Тогда не являются ли Вечные Истины Святого Августина только побочным продуктом частных идей или обычаев, лелеемых в различные времена разными культурными человеческими системами?
   Я являюсь антропологом по профессии и образованию, и идеи культурного релятивизма являются частью антропологической ортодоксальности… но как далеко может зайти культурный релятивизм? Что может представитель этого течения сказать о Вечных Истинах? Разве арифметика не имеет корней в неизменной твердой скале Плеромы? И как мы можем обсуждать этот вопрос?
   Существует ли такой объект исследований, как Эпистемология с заглавным "Э"? Или все рассматриваемое является делом локальных эпистемологий, любая из которых является такой же правильной как и все остальные остальные?
   Все вопросы возникают при исследовании стыка между Плеромой и Креатурой, и становится ясным, что арифметика находится очень близко от этой линии.
   Но не отбрасывайте такие вопросы, как «абстрактные» или «интеллектуальные» и, следовательно, бессмысленные. Потому что эти абстрактные вопросы приведут нас к вопросам чисто человеческим. Какой вопрос мы задаем, когда говорим:
   «Что такое ересь?» или «Что такое таинство?». Все это глубоко человеческие вопросы — вопросы жизни и смерти, здравого смысла и безумия, и ответы (если таковые имеются) скрыты в парадоксах, порождаемых стыком между Креатурой и Плеромой, стыком, которым гностики, Юнг и я заменили бы картезианское разделение разума и материи.
   Возможно ли, чтобы Эпистемология была неверна? Неверна в самом зародыше мышления? Христиане, мусульмане, марксисты (и многие биологи) говорят «да» — они называют такого рода ошибки «ересью» и приравнивают их к духовной смерти. Другие религии — индуизм, буддизм, более открыто плюралистические религии — в принципе не занимаются этой проблемой, как будто ее не существует. Возможность ошибки. Эпистемология не включается в их эпистемологию. Сегодня в Америке практически считается ересью полагать, что истоки мышления имеют какое-либо значение. Если религии озабочены Эпистемологией, как мы можем понять тот факт, что в некоторых из них имеется понятие ереси, а в других — нет?
   Я считаю, что корни этого вопроса уходят к самой изощренной религии, которую когда-либо знал мир — к религии пифагорейцев. Подобно Святому Августину, они знали, что Истина имеет некоторые из своих корней в науке о числах. История эта запутанная, неясная, возможно потому, что нам трудно смотреть на мир глазами пифагорейцев, но вырисовывается следующая картина: египетская математика была чистой арифметикой и всегда конкретной, никогда не совершая скачок от «7+3=10» к «х+у=z». В их математике не было дедуктивных рассуждений и доказательств в нашем понимании этого термина. У греков существовали доказательства уже с V века до нашей эры, но простая дедукция — это игрушка до обнаружения доказательства невозможности путем deductio ad absurdo (доведения до абсурда). У пифагорейцев была целая цепочка теорем (которые сегодня не преподаются в школах) о соотношениях между четными и нечетными числами. Пиком этого исследования было доказательство, что равнобедренный прямоугольный треугольник — не решаем, что не может быть или четным, или нечетным числом и поэтому не может быть числом или выражен отношением между двумя числами.
   Это открытие было для пифагорейцев ударом в лоб, оно стало главной тайной (но почему тайной?), секретным догматом их веры. Их религия была основана на разрывности серии музыкальных гармоник — демонстрация того, что прерывность была на самом деле реальной и твердо основывалась на жесткой дедукции.
   И вдруг они встали перед доказательством невозможности. Дедукция сказала «нет».
   С тех пор, как я прочитал этот рассказ, «вера» превратилась в необходимость, и не только «вера», но и «знание», и «видение» того, что противоречия среди высших обобщений должны всегда приводить к умственному хаосу. С этого времени идея «ереси», понимание того, что ошибка в Эпистемологии может стать смертельной, были неизбежными.
   Весь этот пот, все слезы и даже кровь — все это должно было пролиться на совершенно абстрактные предположения, чья Правда, казалось, находилась в определенном смысле вне человеческого разума.
