Так и не уговорил корабел Иеронима. Пришлось ему с помощью блоков и стрел опускать мачты на палубу, а уж потом выводить шхуну на простор. С мачтами Новик возился почти целый день, на все корки браня несговорчивого соседа.
   …Когда теперь Анна Поликарповна вспомнила об этом — будто солнечный луч блеснул из-за облаков, веселый и радостный, и обдал ее на какой-то миг живительным теплом. Она посмотрела на крышу. Конек с полотенцем были на прежнем месте. Дерево уже потемнело, потрескалось от времени и непогод, но дедово изделие пережило и Новика, и пруд, и деревянное судостроение, и коллективизацию, и войну, да ее с мужем, пожалуй, переживет…
   Давно, давно усох пруд, давно умер Новик Мальгин, избу его раскатали за ветхостью и бесхозностью на дрова, да и домишко Пастуховых обветшал и покосился, присев на землю тут, на задворках…
   Взяв ведерко с водой, Анна Поликарповна тихо побрела в сени и прошлась вехоткой по половицам набело. Потом поспешила в избу. Скинув ватник и вымыв руки, окликнула супруга:
   — Ронюшка, ты не спишь?
   Ронюшка молчал. Она подошла поближе и, вглядываясь в лицо мужа, испуганно вскрикнула и попятилась. Иероним, не мигая, смотрел в потолок, и голубинка его глаз совсем поблекла… Он не дышал.
   Анна Поликарповна села на лавку и заплакала.
   Похороны Пастухова колхоз взял на свой счет. У Иеронима и Анны не было в селе близких родственников, после смерти Пастухова у жены не осталось никаких денег, если не считать небольшой пенсии, принесенной почтальоншей в канун смерти Иеронима Марковича. Он оставил жене только ветхую избенку, старого кота, двух куриц с петухом, а в окованном жестью сундуке пропахший нафталином выходной бушлат, подаренный ему племянником, матросом Балтийского флота, в двадцать девятом году. Были еще старая рыбацкая роба, топор под лавкой и самовар.
   Анна пережила мужа только на один год…
   Начиналась первая послевоенная путина. Фекла собралась ехать на тоню Чебурай. Она уложила вещи в заплечный мешок, оделась, обошла двор, закрыла двери в хлев, пустующий с того дня, как она передала за ненадобностью свою телку в колхоз, и поднялась на поветь.
   Постояла тут. Пол из широких сосновых плах был чист — ни сенца, ни листика от веников. В запыленное оконце в бревенчатой стене пробивался неяркий свет с улицы. Фекла ушла с повети и заглянула в летнюю, верхнюю избу.
   В ней тоже было чисто и пусто. В давно не топленной печи на кухне лежало несколько сухих, как кость, пыльных поленьев. На столе стоял порожний берестяной туесок.
   Смежная комната показалась ей светлой и веселой, но тоже пустовала. Во всю ее ширину стояла стенка — посудный шкаф с дверцами, разрисованными белыми цветками по голубому полю. Шкаф заменял переборку, отделяя комнату от кухни. В углу сохранилась старая икона богородицы. Перед ней — запыленная лампадка синего стекла. Под иконой — окованный железом сундук с материнским приданым. Фекла редко заглядывала в него.
   Каждая вещь, каждый угол родительского дома тосковали по человеку, по его живому голосу и трудолюбивым ласковым рукам. Фекла вспоминала, как, бывало, по этим широким половицам упругой молодой походкой ходил отец — высокий, сероглазый, веселый. Мать в праздничном сарафане — опрятная, красивая, белыми округлыми руками стелила на стол домотканую скатерть с набойными цветами по серебристому льняному полю, доставала из шкафа расписные блюда, граненые стопки для вина. Готовилась принимать гостей.
