бульвару Монмартр, вошел в одно из лучших и самых модных кафе и тут же заказал эликсир, которого, казалось, жаждала сама моя душа! Предвкушение, чуть покалывая, трепетало в моих жилах, пока я готовил зеленоватую смесь, чье магическое действие широко распахнуло для меня двери в мир грез! С каким томительным восторгом я выпил до последней капли два полных стакана этого эликсира, — достаточно, замечу, чтобы вывести из равновесия намного более медлительный и вялый мозг! Мои ощущения, и физические, и умственные, были острее, чем накануне, и, когда около полуночи я наконец вышел из кафе и пошел домой, мой путь был озарен совершенно особыми чарами. К примеру, ночь была безлунной, облака все еще окутывали небо довольно плотной завесой, скрыв все звезды, и все же, когда я неспешно шел по Елисейским Полям, ярко-зеленая планета неожиданно выплыла в туманное пространство и осветила мой путь своим сиянием. Ее слепящие лучи окружили меня, а влажные листья деревьев над моей головой засверкали, как драгоценные камни. Я спокойно наблюдал, как вокруг меня, подобно широкой водной глади, распространяется горящий ореол, ясно осознавая, что все это — лишь плод моего воображения. Я, именно я нашел elixir vitae [98]! — секрет, который так горячо искали философы и алхимики! Я, подобно Богу, мог создавать и наслаждаться творениями моего собственного мозга…
   …Мы, парижане, не заботимся о том, текут ли наши мысли по здоровым или болезненным руслам, лишь бы наши слабости были удовлетворены. В мои мысли, например, проникла отрава, но я был этим доволен!
 
   Галлюцинации Гастона продолжаются и у двери его дома:
 
   Я обнаружил, что дверь торжественно задрапирована черной тканью, как будто для похорон, и увидел, что по ткани сверкающими, бледно-изумрудными буквами написано — LA MORT HABITE ICI [99].
 
   Гастон начинает обращаться с Полин с доселе неведомой ему жестокостью: «Я командовал в этой игре, я и моя Зеленоглазая Фея, чьим колдовским советам я следовал беспрекословно». Он изменился, добро кажется ему неестественным и нелепым, абсент полностью перевернул его прежние мысли и привычки:
 
   Дайте мне самого прекрасного юношу, который только утешал сердце своей матери, дайте героя, святого, поэта, кого хотите. Как только я приохочу его к абсенту, из героя он превратится в труса, из праведника — в развратника, из поэта — в животное! Вы мне не верите? Тогда приезжайте в Париж, изучите нынешних парижан, пьющих абсент, и вы уже не будете превозносить англичанина Дарвина. Хоть он и был мудрым для своего времени, но, глядя в прошлое, возможно, утратил силу предвидения. Он проследил (или думал, что проследил), как человек произошел от обезьяны, но не смог предугадать, что человек может пасть и снова стать обезьяной. Видимо, он недостаточно изучил парижан!
 
   Дарвинизм — не единственная теория того времени, которую Корелли вводит в свой роман; в нем чувствуется и сильное влияние «натурализма» в духе Золя и теории патологического «вырождения», развитой Максом Нордау в одноименной книге.
   Сильвион тем временем принимает сан и, таким образом, не может жениться на Полин. Тогда Гастон снова предлагает ей выйти за него замуж. «Я знаю, зачем ты это делаешь, — говорит Полин. — Ради моего отца и доброго мсье Водрона, чтобы спасти честь и избежать скандала». Она не догадывается, что Гастон лишь играет роль в драме a la [100] Шарль Кро. В ночь перед свадьбой он пьет свой «любимый нектар, стакан за стаканом», пока не начинаются галлюцинации. Стены комнаты становятся «прозрачным стеклом, насквозь пронизанным изумрудным пламенем. Со всех сторон окруженный призраками — прекрасными, ужасными, ангельскими, дьявольскими — и слыша повсюду странные звуки, я, пошатываясь, добрел до дивана в состоянии, похожем на бодрствующий обморок».
   Он ощущает, что разделен на «две личности, бьющиеся друг с другом в смертельной схватке». А на следующее утро:
 
   Меня охватило удивительное чувство, как будто некая огромная сила пронеслась сквозь меня, заставляя меня совершать странные поступки, природу которых я толком не осознавал… Я думал о полуобнаженной ведьме, которая была моей спутницей в фантасмагории дикой ночи. Как быстро она привела меня в забытый загробный мир… О, это был веселый и смелый призрак, моя ведьма Абсента!
 