   Как я понимаю, предположения, в которых были заинтересованы Августин и Пифагор и которые Августин называл Вечными Истинами, скрыты в определенном смысле слова в Плероме и только ждали, чтобы какой-либо ученый дал им название. Если, например, человек пересыпает чечевицу или песок из одного ящика в другой, он не следит за количеством отдельных зернышек или песчинок, но все же в массе количество чечевицы или песка остается верным — или останется верным, если бы кто-то залез туда и произвел подсчеты (возможно, дух епископа Беркли захотел бы проделать это для нас, чтобы хотя бы убедиться, что правда остается той же даже без нашего присутствия), что 7+3=10.
   В этом смысле масса закономерностей, безымянных, ждущих чтобы на них обратили внимание. Но различия, которые можно бы применить в анализе, не были проведены: отсутствовали организмы, для которых падающее дерево производило значимый звук!
   Я хочу, чтобы стал понятен контраст между закономерностями Плеромы и закономерностями, существующими внутри разумных и организованных систем, — необходимые ограничения и схемы мыслительного процесса, такие, как кодирование.
   Знаменитый двойной вопрос Маккулоха: «Каким должно быть число, чтобы человек мог знать его, и каким должен быть человек, чтобы он мог знать число?» принимает совершенно другую окраску, представляет новые трудности, когда вместо совершенно безличного понятия «число» мы подставляем какой-то прототип. Прототипы Юнга выходят за чисто локальные пределы, но полностью принадлежат царству Креатуры.
   Что такое «отец», каким он должен быть, чтобы мужчина, женщина, ребенок могли узнать его, и какими должны быть мужчина, женщина, ребенок, чтобы они могли познать отца? Разрешите предложить вам пример:
   Отче наш, иже еси на небеси, Да святится имя Твое.
   Эпистемологии, скрытой в этом тексте, хватит, чтобы занять нас на долгое время.
   Сами слова освящены (От Матфея, 6:9) Евангелием, в соответствии с которым Иисус рекомендовал своим ученикам повторять эту молитву бесчисленное количество раз. В каждой христианской церемонии эти слова странным образом оказываются скалой, на которой стоит вся структура, — эти слова являются привычной темой, к которой постоянно возвращается ритуал, не как к логической посылке, а скорее, как музыкальное произведение возвращается к основной фразе или теме, вокруг которой оно построено.
   В то время, как якобы плероматические истины Августина и Пифагора имеют корни в логике или математике, мы сейчас встречаемся с чем-то совершенно другим.
   «Отче наш…»
   Это язык метафоры, причем очень странный язык. Для начала нам нужны контрастирующие знания, чтобы показать, что мы находимся в области эпистемологии с маленькой буквой "э". (Если вы будете искать абсолютную Эпистемологию среди метафор, вам следует искать ее значительно выше…)
   У балийцев, когда шаман входит в состояние экстаза, он разговаривает голосом бога, используя соответствующие местоимения. А когда этот голос обращается к обычным простым смертным (взрослым), он называет их «Папа» или «Мама». Все это происходит потому, что на острове Бали рассматривают отношения между богами и людьми, как между детьми и родителями, и в этой системе взаимоотношений боги являются детьми, а люди — родителями.
   Балийцы не ожидают, что их боги будут за что-либо ответственными. Они не чувствуют себя обманутыми, когда боги начинают капризничать. Наоборот, они получают удовольствие, когда боги, воплощенные в шаманов, начинают проявлять свои капризы. Как это непохоже на нашего дорогого Иова!
   Данная частная метафора насчет отцовства бога никоим образом не является вечной или всеобщей. Другими словами, «логика» метафоры очень отличается от логики истин Пифагора и Августина. Совершенно отличается, как вы понимаете, но «ложной» не является.[Может получиться и так, что в то время, как частные метафоры являются локальными, процесс метафоризации имеет более широкое значение — может на самом деле быть основной характеристикой Креатуры.]
   Теперь позвольте мне выделить контраст между истинами метафор и истинами, в поисках которых математики прибегают к несколько необычному фокусу. Давайте переведем метафору в форму силлогизма: классическая логика приводит несколько разновидностей силлогизма, наиболее известным из которых является следующий:
   Люди умирают;
   Сократ — человек;
   Сократ — умрет[8].
