Тихо всхлипывая, Клава плакала долго, и Левчук в конце концов не стерпел.
   — Ничего, — сказал он, смягчаясь. — Как-нибудь. Ты потерпи.
   — Ой, я уж так терплю, но… Сам знаешь.
   — Главное, к какому-нибудь жилью прибиться. Да вот ни черта нет. Все вокруг посжигали.
   — А если где не сожгли, так ведь немцы, — сказала Клава с наболевшей тоской. Видно, она об одном этом только и думала всю дорогу.
   — Немцы, конечно, — невесело согласился Левчук.
   Он старался вести себя сдержанно и с виду казаться безразличным к ней, а внутри в нем все возмущалось — такого поворота событий он не ожидал. Еще вчера он сидел на Долгой Гряде и думал только о том, отобьют очередную атаку карателей или нет, а если нет, то куда и как бежать, где спасаться. И вдруг это проклятое ранение, которое все так переиначило, навалив на него новые обязанности с Тихоновым да еще с Клавой. Что ему теперь делать, если ей вдруг приспичит? Он даже начал бояться, чтобы этого не случилось тут же, и искоса поглядывал на нее. Но Клава, полежав немного и, наверно, переведя дух, села ровнее на ватнике, по-прежнему опираясь оземь руками. Ее шитые на заказ кожаные сапожки с белыми, вытертыми о траву носками были мокрые, юбчонка тоже подмокла снизу, и Левчук сказал:
   — Сними сапоги. Пусть подсохнут.
   — Да ну…
   — Сними, сними! — И, поняв, что ей неловко сделать это в ее состоянии, поднялся. — А ну дай!
   Левой рукой он стащил с ее ног один, а затем и другой сапог. Клава после минутного замешательства почувствовала себя свободнее и подняла к нему благодарный взгляд.
   — У тебя как плечо? Перевязать, может?
   — Ерунда. Не надо.
   Он уже притерпелся к ране в плече и все жалел, что пошел в санчасть, лучше бы остался в роте. Глядишь, пробился бы со всеми из кольца и не знал бы забот, которые теперь одолевали его.
   — Ну и Тихонов! Не знаю даже, что и думать, — сказал он, присев на траве невдалеке от Клавы.
   — Испугался. А может…
   — Испугался, факт. Но что бы мы делали, если бы не испугался?
   — А может, он ради нас? — сказала Клава.
   — А кто его знает? Разве теперь поймешь? Чужая душа — потемки.
   — Знаешь, хорошего человека издали видно.
   — Ну да! А плохие, они, думаешь, не маскируются? Вон как тот гад? Уж такой симпатяга был…
   — Ты о ком?
   — Все о том же.
   — Что теперь о том говорить! — недолго помолчав, сказала Клава. — После мы все умные.
   — Вот именно — после. И умные и строгие. А поначалу такие добренькие. Уши развесили, а он нож в спину.
   — Платонов и тогда говорил: есть подозрение. Но ведь доказательств-то не было.
   — А, доказательств ждал? Ну и дождался.
   Они помолчали недолго, Левчук, откинувшись на локоть, кусал травинку, обводя взглядом сосняк. И Клава, что-то преодолев в себе, заговорила негромким голосом:
   — Конечно, насчет Платонова мы теперь можем судить по-разному. Осуждать его. Но каково и ему было? Я же понимаю, он говорил мне: что-то нечисто, но как узнаешь? Для того чтобы узнать, время надо.
   — Надо было шлепнуть обоих, — просто решил Левчук. — А что? Раз сомнение, то и обоих. Чтоб без сомнения. Вон у Кислякова было: прибежал дядька из деревни, просится в отряд, а у самого брат в полиции. Ну что делать? Как говорится, бабка надвое гадала: может, честный, а может, и агент. Ну и шлепнули. И все хорошо. Немного первое время совесть щемила, но пощемила и перестала. Зато никаких сюрпризов.