   И еще вспомнилось: когда отец уходил на промысел, бабушка зажигала по ночам лампадку и опускалась на колени перед иконой, умоляя глазастую и неприступно строгую богоматерь, чтобы отец вернулся с моря целым и невредимым. А она, маленькая девочка, с любопытством выглядывала из-под цветистого лоскутного одеяльца и считала бабушкины поклоны. Считала, считала и засыпала…
   Однажды шхуна пришла домой с поломанной мачтой, без двух рыбаков, которых в шторм смыло с палубы. Одним из них был отец…
   Бабушка недолго тосковала по сыну, заболела и умерла. А через два года не стало и матери…
   Нежилая пустота родительских хором тревожила сердце прозрачным холодком, и Фекла поспешила вернуться в обжитую ею зимовку.
   Тут было уютней. На стене тикали ходики. Высокая кровать с периной, застланная цветным покрывалом, самовар на столе, цветы на окне — все было привычным, близким, домашним. Фекла посидела на лавке перед дорогой, надела мешок и вышла. Она заперла дверь и направилась к причалу возле колхозных складов.
   Еще издали Фекла приметила там многолюдье и веселое оживление. У причала стояла моторная дора. Прилив поднял ее с грунта, и она, тихо покачиваясь, терлась округлым боком о настил. Рыбаки и рыбачки входили на дору по трапу, складывали там свои вещи и возвращались на угор проститься с родней. Не было здесь только привычной фигурки Иеронима Марковича. Не улыбнется он больше Фекле, не помашет сухонькой рукой на прощанье. Вспомнив о нем, Фекла подумала также и о матери Бориса Серафиме Егоровне, которая в последнее время стала совсем плоха, даже не выходила из дома. Августа Мальгина обещала Фекле присмотреть за ней.
   Панькин, как всегда озабоченный, быстрый, вышел из склада с мотком новенького пенькового троса в руках. Сошел на причал и крикнул на дору:
   — Эй, Дорофей, держи!
   Дорофей, выйдя из рубки, ловко поймал брошенный Панькиным трос и повесил его на крюк возле рубки. Увидя Феклу, председатель подошел к ней.
   — Главная рыбачка пришла. Теперь можно и отчаливать. Как настроение, Фекла Осиповна?
   — Настроение хорошее, — отозвалась Фекла. — Счастливо вам оставаться.
   — А вам — больших уловов, пожелал Панькин и, заметив Федора Кукшина, который нес свои вещи на судно, окликнул его. — Когда женишься, Федор? Давно у нас в селе не было свадеб. Хоть бы ты почин сделал после войны!
   Федор смутился, пробормотал что-то невнятное и поспешил пройти мимо. Из толпы провожающих за ним внимательно следила Соня.
   Фекла увидела и Ермолая. Он стоял у самого уреза берега в неизменном латаном полушубке и смотрел не на дору, не на провожающих, а куда-то вдаль, в просторы губы. Он прибаливал, и его не послали на побережье возить уловы, назначив другого возчика. Ермолай, видимо, скучал по любимой работе. Фекла подумала: Да, старятся старики. И уходят из жизни, как ушел Иероним Маркович… Старики старятся, а молодежь подрастает… Она стала искать в толпе эту молодежь и, увидев ее, немало подивилась тому, что раньше она почему-то не замечала ее. Вот они стоят, все эти Петьки, Ваньки, Гришки, Наташки, Светки! И как они выросли! В первый год войны им было лет по тринадцать-четырнадцать, а теперь уже это юноши и девушки. Многие закончили восьмилетку и собираются учиться дальше… А кое-кто наверняка останется дома: отцов нет, надо быть опорой матерей. Это уже работники, это, как говорится, уже новое поколение, которое идет на смену старикам. И Фекле при этом стало радостнее, словно все они — юные — были и ее родными детьми. Она улыбнулась толпе, помахала рукой и легко и довольно молодо вбежала по трапу на дору.
   Николай Воронков, не заходя на суденышко, небрежно бросил на дору свой старый, еще довоенный рюкзак и сразу вернулся к жене. Те, кто стоял рядом, услышали, как он сказал:
   — Смотри, не укати опять на курорт!
   Жена рассмеялась. Сейчас все представлялось ей в радостном свете, а сколько слез она пролила тогда, в сорок первом, с трудом добравшись с курорта до дома и не застав здесь мужа.