   Основная структура этого маленького монстра — его скелет — построена на классификации. Сказуемое («умрет») придано Сократу для отождествления его в качестве члена класса, чьи члены разделяют это сказуемое.
   Силлогизмы метафоры совершенно различны и могут иметь такой вид:
   Трава умирает;
   Люди умирают;
   Люди — это трава.
   [Мы можем условно назвать этот силлогизм — «силлогизмом в траве»]. Я сознаю, что преподаватели классической логики резко возражают против такого рода аргументации, и, конечно, такое педантичное осуждение оправдано, если ими осуждается путаница разных типов силлогизмов. Но попытки опровергнуть все подобные «силлогизмы в траве» были бы глупыми, так как они являются тем самым веществом, из которого и делается естественная история. Когда мы ищем закономерности в биологическом мире, мы встречаем их постоянно.
   Фон Домарус давным-давно указал на то, что шизофреники обычно общаются и действуют в духе силлогизмов в траве[9]. И я считаю, что он также неодобрительно относился к такому способу организации знания и жизни. Если я правильно помню, он не замечает, что поэзия, живопись, мечты, юмор и религия имеют общее с шизофренией предпочтение силлогизмов в траве.
   Но вне зависимости от того, любите вы или нет поэзию, мечты и психозы, остается справедливым обобщение, что биологические данные имеют смысл — объединяются — благодаря силлогизмам в траве. Все поведение животных, вся биологическая эволюция — все эти огромные области связаны внутри себя силлогизмами в траве, нравится это логикам или нет.
   Все это очень просто — для того, чтобы получить силлогизмы первого образца, у нас должны быть идентифицированные классы, чтобы подлежащие и сказуемые можно было различить. Но, кроме языка, нет поименованных классов и отношений системы «подлежащее — сказуемое». Поэтому силлогизмы в траве должны быть преобладающим способом коммуникативной взаимосвязи идеи во всех довербальных областях.
   Я думаю, что первым человеком, отметившим это, был Гёте, который заметил, что если вы рассмотрите капусту и дуб, два довольно различных вида организмов, но тем не менее цветущих растений, вы обнаружите, что способ высказывания мысли об их объединении отличается от принятого обычно у людей. Видите ли, мы говорим так, как будто Креатура плероматична: мы говорим о предметах (листьях, стеблях) и стараемся определить, что есть что. Гёте же обнаружил, что «лист» определяется как нечто, растущее на стебле и имеющее почку, из этой почки опять выходит стебель. Правильными единицами описания будут являться не лист и стебель, а отношения между ними. Эти соответствия позволяют вам взглянуть на другое цветущее растение — на картофель и обнаружить, что та часть, которую вы едите, соответствует стеблю.
   Таким же образом большинству из нас говорят в школе, что существительное — это имя человека, вещи, места, но следовало бы говорить нам, что существительное может выступать в различных видах связи с другими частями предложения, с тем чтобы вся грамматика определялась как отношение, система отношений, а не в терминах предметов. Эта деятельность по наименованию, в которой, вероятно, не участвуют другие организмы, является своего рода плероматизацией живого мира. Кроме того, отметьте, что грамматические связи имеют довербальный вид. «Корабль натолкнулся на риф» и «Я отшлепал мою дочь» связаны грамматической аналогией.
   Я отправился в Брукфилдский зоопарк в Чикаго, чтобы посмотреть на выводок волчат. Десять из них спали весь день, а одиннадцатый постоянно находился в движении, что-то вынюхивая. Волки, возвращаясь домой после охоты, отрыгивают пищу, чтобы поделиться со щенками, которые в охоте не участвовали. Щенки могут подать сигнал взрослым волкам, чтобы те отрыгнули пищу. Но в конце концов взрослые волки отучают малышей от такой пищи, нажимая своими челюстями на загривки волчат и прижимая их к земле. У домашних собак самки отучают молодняк от молока таким же образом. В Чикаго мне рассказали, как в предшествующем году один из молодых волков оседлал самку. Вперед бросился вожак, но вместо нанесения увечья все, что произошло, свелось к тому, что вожак прижал голову нарушителя спокойствия к земле один раз, второй, третий, четвертый, а затем отошел в сторону. Коммуникативный сигнал молодому волку о его поведении основывался на силлогизме в траве. Но давайте вернемся к нашей молитве:
   Отче наш, иже еси на небеси, Да святится имя Твое.