   — Нет, так нельзя, — тихо сказала Клава. — Вы все обозлились на этой войне. Оно понятно, но нехорошо это. Вот Платонов был не такой. Он был человечный. Может, потому у нас с ним так и получилось. Он другого человека чувствовал как себя самого.
   — Вот-вот-вот! — подхватил Левчук и сел ровно. — Человечный! Через эту его человечность вот как тебе быть? Да и нам тоже…
   — Что ж, может, и будет плохо. Но все равно он хороший. Главное — добрый. А доброта не может стать злом.
   — Что ты говоришь? — язвительно удивился Левчук и вскочил на ноги. — Не может? Вот смотри. Я буду добрый и скоренько сплавлю тебя куда в деревню. В первую попавшуюся. Ты же хочешь, чтобы скорее куда определиться. Ведь правда? Чтобы тебе успокоиться. Вот я тебя и пристрою. А немцы через день и схватят. Так нет, я недобрый, я тебя мучаю вот, тащу, а ты проклинаешь меня, правда? И все-таки я, может, туда затащу, где спокойнее. Где ты родишь по-человечески. И присмотреть будет кому.
   Он выпалил это одним духом, запальчиво, и она промолчала. Но Левчуку не надо было ни ее согласия, ни возражения — он был уверен в своей правоте. Он давно воевал и знал, что на войне другой правоты быть не может. Какая-то там доброта — не для войны. Может, в свое время она и не плохая штука, может, даже случается кстати, но не тогда, когда тебя в любой момент подстерегает пуля.
   Клава затихла, погрузившись в свои нелегкие думы, а он босиком отошел по колючей траве на пригорок, через верхушки сбегавших вниз сосенок посмотрел на пойму. Кажется, в той стороне не было ни дорог, ни деревень, не слышно было никакого звука и не видно никакого признака присутствия немцев. Наверно, все же они неплохо забились в эту лесную глушь, если бы только им попалась какая-нибудь деревня. Им теперь крайне нужна была какая-нибудь деревенька, хутор, лесная сторожка с людьми, без помощи которых Клава не могла обойтись.
   Левчук тихонько прошелся по пригорку между молодых сосенок, послушал и, осторожно ступая босыми ногами по колючей земле, вернулся к Клаве. Радистка лежала на боку, с закрытыми глазами, и он с некоторым удивлением вспомнил, как она оправдывала Платонова. Довел девчонку до невеселой жизни, погиб сам, но и мертвый все еще для нее что-то значил. Впрочем, любила, потому вся эта каторга, на которую он ее обрекал, и кажется ей сладким раем.
   Он тихонько присел на траву, ближе пододвинул к себе автомат. Очень хотелось лечь, расслабить усталое тело, но он боялся невзначай заснуть и не ложился. В тиши утреннего леса он начал думать об их положении, о бедолаге Тихонове, о том, где бродит теперь Грибоед. И конечно, не мог не думать о Клаве.
   Насчет Платонова она, возможно, была и права, Платонов был человек рассудительный, на редкость справедливый ко всем и не по-военному спокойный. Левчук знал его еще с довоенного времени, когда они вместе служили в Бресте — Левчук командиром отделения связи, а капитан Платонов — ПНШ полка по разведке. После окружения и разгрома дивизии Левчук перебился зиму в деревне у отца, а весной, когда их группа слилась с группой Ударцева, он встретил там и Платонова. И удивительное дело: бои, разгром, лесная, полная явных и скрытых опасностей жизнь, казалось, ничуть не повлияли на характер капитана, который по-прежнему оставался уравновешенным, бодрым, одинаковым со всеми — начальниками и подчиненными, никогда не порол горячки, всегда старался поступать обдуманно, наверняка. Он изменил себе только однажды, поступив второпях, необдуманно, и эта его необдуманность стоила ему жизни.
   Началось все с двух красноармейцев, которые в конце мая появились в отряде.
