Таким образом, Сигурд Хёль с годами сделался, что называется, завзятым радикалом. Стоит ли об этом упоминать, коль скоро речь идет не о профессиональном политике? А Сигурд Хёль ни в коей мере не политик. Он поэт, обличитель, он - как говаривали в старину - литератор. Один из виднейших наших эссеистов, полемист, на редкость эрудированный и всегда готовый к бою, убийственно ироничный.
   Вообще, у тех людей, чьи зрелые годы совпали с минувшей мировой войной, восприятие жизни чуть окрашено иронией, во всяком случае, такова их манера говорить о жизни. Они помнят, как во время фашистской оккупации на их глазах люди превращались в предателей, и стараются скрыть оставшуюся с той поры горечь. И в поведении этих людей, и в литературной манере весьма сказывается желание отмежеваться от своего юношеского максимализма. Но максимализм юности вдруг прорывается внезапной болью, как, например, это вышло у Сигурда Хёля в третьей его книге, в маленьком, пропитанном горечью юношеском романе "Ничто". Он многое раскрывает нам в самом художнике, и тема романа вновь и вновь будет вплетаться в последующие его произведения; этот роман овеян какой-то беззащитной поэзией, к которой восприимчива вся молодежь, особенно молодежь той поры.
   Утрата корней - вот то магическое, чем не перестает волновать тоненькая книжечка. Чтобы решиться на такую исповедь, мало быть просто "интеллектуалом", "психологом", "наблюдателем" - от этих расхожих понятий так и веет холодом. Перед нами же, напротив, теплая, берущая за душу книга, очень и очень сердечная.
   Не приведись Сигурду Хёлю столь рано и столь полно быть вовлеченным в интеллектуальную жизнь страны - а служители слова не уступают ретивостью воинам самого Торденшёльда! - эта книжечка сильнее бы повлияла на его писательскую судьбу. Ныне же чаяния нашего узкого литературного круга обращены прежде всего к острому критику, каковым он является на поприще консультанта и редактора в издательстве "Гюльдендаль" и главного ревнителя духовной жизни общества. В последующих его творениях меньше простоты, меньше мягкости - зато они изысканней и охватывают больший круг проблем. Лишь единожды он возвращается к простоте, в некоторых эпизодах книги "Дорога на край света".
   Умный, ироничный, мастер анализа - вот постоянные определения при имени писателя, и они совершенно верны. Сама эпоха и разносторонняя деятельность Сигурда Хёля развили в нем эти качества. Кстати, о мастерстве анализа: Хёль одним из первых в отечественной литературе стал использовать классический психоанализ. Насколько оправданно стремление психоаналитической школы в литературе во всем полагаться лишь на собственные толкования, решать специалистам, что они, собственно, и сделали; надо сказать, приверженцы этой школы приходят к довольно смелым выводам!
   Теперь об иронии: неизбежно задумываешься о том, что за ней таится, авторская позиция или форма изложения. Я думаю, чаще имеется в виду форма, особенность стиля - такой вот ироничный стиль особенно заметен у Сигурда Хёля в тот период, когда он находился под сильным влиянием Яльмара Сёдерберга.
   Острый ум обнаруживает себя во всех работах Сигурда Хёля, будь то литературоведческая статья, эссе, критический очерк или художественная проза. Комментаторы его творчества наивно полагают, что острые мысли и отточенные формулировки скрывают от нас, так сказать, голос сердца. Чепуха. Сам по себе ум ничего не может спрятать, он может лишь осветить. Рациональное, лишенное всякой метафизики мировоззрение закрывает все дороги к мистике. Такое видение мира обусловливает некоторую сдержанность, зато придает произведению четкость и своеобразие. Нужно из рук вон плохо знать современную норвежскую литературу, чтобы по отрывку из Сигурда Хёля не догадаться, что это Сигурд Хёль. Но предположить, будто аналитический склад ума исключает сердечную теплоту , - право, слишком уж примитивный подход к творчеству, выдающий непонимание творческого процесса и его механизма. Нужно пережить целое море эмоций, чтобы создать произведение, достойное называться истинной литературой, и за внешней сдержанностью Сигурда Хёля невозможно не почувствовать его редкую эмоциональность. Она совершенно очевидна и в его раннем, на первый взгляд весьма рассудочном, романе "Созвездие Плеяды", и, конечно же, в "Октябрьском дне", и в романе "Две недели до заморозков". Она очевидна и в самой известной его книге "Моя вина".