   Конечно, мое утверждение, что вся довербальная и невербальная коммуникация зависит от метафоры и/или силлогизма в траве, не означает, что вся вербальная коммуникативная связь является — или должна являться — логической или неметафизической. Метафоры проходят прямо сквозь Креатуру, пронизывают ее, поэтому, естественно, вся вербальная коммуникация обязательно включает метафору. А метафора, одетая в слова, добавляет со своей стороны те характерные черты, которых можно достичь при помощи слов: возможность простого отрицания (на довербальном уровне нет слова «нет»), возможность классификации, дифференциации в системе «подлежащее-сказуемое» и т.д.
   И, наконец, существует возможность при помощи слов перепрыгнуть от форм метафоры и поэзии к сравнению. При добавлении «как будто» способ коммуникативной связи превращается в прозу, и тогда следует четко подчиняться всем ограничениям силлогизмов, которые предпочитают логики. Наша молитва тогда превращается в следующее:
   Если бы было так, чтобы ты был как бы жив, тогда стало бы возможным общаться с тобой при помощи слов. Поэтому, хотя ты, конечно, и не мой родственник, так как ты только как будто существуешь, так сказать, в другой плоскости (на небесах), и т.д….
   Как вы знаете из человеческой этнографии, творчество человеческого разума способно на такую крайность, и, что самое удивительное, эта крайность может создать религию — например, среди бихевиористов. Используя модную метафору, правое полушарие может аплодировать осторожной, в виде прозы логике левого.
   Сам акт перевода — из метафоры в сравнение, из поэзии в прозу — может стать сакраментальным, священная метафора для частного случая религиозной позиции. Войска Кромвеля могли носиться по всей Англии, разбивая и отбивая носы, головы и даже половые члены у статуй в церквах в состоянии религиозного рвения, одновременно подчеркивая полное непонимание всей метафорической их священности.
   Я обычно говорил, причем неоднократно, что протестантское толкование слов: «Это мое тело — это моя кровь» используется вместо чего-то вроде: «Это олицетворяет мое тело — это олицетворяет мою кровь». Такое толкование изгнало из церкви ту часть разума, которая является ответственной за метафору, поэзию и религию — часть разума, наиболее принадлежащую церкви, — но удержать ее вне пределов церкви нельзя. Нет сомнений, что войска Кромвеля творили свою собственную (ужасную) поэзию своими актами вандализма, в которых они на самом деле сокрушали метафорические половые органы, как будто они были подлинными в понятии левого полушария.
   Какая путаница! Но тем не менее мы не можем просто отказаться от метафоры и силлогизма в траве, так как силлогизм первого рассматриваемого нами образца мало пригодится нам в биологическом мире до изобретения языка и отделения подлежащих от сказуемых. Другими словами, все выглядит так, как будто и 100 тысяч, и миллион лет тому назад в мире не было силлогизмов типа первого образца, а только второго, и тем не менее у организмов все было в порядке. Они пытались так организовать себя в своей эмбриологии, чтобы иметь два глаза, каждый со своей стороны носа. Они пытались так организовать себя в своей эволюции, чтобы у человека и лошади были общие сказуемые, — то, что зоологи сегодня называют гомологией. Становится очевидным что метафора — это не просто красивая поэзия, не хорошая или плохая логика, а на самом деле логика, на которой строится весь биологический мир, главная характерная черта и связующее звено этого мира мыслительного процесса, который я попытался очертить для вас.

III. МЕТАЛОГ:
ПОЧЕМУ ТЫ РАССКАЗЫВАЕШЬ ИСТОРИИ? (МКБ)

   Дочь: Папа, почему ты так много о себе говоришь?