   Они прибежали со станции, где большая команда военнопленных перегружала с узкоколейки лес для отправки его в Германию. В отряд их привела Зойка, отрядная связная из путейской казармы, которую они упросили связать их с партизанами. И Зойка связала. В отряде к тому времени уже было немало бежавших из плена, поэтому появление еще двух беглецов ни у кого не вызвало удивления. Удивиться и даже встревожиться пришлось несколько позже, когда с новичками начали беседовать в особом отделе.
   Первым вызвали туда Шевцова, высокого, исхудавшего от непосильных работ человека, до армии, по его словам, работавшего инженером в Кемерове. Он рассказал, что год искал случая вырваться из плена и найти партизан. Теперь он был счастлив, что его мечта осуществилась, и просил дать ему оружие, чтобы бить тех, кто причинил ему столько страданий и горя.
   Все было просто, обычно, как и со многими другими в отряде. Шевцова без особых сомнений наскоро зачислили во вторую роту и отправили за ручей в ротный шалаш.
   Беседу с его напарником пришлось отложить на вечер, потому что начальник особого отдела Зенович должен был куда-то уезжать и коновод с оседланной лошадью уже дожидался возле землянки. Вернулся Зенович поздно, когда партизаны, поужинав, располагались на отдых, и возле своей землянки нашел второго беглеца по фамилии Кудрявцев. Оказывается, около часа тот дожидался начальника, к которому у него было неотложное дело. Зенович слегка удивился, но, отдав коня коноводу, открыл дверь землянки и зажег на столе коптилку.
   Кудрявцев — привлекательный на вид парень с простодушной улыбкой на чернобровом лице — сразу и подробно рассказал о себе: как в тяжелых боях потерял свой танк, как товарищи спасли его из огня, и даже показал на спине шрам от тяжелого ранения, из-за которого оказался в плену. Родом он был из Ленинграда, до армии работал на знаменитом заводе, любил Родину и ненавидел немцев, с которыми готов был драться в любой партизанской должности, хотя сам, между прочим, имел специальность радиста высшего класса. И еще он заявил по секрету, что его напарника Шевцова незадолго до их побега несколько раз вызывали к шефу СД, похоже, вербовали в агенты. Впрочем, возможно, Кудрявцев и ошибается, так как сам при беседах в СД, разумеется, не присутствовал, но, как патриот и честный человек, не может не поставить об этом в известность командование отряда. Зенович нарочно спокойно сказал, что ему обо всем известно, хотя об истории с СД он слышал впервые. Наскоро закончив с ним разговор, он тут же послал дежурного за Шевцовым.
   Шевцова привели не скоро, оказывается, тот уже спал и, услышав теперь о вызовах в СД, очень удивился. Или, может, сделал вид, что удивляется. Он отрицал, что его вызывали в СД, клялся, что не брал никаких обязательств перед немцами и не является их агентом. О Кудрявцеве он ничего плохого сказать не мог — вместе работали, вместе спали в бараке, улучив момент, бежали во время переноски старых лежаков с эстакады.
   Зенович доложил обо всем командиру, и, посоветовавшись, они велели обыскать Шевцова. Когда той же ночью ребята распороли отвороты его брюк, то обнаружили в них ситцевую тряпицу с какими-то цифрами, написанными водостойкой краской. Что это такое, Шевцов объяснить не мог, но все поняли, что это немецкий шифр. Такие штучки партизанам уже были известны, и Шевцова на другой день расстреляли в овраге.
   А Кудрявцев этим поступком снискал всеобщую симпатию среди партизан отряда. Действительно, помог разоблачить немецкого агента и тем, можно оказать, спас отряд; нетрудно было представить, что бы случилось с отрядом, если бы в нем оставался этот Шевцов. Да и вообще новый партизан оказался удивительно симпатичным парнем, отличным стрелком, понимал толк в ремонте часов и вдобавок ко всему великолепно играл на гармошке. Гармошка, правда, была у них никудышная, с прорванными мехами и все время западавшими клавишами, голоса ее были разлажены, тем не менее Кудрявцев играл на ней так здорово, что можно было заслушаться. Улучив свободную минуту, он садился на пенек возле шалаша первой роты и начинал потихоньку наигрывать «Страдание» или «Синенький скромный платочек», возле него собирались ребята, все слушали да смотрели, как ловко бегают по клавишам его пальцы, а сам гармонист светло всем улыбается, сдержанно радуясь своей игре.