   Естественно, мы ожидали, что в Норвегии возникнет литература, осуждающая предателей родины с позиций более объективных, чем в тот период, когда таковыми считали только нацистов (позже на это стали смотреть иначе). Мы ожидали, что Сигурд Хёль с его острым пером и пытливостью займет в этой литературе ведущее место. И для нас не было неожиданным, когда он объявил, будто мы, "безупречные", так или иначе повинны в том, что некоторые проявили слабость, пошли на предательство, повинны в утере ими правильных ориентиров, в их нежелании понять, кто прав, кто виноват. Все это удивительно тонко передано в романе - вот единодушное мнение читателей, независимо от того, нравится им книга или нет. Обостренное чувство справедливости, которое свойственно такой литературе, зачастую откровенно обличительной, - разве не "сердечной теплотой" порождено это чувство?
   Да, если нас с вами заинтересует современная живопись или литература, достаточно хорошенько порыться на полках, на которых критики аккуратненько разложили все произведения искусства - так проще, принцип "разложи по полочкам" вполне естествен для мало-мальски культурного общества. Художник в обществе всегда напоминает розу, выросшую в грязи, однако можно, даже не имея особых навыков, догадаться, сколь тесно связан Сигурд Хёль со своим домом, с землей, его взрастившей. И нет никакого откровения в том, чтобы обнаружить, что обилие туманных лирических красот едва ли может заменить смысл. А упреки в "рассудочности" не новы, еще со времен первой мировой войны противники интеллектуальной прозы со слезами праведного негодования тщетно пытаются наносить ей достойные удары, не замечая, насколько притупились их мечи.
   Сигурд Хёль много лет является литературным консультантом издательства "Гюльдендаль"; начинал он вместе с Карлом Нэрупом, под его руководством или наравне с ним - нам ли, простым смертным, это знать? Позже он, вместе с директором издательства, делается ведущим критиком - то ли под руководством директора, то ли руководя директором - право же, нам ли знать? Очевидно одно: его издательская деятельность с первых же дней благотворно сказывается на молодой норвежской литературе. Самое важное то, что его интересовала литература, а не собственное величие, это всегда самое важное; далее, он всегда отличался хорошим вкусом; и наконец, он умеет четко выразить свои замечания.
   Редакторские замечания автору - тема совершенно особая. Ни для кого не секрет, что эти замечания - издательская тайна; но не секрет и то обстоятельство, что такие тайны порою разглашаются, они и должны ко всеобщей пользе разглашаться. Подобная огласка - лишнее доказательство благожелательного отношения к автору, а иначе и быть не может. В самом деле, не разумней ли позволить горе-писателю прочесть упрятанный за семью замками издательский отзыв, чего он добивается так рьяно?
   Пометки Сигурда Хёля на полях рукописи - первый этап работы над рецензией - помогают очень многим. Зачастую такие пометки гораздо ценнее самой рецензии, они отражают живую, непосредственную реакцию критика, могут быть очень сжатыми или чисто профессиональными, понятными лишь собрату по ремеслу, - по-настоящему дельное замечание куда поучительней самой рецензии, рассчитанной прежде всего на третье лицо, на публику, так сказать. Редакторские замечания Сигурда Хёля в этом смысле изумительны. Его редакторская деятельность принесла издательству немалую пользу.
   Ко всему прочему он двадцать два года был редактором "Золотой серии"; ее знает вся Скандинавия. Ей предназначалось, словно яркому перышку на шляпе, украсить издательские проспекты, однако со временем образовался целый ворох отменных перьев, которых с лихвой бы хватило на пяток петухов. Эта серия открыла двери скромных домов навстречу освежающему потоку мыслей и страстей, без которых мы теперь не можем представить свою жизнь. Да, постепенно открывались двери именно скромных домов. Ибо дома респектабельные, говоря откровенно, много лет были заперты для "Золотой серии", дома, где ей впоследствии были отведены самые вместительные полки. Я помню, всего лишь десять лет назад один постановщик, когда речь шла об оформлении комнаты юной, идущей в ногу со временем героини, предложил: "Пусть на одной из полок стоят тома "Золотой серии", и сразу будет понятно, кто наша героиня".