   Отец: Ты имеешь в виду, когда мы разговариваем? Не уверен, что я много говорю о себе. Конечно, есть много такого, что никогда не всплывает наружу.
   Дочь: Да, это так. Но ты рассказываешь все время одни и те же истории. Например, ты представил свою эпистемологию в введении, рассказав, как ты к ней пришел, а сейчас ты рассказываешь об экскурсии в Чикагский зоопарк. А я слышала сотни раз, как ты ходил в зоопарк Сан-Франциско и любовался играющими выдрами. Но ты никогда не рассказывал о том, чем ты играл в детстве. Был ли у тебя щенок в детстве? Как его звали?
   Отец: Тпру, Кэп. Этот вопрос останется без ответа. Но ты совершенно права относительно того, что, даже когда я рассказываю истории из моего опыта, я говорю не о себе самом. Эти истории о чем-то другом. Рассказ о выдрах — это рассказ о понятии, что для того, чтобы два организма могли играть, они должны быть способны послать сигнал — «это игра». А это ведет к пониманию, что этот вид сигнала, метакоммуникация, или сигнал о сигнале, будет частью их коммуникативной связи постоянно.
   Дочь: Ну да, но мы тоже два организма. И у нас та же проблема, о которой ты всегда говоришь, то есть о выяснении, чем же мы занимаемся: играем, исследуем или еще что-нибудь. О чем это должно мне говорить, то, что ты не рассказываешь о нас с тобой в то время, когда я была маленькой? А ты все хочешь говорить о выдрах. В зоопарке.
   Отец: Но, Кэп, я вовсе не хочу говорить о выдрах. Я даже об игре не хочу говорить. Я хочу говорить о разговоре про игру.
   Дочь: Разговор о разговоре о разговоре. Чудесно. Итак, все превратилось в пример с логическими типами. Рассказ о выдрах — это рассказ о метасигналах, а рассказы о том, как ты рос в позитивистской семье, — про учебу, так как в мыслях об учебе и о том, как учиться учиться, ты начал понимать важность логических типов. Сигналы о сигналах, учение об учении. Я должна сказать, что хотя логисты претендуют на обладание новыми и лучшими моделями логических типов, именно ты максимально с большей пользой их используешь, чего не делает почти никто другой.
   Но, папа, я не думаю, чтобы ты мог говорить о говорении, о говорении без разговора, и я имею в виду разговор о чем-то конкретном, осязаемом и реальном. Если ты рассказываешь об игре, в которой я не участвую, означает ли это, что мы не играем?
   Отец: Возможно, мы играем, но мы, кажется, запутались. Тебе следует отличать логические типы в словах нашего разговора от общей структуры коммуникации, где словесный разговор — это только часть. Но в одном ты можешь быть совершенно уверена: это в том, что разговор не касается ничего «осязаемого и реального». Он может быть только об идеях. Никаких поросят, выдр или щенков. Только идеи поросят и щенков.
   Дочь: Видишь ли, однажды вечером я проводила семинар в Линдисфарне (Колорадо), и Уэндел Берри спорил и утверждал, что вполне возможно непосредственное познание мира. В комнату влетела летучая мышь и в панике заметалась, представляя кантовскую вещь в себе. Я поймала ее чьей-то широкополой ковбойской шляпой и выпустила наружу. Уэндел сказал:
   «Смотрите, эта летучая мышь действительно была здесь, часть реального мира». А я ответила: «Да, но, видишь ли, идея этой летучей мыши все еще здесь, она мечется, представляя различные эпистемологии и спор между Уэнделом и мною».
   Отец: Да, хотя нельзя сбрасывать со счетов и то, что Уэндел — поэт. Но правда и то, что так как мы все млекопитающие, в какие бы словесные игры мы ни играли, мы ведем речь о связи. Профессор Х встает у доски и читает своим студентам лекцию о высшей математике, постоянно повторяя: «преобладание, преобладание, преобладание». А профессор У, говоря о том же материале, постоянно повторяет слово «зависимость».
   Дочь: Как та кошка, о которой ты все время говоришь. Она вместо «молоко, молоко» говорит «зависимость, зависимость».