   Как-то не сразу и незаметно к шалашу первой роты стала наведываться Клава.
   Приходила она одна и с какою-то застенчивой робостью останавливалась возле березок, поодаль от горластой группки ребят, которые сразу же начинали зазывать ее подойти ближе. Кудрявцев по обыкновению живо отзывался на ее появление у березок и дальше играл, улыбаясь уже только одной ей. Клава, замечая это к себе внимание, немного терялась, но стояла, слушала, легко и приветливо отбиваясь от приставаний чрезмерно развязных ребят. Впрочем, к ней особенно не приставали, в отряде уже было кое-что известно о ее отношениях с начштаба Платоновым. Левчук в то время обычно находился там же или поблизости за каким-либо пустяковым занятием, но он всегда замечал ее появление возле гармониста, и ни один ее шаг, взгляд, улыбка не ускользали от его внимания. Он сразу заметил симпатию к ней Кудрявцева, и это его насторожило.
   Левчук сам точно не знал, любил ли он Клаву, может, она просто немного нравилась ему, но он ничем не показывал этого, потому что не хотел переходить дорогу Платонову. Еще в первый день, когда он привез ее из Кировской, с первого взгляда между их новой радисткой и их начальником штаба он понял, что так у них не обойдется: очень уж они были подходящими друг для друга. И он отступился от нее, но только ради одного Платонова и более отступаться не хотел ни для кого на свете. Даже если бы тот был, как ангел, красивый и играл на органе, а не на этой разбитой гармошке. И Левчук тихо, но упрямо, со всей ревностной молодой силой возненавидел их новоявленного партизана, всеобщего любимца Кудрявцева. Однажды он даже решился о нем поговорить с Платоновым и остановил начштаба, встретив его на тропке, но того позвали в штабную землянку, и Левчук, минуту выждав, пошел по своему делу. Потом он очень жалел, что их разговор сорвался. Кто знает, может, он предотвратил бы большую беду, которая вскоре разразилась в отряде.
   Как-то у Клавы начались нелады с рацией, однажды она пропустила сеанс утренней связи, так как не могла настроить свой «Северок». Лещева в то время в отряде уже не было — откомандировали в группу Теслюка, и тогда в штабе вспомнили о Кудрявцеве. Он охотно взялся помочь, что-то там подвинтил, подладил, и рация действительно заработала. Правда, тут же оказалось, что долго она не продержится, что надо заменить какую-то зубчатку. Но где было взять в лесу эту зубчатку? И Кудрявцев, подумав, сказал, что попробует ее раздобыть на станции у знакомого человека, который может довериться ему и никому больше. Платонов подумал, посовещался с Клавой, и они решили рискнуть, послать Кудрявцева, только не одного, а с группой, и командиром группы был назначен Левчук. Левчук уже много раз ходил на ту станцию, имел там кое-каких знакомых и не придал этому заданию большого значения. Он бывал на заданиях куда более трудных, и все обходилось, считал, что обойдется и на этот раз.
   На станцию Левчук должен был отправиться в воскресенье, а в субботу, возвращаясь из Клесцов во главе трех разведчиков, забрел по дороге на хутор к знакомому хозяину, который хлебосольно их угостил. И когда, прибыв в отряд, Левчук доложил командиру о выполнении задания, тот сразу же распорядился отправить его в яму возле караульной землянки, где у них помещалась гауптвахта. Левчук вскипел, наговорил командиру грубостей, после чего был вынужден сдать автомат и под конвоем командирского ординарца отправиться к яме. Там он в сердцах швырнул в нее свою телогрейку, спрыгнул сам и сразу же улегся спать, подумав, что утром его отпустят.