   — Отчалива-а-ай! — необычно высоким голосом крикнул Панькин. — Эй, Дорофей! Долгие проводы — лишние слезы!
   Дорофей, радуясь первому мирному рыбацкому рейсу, кивнул ему в открытую дверь рубки и скрылся. Дмитрий Котовцев и Анисим Родионов, оставшиеся на берегу, приняли трап. Мотор затарахтел, и дора отошла от причала.
   Фекла стояла у борта и смотрела на берег. Рядом с ней — Дерябин, Николай Воронков и Немко махали на прощанье шапками.
   — Все наше звено опять в сборе, — сказал Дерябин, надев шапку. — Тепло ли оделась, Феклуша? Ветрено…
   — Да тепло. Лето на дворе. Не зазябнем, — ответила Фекла и подумала: Не все звено. Бориса нет… Немко вместо него,
   — Наше лето на осень смахивает. Ну, ничего. Главное — война кончилась. Теперь заживем полегче, — Семен вспомнил свою поговорку военных лет: На тоне, брат, не на войне.
   Немко, приметив, что Фекла загрустила, тронул ее за рукав и, энергично подняв руки, стал показывать ей, как он опять будет забивать киюрой колья в песок. Фекла сдержанно улыбнулась в ответ. Николай курил и глядел вниз, где возле борта плескались мутноватые волны. Солнце светило щедро, а сиверик обдавал холодом.
   — Ничего… Все теперь станет на свое место, — как бы подвел итог своим мыслям Дерябин.
   Но Фекле думалось иначе: Нет, не встанет все на свое место. Что потеряно, того не воротишь…
   И вот он опять — Берег Розовой Чайки, которая в первое военное лето оставила в глубине сердца Феклы грустную замету…
   Рыбаки быстро освоились в избушке, разложили по полкам свои припасы, под угором развернули на песке невод и принялись его ставить. Возились два дня, а потом по извечной привычке семужников стали высиживать погоду и боярышню-рыбу.
   Все на тоне шло своим чередом. Опять с отливом спускались на песок, подбирали уловы, чистили от ламинарий невод, варили уху. Опять Фекла кормила из алюминиевой миски вареной камбалой Чебурая, который за эти годы постарел и начал даже облезать. Но все по-прежнему любили его, потому что без ласкового добродушного пса не мыслили ни мыса Чебурай, ни скромного рыбацкого счастья.
   Как и прежде, Фекла в свободные минуты выходила на обрыв и подолгу смотрела на море. В эти дни оно было тихим. Взводень прошел, отгрохотал, перестал бесноваться и уступил место спокойной смене приливов и отливов. Море стало таким, каким оно было всегда — широким, спокойным, добрым кормильцем рыбаков.
   Однажды вдали прошел пароход, блеснув на солнце белыми палубными надстройками. Началось регулярное пассажирское движение на линии Архангельск — Мезень.
   Фекла глядела на бесконечно бегущие волны, на широко раскинутые над горизонтом облака, прошитые предвечерним солнцем. Что принесет теперь море? Радость ли, горе ли?
   О море, души моей строитель! Где ты берешь такой высокой прочности материал, складывая поморские характеры так, что они выдерживают самые жестокие шторма и чутко отзываются на самую обыкновенную человеческую доброту и участие?

КНИГА ТРЕТЬЯ. ПРОЩАЙТЕ ПАРУСА
 
ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
 
   Пустынен и неприветлив Абрамовский берег глубокой осенью. Холодные резкие ветры наносят с моря туманы и дожди пополам с мокрым снегом. Нет преград ветрам, на все четыре стороны размахнулась безлесная тундровая равнина, и они свободно стелются над ней, насквозь прошивая рыбацкое село, рассыпанное возле самого устья на берегу Унды. Избы содрогаются от ударов непогоды.
   На дворе октябрь, сумеречный, зябкий, моросный. Навигация закончилась. Рыбачьи суда надолго прилепились к берегу, почти все карбаса и елы вытащены из воды, опрокинуты вверх днищами — до весны. Моторные бота поставлены в затишки на зимовку. Движение пассажирских пароходов по линии Мезень — Архангельск прекратилось. Скоро ледостав.