   Отец: Но что более интересно — это то, что кто-то вроде Конрада Лоренца может говорить о коммуникации связей между гусями и сам превращается в гуся у доски — и это более полный доклад о гусях, чем тот, который мы слышали о выдрах…
   Дочь: И он говорит с аудиторией о доминировании в то же самое время. Человек говорит о гусе, о связи, о связи между людьми… С ума сойти! И все в аудитории притворяются, что ничего не происходит.
   Отец: Ну, другие этологи очень пренебрежительно относятся к Лоренцу. Вроде как к обманщику.
   Дочь: А что они понимают под обманом?
   Отец: М-м-м, ну это неправильное смещение логических типов. Но я бы сказал, что в подражании гусю Лоренц проявляет умение поставить себя на место другого. Я ведь встречаюсь с той же проблемой: люди называют меня обманщиком, когда я использую логику метафоры при разговоре о биологическом мире. Но мне это кажется единственным разумным способом при разговоре о биологическом мире, так как это способ, которым организуется Креатура.
   Дочь: Да уж… Умение поставить себя на место другого, Метафора. Они кажутся мне похожими. Мне кажется, что называть это обманом — все равно, что участвовать в беге наперегонки с помехами вроде одной руки, привязанной за спиной, или просто бежать в мешках.
   Отец: Согласен.
   Дочь: Но, папа, давай вернемся к теме разговора. Я все-таки хочу знать, почему ты всегда рассказываешь о себе. А большинство рассказов обо мне, в металогах и т.д., неправда, они просто выдуманы.
   Отец: Неужели что-то должно в действительности произойти, чтобы быть правдой? Нет, ~я не так выразился. Для того, чтобы сообщить правду о связи, об отношении, или для того, чтобы пояснить мысль. Большинство подлинно значительных историй не про дела, действительно произошедшие, — они справедливы в настоящем, а не в прошлом. Миф о Кевембуанге, убившем крокодила, который по поверьям…
   Дочь: Слушай, давай не будем этого касаться. Я хочу знать следующее: почему ты рассказываешь так много историй, и в основном о себе?
   Отец: Ну, что ж, могу сказать, что только несколько рассказов в этой книге обо мне. Что же касается причины, почему я рассказываю так много историй, насчет этого есть анекдот. Жил-был человек, и был у человека компьютер. Человек спросил у компьютера:
   «Рассчитываешь ли ты, что когда-нибудь будешь мыслить, как человек?» После пощелкиваний и потрескиваний из компьютера вышел листочек, на котором было написано: «Это напоминает мне случай…».
   Дочь: Итак, люди мыслят рассказами. Но, может быть, ты плутуешь со словом «рассказ»? Сначала компьютер использует фразу, которой обычно «вступают» в рассказ, и анекдот — это тоже вид рассказа, и кроме того, ты сказал, что миф о Кевембуанге не о прошлом, а о чем-то другом. Итак, что такое рассказ на самом деле? Есть ли другие виды рассказов? А как насчет деревьев? Они тоже мыслят рассказами? Или они их рассказывают?
   Отец: Ну, конечно. Слушай, передай мне, пожалуйста, вон ту раковину. Да здесь же целый набор разных, причем чудесных рассказов!
   Дочь: Вот почему ты ее положил на каминную полку?
   Отец: То, что ты видишь, есть продукт миллионов ступенек, никто не знает точного количества последовательных изменений в поколениях генотипа, ДНК и все такое. Вот тебе и один рассказ, так как раковина должна иметь такую форму, которая может эволюционировать на протяжении этого миллиона ступенек. И раковина сделана, как ты и я, из повторов частей и повторов повторов частей. Если ты взглянешь на человеческий позвоночник — очень, кстати, красивая вещь, — ни один позвонок не является совершенной копией другого, а каждый является видоизменением предыдущего. Эта раковина с правым завитком — и завиток тоже очень красив. Эта форма может расти и развиваться в одном направлении, не изменяя основных пропорций. Итак, раковина обладает рассказом о своем росте внутри геометрической формы и, кроме того, рассказом о своей эволюции.