   Но его не отпустили ни утром, ни вечером, он просидел в яме до понедельника, пока в отряде не разнесся слух, что на станции, попав в засаду, погиб их начштаба Платонов.
   Услышав об этом, Левчук не мог больше выдержать, не обращая внимания на окрики часового, выскочил из ямы и бросился к штабной землянке, возле которой уже билась на траве Клава и бушевал командир отряда. Другие командиры ходили с поникшими головами и тяжело вздыхали.
   Как и предчувствовал Левчук, в неожиданной гибели начштаба была и его большая вина. Из-за его ареста командовать группой взялся Платонов, который вечером в воскресенье вместе с Кудрявцевым и тремя партизанами отправился на станцию. Двое из этих партизан сидели теперь перед командиром и рассказывали, как все случилось.
   Их предал Кудрявцев.
   Сначала все шло хорошо и не наводило ни на какие подозрения, в вечерних сумерках они подобрались к станционным огородам и укрылись в густой, разросшейся за лето конопле. Выждав, когда стемнеет совсем, Кудрявцев узеньким переулочком отправился к знакомому дядьке, остальные начали ждать. Ждать пришлось долго, думали, с Кудрявцевым случилось что-нибудь непредвиденное. Потеряв терпение, Платонов вылез в темноте из конопли, чтобы взглянуть, что делается поблизости. Но не успел капитан подлезть под изгородь, как послышался его сдавленный крик, поодаль грянули выстрелы. Ребята бросились из конопли на другую сторону огорода, но и там наткнулись на полицейских, ударивших по меже из автомата. Поняв, что попали в засаду, все бросились врассыпную и уже на бегу услыхали голос Кудрявцева, кричавшего полицаям: «Того, того держите, в кубанке!»
   В кубанке у них был Платонов.
   Потом стало известно, что начальника штаба с простреленной грудью привезли на допрос в полицию, где он, не приходя в сознание, скоро скончался. Кудрявцев после той акции куда-то пропал со станции. Наверно, хозяева перебросили его в другое место, где тоже ценили хорошую игру на гармошке.
   Клава безутешно убивалась, скрипел зубами Левчук. Спустя несколько дней его перевели из взвода разведки в третью роту рядовым пулеметчиком.


7


   Грибоед пришел часа через три, не раньше.
   Левчук уже передвинулся в тень, стало жарко, портянки на солнце сделались жесткими, как из жести, сапоги тоже подсохли, и он едва натянул их на ноги. Клаву почему-то стал сотрясать озноб, она то и дело вздрагивала, и Левчук прикрыл ее телогрейкой, уговаривая успокоиться, заснуть. Он думал, что во сне не должно начаться то. Его самого неудержимо клонило в сон. Но спать он себе не позволил. Чтобы разогнать сонливость, решил чем-либо заняться: отомкнул диск от автомата, снял крышку. Диск был неполон, Левчук сосчитал патроны, их оказалось всего сорок три — на четыре хорошие очереди. И он снова собрал магазин, приладил оборванный ремень и стал нетерпеливо выглядывать Грибоеда. Он ждал его с той стороны, в которую тот ушел, но ездовой появился из сосновых зарослей сзади и первым делом принялся отряхивать от хвои свою косматую шапку.
   — Ну что? — не стерпел Левчук, ничего определенного не увидев на лице ездового.
   Подойдя ближе, тот молча положил на траву винтовку, устало опустился сам и снял с головы шапку, обнажив потный, лишенный загара, морщинистый лоб. Последний раз брился он, видно, на прошлой неделе, и все его лицо было покрыто густой беспорядочной порослью.
   — Ды як сказать? Деревня там есть одна. Но спаленная.
   — Что радости — спаленная! — разочарованно бросил Левчук. — Нам с людьми надо.
   — Спаленная, ага, — не обращая внимания на его недовольство, продолжал Грибоед. — Гуменцо и уцелело только. С краю. Думал, пустое, гляжу, баба ходить там, возле жита.