   В эту глухую пору шел из Каменки в Архангельск внерейсовый последний пароход Коммунар. Председатель колхоза Панькин накануне договорился по телефону, чтобы пароход сделал около Унды остановку и взял на борт три бочки свежепросольной семги из последних сентябрьских уловов. Доставить их на рейд в парусной еле было поручено Семену Дерябину с Федором Кукшиным.
   — Глядите в оба, — предостерег Панькин. Ветра ныне изменчивы, волна крута. Постарайтесь успеть до прилива к пароходу.
   — Почему раньше-то не отправил рыбу? — спросил с неудовольствием Дерябин. Выходить на взморье ему не очень хотелось: стужа, сырость, а у него побаливала поясница.
   — С дальней тони рыба, — ответил председатель. — Пока доставляли ее в село, — упустили время. Хоть бы теперь, с последним пароходом, отправить.
   В назначенный час, уже перед сумерками, Семен и Федор пришли к еле, что стояла с грузом у причала возле артельного склада. У Кукшина щека повязана шерстяным платком.
   — Болеешь, что ли? — спросил Семен.
   — Ы-ы-ы… зу-бы… — промычал Федор, невесело махнув рукой.
   — Так отказался бы от поездки. Еще вздует тебе всю щеку.
   — Ы-ы-ы… поехали давай, — выдавил из себя Федор, сморщившись. Длинный, худой, он жалко горбился возле борта елы. — Ы-ы-ы говорю…
   — Что — говорю?
   — Да поехали!
   — Ладно, поехали, — согласился Семен, сочувственно поглядывая на страдальчески сморщенное лицо Кукшина.
   Зубов у Федора осталось немного однажды в фашистском концлагере охранник, остервенясь, вышиб Федору половину верхней челюсти. Да и уцелевшие зубы теперь болели, а лечить было негде: в районную поликлинику в Мезень ехать далеко.
   Однако выходить на взморье надо. Отчалили. Семен сел к рулю, Федор поставил мачту с парусом. Тяжелая, будто чугунная волна с упругой силой ударила в корму. Парус нехотя расправился, и ела пошла в устье. На поддоне рядком стояли три желтоватых новых бочонка.
   С полчаса шли молча. До прилива осталось немного времени, и Дерябин опасался, как бы не опоздать к пароходу.
   Вскоре вышли в губу. С рейда уже доносился нетерпеливый гудок Коммунара. Он ждал на якоре. Ела легла носом на крутые валы, и Дерябин почувствовал, что ветер меняет направление.
   — На всток «Всток — восток (поморское)» забирает, — обеспокоенно сказал он.
   Кукшин повертел перевязанной головой и промычал что-то неразборчивое. Потом привстал и прикинул взглядом расстояние до парохода.
   На палубе матросы готовились принять груз. В иллюминаторах весело горели огни, желтым светлячком качался на верхушке мачты топовый фонарь. Федор и Семен стали подгребать к борту парохода.
   Парус они убрали, работали веслами. Но разыгралась волна, и ела медленно подавалась вперед. Наконец приблизились к пароходу. С Коммунара им бросили швартов, Федор изловчился — поймал его и стал подтягивать суденышко к высокому, с глазками светящихся иллюминаторов борту.
   Волнение все усиливалось, и елу то поднимало почти вровень с палубой парохода, то опускало до ватерлинии. О разгрузке в такую болтанку нечего было и думать… И еще откуда ни возьмись налетел шквал, ударил в борт елы и вырвал трос из рук Федора. Пароход мгновенно оказался в стороне.
   Все усилия снова подгрести к нему ни к чему не привели. Коммунар все удалялся. С палубы кричали в рупор:
   — Погрузка отменя-я-яется!
   Ветер разорвал в клочья прощальный сипловатый гудок, и Коммунар снялся с якоря. Далеко позади моталась ела, которую швыряло из стороны в сторону. Дерябин с тревогой заметил, что не закрепленные по оплошности бочки стали сползать к левому борту. Не дай бог, перевернемся! — подумал он, работая веслами. Кукшин тоже греб изо всех сил, задыхаясь от напряжения. Оба взмокли, мускулы на руках немели, весла гнулись.