   У алтаря он неожиданно отказывается взять Полин в жены, публично обвинив ее в том, что она — брошенная любовница Сильвиона. Полин падает в обморок, но Гастону все это кажется чепухой: «Любопытная сцена, да, вполне театральная, как номер из романтической оперы… Я чуть не расхохотался в голос».
   Позднее он встречает на улице своего отца, который с негодованием воспринял его поступок. Лишь сумасшедший, говорит он, или «любитель абсента в бреду» способен на такую бессмысленную жестокость, но никак не разумный человек. Гастон не выдает своей тайны, но позднее с наслаждением думает: вместо женитьбы на Полин «в глубине моей души заключен дивный брак — нерасторжимый союз с прекрасной и дикой ведьмой Абсента из моих снов! Клянусь, она одна будет частью моей плоти и крови!»
   Полин уходит из дома. Ее двоюродная сестра Элоиз Сэн-Сир умоляет Гастона помочь ей найти Полин. Как и Бодлер, говоривший со своим «лицемерным читателем», здесь Гастон прямо обращается к читателям, веря, что они в тайне столь же эгоистичны, как и он:
 
   А теперь мысленно пожмем друг другу руки в нашем признанном братстве. Вы, возможно, весьма уважаемый человек, и, без сомнения, заслуживаете этого, а моя репутация совершенно испорчена; вы, может быть, достойны общественного одобрения, а я — любитель абсента, изгнанный из пристойного общества, крадущийся изгой парижских трущоб и закоулков. И тем не менее мы сходимся в одном, — да, мой дорогой друг, уверяю вас, совершенно сходимся! — в поклонении Себе.
 
   Отец Полин вызывает Гастона к себе. Слуга проводит Гастона в кабинет, где тот неподвижно и прямо сидит в кресле. На столе перед ним — открытый ящик с дуэльными пистолетами. Презрительно насмехаясь над самой идеей чести, Гастон понимает, что граф собирается драться с ним на дуэли. Но почему он сидит, не произнося ни слова? Гастону кажется, что граф смотрит на него со «старомодным достоинством» и «безмолвным, но величественным презрением», но неожиданно челюсть графа падает. Он мертв. Поступки Гастона в прямом смысле слова убили графа, однако он думает иначе: «Мой путь безупречен, если не считать следа зеленой слизи, который никто не видел». Гастон обвиняет в смерти графа Полин: «Я получал мрачное и ужасное удовольствие, считая ее отцеубийцей!»
   «С этого момента, — говорит он, — я веду отсчет моего быстрого падения», которое, однако, «принесло мне самые дикие и редкие удовольствия». Гастон селится в уединенном отеле под чужим именем, чтобы во всей полноте жить своей новой жизнью. Бродя по Парижу, он старается держаться глухих закоулков, не только для того, чтобы избежать встреч со старыми знакомыми, но и потому, что там он, скорее всего, может встретить Полин, которую опозорил.
   Во время одной из прогулок вдоль Сены Гастон видит стоящего у реки священника и узнает его. «Ты! Ты! — шепчет он, задыхаясь от ярости. — Сильвион Гидель!» Сильвион ничего не знает об ужасной истории; он думает, что Гастон и Полин поженились. Гастон рассказывает ему обо всем: Полин — на улице, ее отец мертв. Сильвион напоминает Гастону о том, что Полин никогда его не любила, и Гастон хватает его за горло, душит и, после яростной борьбы, бросает тело в реку.
   Примерно через неделю на грязной глухой улице Гастон случайно видит Полин, но снова теряет ее из виду. В том же квартале он неожиданно слышит громкий хохот — это безумный Жессоне, который живет в трущобах. «Самыми странными, фантастически любезными жестами он пригласил меня следовать за ним».
   Обстановка его жилища не слишком привлекательна. Он живет с полудиким ребенком, который ловит крыс и ест их (Жессоне, напротив, дошел до стадии, когда он считает еду «вульгарным излишеством»). Этот ребенок, по словам Жессоне, — «плод абсента… Абсента и одержимости». Как и в романах Золя о Ругон-Маккарах, в которых прослеживается воздействие бедности и алкоголя на семью в течение нескольких поколений, этого ребенка можно изучать как пример взаимодействия наследственности и влияния среды. Он отпрыск линии, выродившейся из-за абсента: его дед был известным ученым, но его отец пил абсент и стал актером. Затем он сошелся с танцовщицей по имени Фатима, но «изумрудный эликсир» свел его с ума и внушил ему уверенность в том, что Фатима — «чешуйчатая змея, чьи смертоносные глаза завораживают его против воли и чьи обвивающие объятия душат его».
   Он закончил жизнь в приюте для умалишенных, где, в конце концов, повесился. Ребенок — отпрыск «любителя абсента и его змеи, зачатый одержимостью и порожденный апатией». Жессоне испытывает к нему научный интерес: «Мне кажется, теперь я знаю, как мы можем, если захотим, физиологически привести себя к изначальному животному состоянию. Нужно жить на одном абсенте!» Именно это хотел бы видеть Жессоне: «Цивилизация — проклятие, Мораль — огромная преграда на пути к свободе».