   — Баба?
   — Баба, ага.
   — Говорил с ней?
   — Да я не говорил. Я увидал и назад. Спешил же.
   — Ага, ну хорошо! — подхватился Левчук. — Тогда давай, Клава. Вставай! Это далеко?
   — Ды не очень. Вунь за соснячком ров, ручей гэты. Затем растряроб… Жито там, — начал припоминать Грибоед.
   — Ну сколько? Километр, два, три?
   — Может, два, ага. Или три.
   — Пошли!
   Клава с усилием поднялась, пошатнулась, едва устояв на ногах. Потом с трудом встал Грибоед. Выглядел он уставшим, наверно, ему тоже надо бы сперва отдохнуть, но Левчук спешил дойти до людей, чтобы избавиться от затянувшейся лесной неопределенности. Все-таки в нем жила и с каждым часом усиливалась тревога за Клаву.
   Они не спеша, чтобы не оставить сзади радистку, сошли с соснового пригорка, обошли овраг, за которым вскоре набрели на лесную дорожку. Прежде чем пойти по ней, Левчук посмотрел направо, налево, пригляделся к следам. Но следы тут были все старые — замытые дождем колеи, несвежие отпечатки копыт и колес, похоже, тут давно уже не ездили. Тем не менее Левчук сдвинул на плече автомат, чтобы тот был под рукой, стволом вперед, и пошел, вглядываясь в каждый поворот дороги.
   — Ды никого тут нет, чего глядеть, — заметив настороженность Левчука, сказал Грибоед. — Я же шел…
   — Гляди, какой смелый: шел! — огрызнулся Левчук. — А если немцы?
   — А черт с ними. Видно, такая судьба. Куда денешься…
   — Ну знаешь… Это ты так можешь о себе думать. А нам еще жить хочется. Правда, Клава?
   Ковыляя сзади, Клава не отозвалась. Видно, ей было не до шуток. Кусая засохшие губы, радистка уже едва терпела эту дорогу. Левчук озабоченно сдвинул брови — хотя бы скорее дойти до этого разведанного Грибоедом гумна, а то еще приспичит в лесу, что тогда с ней делать? Слова Грибоеда относительно своей судьбы не понравились Левчуку, который вообще был против всякой покорности, тем более в войну. Хотя и нетрудно было понять этого ездового, которого не очень баловала жизнь и совсем доконала война.
   — А я, знаешь, так и жить не очень хочу. Можно сказать, и совсем не хочу, — загребая босыми ногами слежалый песок, говорил Грибоед. — Зачем мне та жизнь, если моих никого не осталось? Ни бабы, ни дитенков. Война кончится, что я? Кому буду нужный?
   — Чудак ты! — сказал Левчук. — Война кончится, в почете будешь. Ты же вон какой заслуженный! С первой весны в партизанах?
   — С первой, ага.
   — Орден заработаешь, человеком станешь. Хотя, конечно, для ордена надо не обозником быть.
   — Э, зачем мне орден! Мне бы Володьку моего. Всех бы отдал — и дочек и бабу. Лишь бы вернуть Володьку одного…
   — Володьку что, тогда убило? — заинтересованно спросил Левчук.
   — Ну. Считай, на моих руках. Разрывная в бок. И кишочки вылезли. Такие тоненькие, как у птички. Собирал, собирал, да что… Разрывная!
   — Да, это плохо, — посочувствовал Левчук. — Хуже некуда.
   Плохого в эту войну хватало, но судьба Грибоеда была особенно скверной. Трудно сказать, то ли для этого были какие причины, то ли все решала слепая власть случая, но пережил он столько, что не пожелаешь врагу. Частично через свою доброту, как считал Левчук, который уже был наслышан в отряде о несчастьях этого человека.