   На повороте в устье удар волны пришелся прямо в правый борт, и бочки еще больше сползли к левому. Ела накренилась, следующая волна довершила дело: бочки опружило в море, и суденышко опрокинулось вверх килем..
   А кругом было совсем темно, не различить границы между морем и небесами
   И пустынно было, как на новорожденной Земле в седые библейские времена.
   И некому подоспеть на помощь.
   Никола, Никола, моряцкий заступник! Спасай рыбаков! Вся надежда только на тебя…
 
2
 
   Неужто пропали рыбаки? — думал Панькин в угрюмой тревоге. — Зачем я послал эту разнесчастную елу с тремя бочками! Кабы знать, что погода так подведет, лучше было бы выйти на Боевике.
   Это судно заводской постройки, купленное года три назад, было первым металлическим кораблем среди деревянного колхозного флота. Панькин допустил оплошность, и теперь его мучили угрызения совести. Остарел, седой мерин! — мысленно ругал он себя. — Плохо стал соображать. Дело-то вон как обернулось… Еще муторнее стало на душе, когда Тихон Сафоныч вспомнил о том, что, посылая елу, он больше заботился о грузе (теперь-то он казался ему ничтожным), чем о людях, которые могут попасть в беду.
   Панькин посмотрел в окно. На улице бушевал ветрище и волны на реке бились о берег. Председатель взглянул на часы — девять. Ела ушла в четыре. На всю поездку потребовалось бы не более двух часов: полчаса до рейда, полчаса на разгрузку, полчаса на обратный путь, ну и еще минут тридцать про запас. Однако минуло пять часов, а о Семене и Федоре никаких вестей…
   Панькин недавно ходил к реке. Но там тьма-тьмущая — хоть глаз выколи. Простояв на пристани целый час и продрогнув, председатель вернулся в контору.
   Курьер-уборщица Манефа вошла в кабинет с охапкой дров, молча свалила их у голландки и принялась укладывать поленья в топку. Достала из-за печки сухое полено, нащепала ножом лучинок, подожгла их и тоже сунула в печку. Потом стала подметать пол. Здоровая, медлительная, в стареньком ватнике, она незаметно поглядывала на Панькина. Ссыпав мусор в топку, Манефа сказала:
   — В прошлом году об эту пору утонули братья Семенихины…
   Панькин вздохнул и промолчал. Он помнил, как Семенихины пошли на взморье ставить сети, а к ночи разыгрался шторм, и карбас опрокинуло. Братьев нашли через двое суток, выброшенных прибоем на кромку берега…
   Манефа сунула веник под мышку, еще раз заглянула в топку и вышла. В печке весело потрескивали дрова — не в лад мрачному настроению Панькина. Он все ходил по кабинету и думал, что предпринять. Придется посылать на поиски Боевик, — решил он и уже собрался идти за капитаном судна Котцовым, но тут пришел Дорофей Киндяков. Сбросив с плеч брезентовый дождевик и расстегнув поношенный китель, он сел на стул, шевеля густыми с сединкой бровями. Панькин чувствовал на себе угрюмый взгляд Дорофея.
   — Горючего пожалел? Куда бережешь? Зимой плавать собираешься?
   — Да какое там! — Панькин взмахнул короткопалой сильной рукой. — Кабы знать, что заштормит! Думал: нечего из-за трех бочек судно гонять, обойдусь елой…
   — Ну вот! — с упреком отозвался Дорофей и смолк, опустив большую ладонь на колено.
   Несколько минут назад к нему в избу прибежала жена Семена Дерябина Калерия — в расстегнутом пальтишке, простоволосая, плачущая. Заголосила как по покойнику.
   — Ох, чует мое сердце — в беду попал Семен. Ветрище-то какой! Изба дрожит. Помоги ты ему, Дорофеюшко, спаси-и-и!.. — и бухнулась в ноги пожилому кормщику.
   Дорофей поднял ее, как мог успокоил, оделся и пошел в правление.
   — Надо выходить на Боевике, — сказал он Панькину, — искать мужиков.
   — Да, — тотчас отозвался председатель. — Я пойду в море, а ты подежурь тут. Может, пригребут, так помоги им…
 
x x x
 
   Под низким избяным потолком тихонько, почти на одной ноте струилась, будто ручеек, колыбельная песенка:
   Баю, баю, покачаю
   Дитю маленькую,
   Дитю крошечную!
   Я пойду во торги
   И куплю пояски,
   Все шелковенькие
   К люльке прицепите,
   Сашеньку усыпите.
   Баю, баю, укачаю…
   Это Соня усыпляла шестимесячную дочурку Сашу. Ритмично поскрипывал очеп, колебался от движения зыбки ситцевый полог над ней. Временами Соня переставала качать зыбку и прислушивалась, не раздадутся ли шаги за окном, не стукнет ли в сенях дверь. Сашенька, словно чувствуя беспокойство матери, не могла заснуть, ворочалась и тихонько сучила ножонками под ватным стеганым одеяльцем.
   Тревога за мужа все усиливается, но, хоть на душе и муторно, Соня опять принимается за песню:
   Сон да дрема
   По новым сеням брела,
   По новым сеням брела,
   Сашеньку искала.
   Ино где мне ее найтить -
   Тут и спать уложить,
   Спать уложить, дитю усыпить
   Баю, баю, баю… -
   А на улице вовсю гуляет ветер, грохочет шторм. Лежит камнем на сердце тоска. Ой, беда, беда! — всплакнула Соня.
   Варвара, свекровь, одевшись потеплее, уже давно ушла на берег встречать Федю и не возвращается. Значит, не пришли до сих пор рыбаки…
   Ветер давит на оконные стекла, и они зябко дребезжат в раме. Стучит о калитку витое железное кольцо, повизгивают ржавые дверные навесы.
   Тоска. И недобрые предчувствия.
 
3
 
   Вынырнув, Федор увидел прямо перед собой какой-то темный бугор, захлестываемый волнами. В первую минуту подумал: Островок… Или камень плоский… Но ведь тут глубоко! Откуда быть камню? А островков тут совсем быть не должно.. Стараясь удержаться на плаву, тяжело взмахивая руками, он все смотрел на этот темный большой предмет и наконец сообразил: Да это же ела днищем кверху! Поплыл к ней. Мокрая одежда, тяжелые бахилы тянули вниз, шапка уплыла. Пряди волос закрывали глаза, и Федор исступленно мотал головой, взлетая на волнах и затем проваливаясь в пучину. С трудом великим домахал до елы, попробовал уцепиться за днище Это никак не удавалось — рука скользила, ногти ломались. Надо с носа, либо с кормы, — сообразил он. И тут до него донесся истошный крик Семена:
   — Фе-е-е-едор! Фе-е-е-едор!
   — Семе-е-ен! — изо всей мочи крикнул Кукшин, — Семе-е-ен! Я ту-у-у-ут!
   Он не видел Дерябина, хотя тот был где-то рядом.
   — Дай руку-у-у! Р-руку да-а-ай! — кричал Семен.
   — Где ты-ы-ы? — сорванный от напряжения и стужи голос Федора с трудом прорывался сквозь шум моря. — Не вижу-у-у!
   — Сюда смотри, я на киле-е-е!
   Федор наконец различил в плотных сумерках протянутую к нему руку и, изловчившись, ухватился за нее. Волна, будто на качелях, подкинула Кукшина, и он нащупал свободной рукой окованный полосой железа киль. Собрав остаток сил, выбрался на днище. В животе все ворочалось: порядком наглотался воды. Несколько минут Федор молча отплевывался.
   — Ну, брат, хана-а-а! — сказал затем отчетливо и зло. — Слышь, брат? Рыб кормить будем…
   — Погоди с отходной-то! — сурово одернул его Семен, который лежал боком на днище. — Бахилы у тя подвязаны?
   — Подвязаны.