   Грибоед с семьей жил на Выселках — так называлась деревня, стоявшая в стороне от больших дорог возле пущи. Усадьба его была и еще дальше — на отшибе от деревни, почти на опушке леса. Фронт в то первое военное лето прокатился по здешним местам никем не замеченный — крестьяне не видели ни отступления наших, ни прихода гитлеровцев. Люди долго еще занимались тем, чем занимались сотни лет до войны, и в тот день копали картошку. Копал ее и Калистрат Грибоед с женой, престарелой матерью, им помогали дети — старшие Галя и Володька; Шура и самая меньшая Манечка грелись возле костерка на меже — пекли картошку. Грибоед спешил, оставалось копать немного, как вдруг, распрямившись, увидел на краю ольшаника человека, который молча махал рукой — звал его подойти.
   Грибоед бросил в корзину картофелину и оглянулся. Жена, сосредоточенно перебирая руками землю, ничего не замечала вокруг, и он, широко перешагивая через борозды, пошел к опушке.
   Спрятавшись за молодой сосенкой, незнакомец ждал. Это был обросший бородкой, еще не старый человек в военном бушлате с немецким автоматом в руке. Он расспросил Грибоеда о немцах, полиции и попросил помочь — невдалеке за болотцем остались его товарищи, двое из них ранены и сами идти не могут. Кроме того, им надо где-то укрыться на время. Грибоед все понял и, ничего не сказав, вернулся на поле, запряг кобылку и поехал по дорожке в ольшаник. Тут к нему подсел тот военный с немецким автоматом в руках.
   Они отъехали недалеко, военный показал место в еловой чаще возле дороги, где ждали его товарищи. Их было трое — двое тяжело раненных, которые сами идти не могли, и молоденький курносый боец с нежным пушком на щеках, по имени Веня. Они перенесли раненых в повозку и, когда стемнело, приехали к Грибоеду на усадьбу.
   Три недели раненые — полковник-танкист и политрук — лежали в избе, бабы, как могли, ухаживали за ними, однажды Грибоед привозил из местечка знакомого фельдшера, хорошо заплатил ему, и фельдшер оставил какое-то лекарство, которым сказал присыпать раны. Лекарство оказалось хорошее, раны неплохо заживали, хотя и не так скоро, как хотелось бы раненым. Их здоровые товарищи — Терехов с Веней — часто отлучались с усадьбы и по нескольку дней не ночевали дома. Они ничего не рассказывали хозяину, но он знал — искали партизан.
   Все обходилось более-менее благополучно, постепенно полковник начал подниматься с кровати и прохаживаться по избе, политрук пока еще только начинал садиться в постели, как на Выселки заявилась полиция.
   Правда, Грибоед заметил опасность вовремя, раненых наспех забросали тряпьем в запечье, и когда два полицая зашли в избу, посторонних в ней не было видно. Чтобы задобрить полицаев, Грибоед сунул им бутылку самогона, жена достала из кубла кусок сала, и довольные бобики смылись похмеляться. Однако, похмелившись, они продолжали облаву и, отъезжая в местечко, увезли с собой трех незнакомых, обнаруженных в Выселках, их хозяев забрали тоже. Вечером, когда вернулись домой Терехов с Веней, они все недолго совещались и решили в ближайшее время переселиться в лес.
   За ольшаником по соседству с усадьбой вырыли землянку, тщательно укрыли ее мхом и лапником и так замаскировали, что в десяти шагах невозможно было угадать, где тут землянка. Внутри поставили склепанную из жести печурку, хорошо натопили ее и в ночь под Октябрьские праздники переправили туда раненых. Правда, долгое время просидеть там безвылазно было невозможно, надо было заботиться о пище, одежде, и по ночам военные наведывались к Грибоеду, да и он нередко заходил в землянку. Пока не нападал снег, все обходилось благополучно, но после первых же снегопадов начали оставаться следы, и чем дальше, тем больше. Образовалась даже небольшая тропинка от усадьбы в ольшаник. Как Грибоед ни маскировал ее от чужого глаза, все-таки недобрые люди что-то заметили и донесли немцам.