   — Одну завязку дай мне. Я тоже сниму — свяжем весла, чтобы не уплыли…
   — Весла? — радостно переспросил Федор. — Неуж-то весла?
   — Весла, — повторил Семен. — Когда я вынырнул, так одно мне под руку подвернулось. Поймал. А другое возле борта нашел.
   — Ну, Семен, везучий ты! Весла — это хорошо. — Федор одной рукой стал развязывать сыромятный ремешок на бахиле под коленом. Отвязал, хотя кожа размокла и рука плохо слушалась. — Держи!
   — Погоди… — Семен половчее передвинул весла, прижатые телом к днищу у основания киля. — Давай! — Связал ремешки, зубами затянул узелок. Свободный конец ремешка умудрился продеть в щель под железную полосу, тоже крепко завязал. — Ну вот и ладно. Как ты? Закоченел?
   — Спрашиваешь! — хмуро отозвался Федор, всматриваясь в потемки. — Все одно пропадем. Не утонем, так замерзнем. Мокрехонькие, только что не нагишом.
   — Ну-ну! Крепись! Отлив начнется, волна спадет — легче будет.
   Федору стало неловко от того, что он вроде бы совсем упал духом. Уже спокойнее спросил:
   — А мы ровно на месте стоим?..
   — На якоре. Он выпал из елы и за дно зацепился. Только бы трос не перетерло. Перетрет — утащит нас в голомя «Голомя — открытое море (поморское)»...
   Федор промолчал. Он думал, как им спастись, и не мог ничего придумать
   — Чего молчишь: Живой ли?
   — Да живой…
   — Зубы-то как?
   — До них ли тут?
   — Ну ладно, — примирительно сказал Семен. — А я вроде обтерпелся. Теплей вроде стало. Ко всему привычен человек… Эх! — Он крепко, по-мужицки выругался. Потом заговорил с оттенком виноватости: — Прежде мужики в таком дурацком положении богу молились… Николу на помощь звали… А мы вот забыли об этом.
   Федор выслушал его молча. Море гремело в потемках, катило лохматые волны и мотало из стороны в сторону утлое перевернутое суденышко. Рыбаков все время окатывало водой. Долго не продержаться, — подумал Дерябин. — Что делать? Попробовать перевернуть елу? На такой волне на киль ее не поставить. Да если бы и удалось, воды полно будет. Ох, беда, беда! Может, придут из села на помощь? Но когда хватятся?
   — Федор, а, Федор!
   — Чего?
   — Так зубы-то не болят? — снова спросил Семен.
   Он понимал, что надо раскачать Федора на разговор. Когда молчишь, думы нехорошие роятся в голове, будто злые осы… Семен это знал: бывал на своем веку в передрягах.
   — Нет, не болят, — равнодушно отозвался Федор.
   Он и в самом деле не ощущал боли, которая так терзала его на берегу.
   — С перепугу болеть перестали. Это так. У меня перед выходом на рейд поясницу ломило, а теперь прошло. Давай думать, что делать.
   — А что? Видно, так и висеть на днище. Рассвет придет — может, и в голове посветлеет. Тогда, глядишь, что и придумаем.
   — Верно. Умная твоя головушка! — похвалил Семен и, помолчав, добавил. — Бочки у нас пропали…
   — Спишут, — не очень уверенно ответил Федор. — Хрен с ними, с бочками! Лишь бы самим спастись!
   — Да, теперь не до бочек, — согласился Семен, но все же подумал, что если потерянный груз отнесут на них, то придется платить изрядную сумму, такую, какая и во сне не снилась ни ему, ни Федору.
   Настроение стало еще мрачнее, и он надолго замолчал. Федор уже подумал, не случилось ли с ним чего: вдруг задремал, еще сползет в воду. Он хотел было окликнуть товарища, но тот и сам, наконец, подал голос.
   — Отлив начался. Волна меньше стала.
   — Верно. Скорее бы рассвело.
   — Ну рассветет еще не скоро Что это?.. Гляди, луч! — воскликнул Семен. — Позади тебя светит. С парохода, что ли?