   Вот вам доказательство, что серия завоевала себе место в общественном сознании!
   Нередки случаи, когда люди, по долгу ли службы или из интереса постоянно читающие классическую или современную зарубежную литературу, начинают с некоторым пренебрежением относиться к современным норвежским писателям. И это легко объяснить. Литература - единственный род искусства, где новое, хотим мы этого или нет, неизбежно сравнивают с признанными шедеврами всего мира. Хотя в процентном отношении у нас ничуть не меньше крупных писателей, чем у других народов, насколько мне известно, всякий раз что-то удерживает нас от того, чтобы поставить отечественную книгу в один ряд с лучшими образцами мировой литературы, которая так хорошо знакома Сигурду Хёлю (по его словам, на каждую изданную в "Золотой серии" книгу приходится десять им прочитанных), но он никогда не поддавался искушению пренебречь родными напевами. Честно говоря, быть в курсе зарубежных книжных новинок и еще большего количества новинок отечественных - задача не из легких. Изучением книжных рынков он занимался долгие годы - и не утратил вкуса к родной литературе. Для этого нужен характер.
   Характер нужен и для того, чтобы, годами работая в издательстве, не сделаться "реалистом" - чудный эвфемизм для тех, кому недалеко до цинизма. Все мы знаем, что издательство - это производство, мы знаем, простодушный взгляд литературного консультанта очень скоро становится чисто деловым взглядом искушенного издателя. На этой должности нужно уметь оставаться наивным, но человеком, искушенным в литературе. От наивности неискушенного толку мало.
   Хёлю-редактору и Хёлю-критику никогда не изменял редкий дар оставаться наивным в лучшем смысле этого доброго слова; именно поэтому так прочно его положение в культурной жизни и в культурной политике Норвегии.
   Сигурд Хёль-поэт упорно отстаивает свое право быть пессимистом, в качестве издателя он предстает явным оптимистом - ему всегда в радость находить хорошее.
   Так и подобает поэтам.
   1950
   КРЫЛО ГЕНИЯ
   Что же это такое в произведениях Чехова наполняет нас острым чувством наслаждения, которое мы не испытываем ни от какого другого чтения? От его юмора веет той сладостной грустью, которая делает в его произведениях возможным переход от описания внутреннего состояния героев к блистательному реалистическому повествованию о социальной несправедливости и человеческом унижении, порожденных конкретными внешними обстоятельствами...
   И почему его драмы всегда наполнены таким трудно определяемым ощущением особого настроения, о котором другие художники могут только мечтать? Но горе тому постановщику, который ищет "настроение" в пьесах Чехова. Или даже если он проставит те ли иные акценты, так сказать, бессознательно, он сделает непростительную ошибку, интерпретируя Чехова как романтика. Ведь Чехов реалист. Можно ли говорить о "настроении", которое мы ощущаем, что оно непосредственно связано с явлениями русской жизни, которые далеки от нас сами по себе и тем более относятся к давним временам? Отнюдь нет.
   "Настроение", присущее чеховским произведениям, - это чувство поэтического, которое непосредственно проявляет себя в самом добротном реалистическом повествовании.
   Когда читаешь чеховские новеллы, знакомые и близкие с давних пор, порой забытые, а порой и совсем новые для тебя, то переживаешь удивительное чувство, что описанное им уже происходило когда-то с тобой. Но потом память вдруг подсказывает: это было у Чехова. В новелле "Тоска" он описывает лошадь, стоящую у обочины тротуара, и извозчика, сидящего на облучке; идет снег, они неподвижны, как изваяния, а снег все падает и падает на них, и начинает казаться, что подобная картина когда-то пригрезилась и нам. Но нет, эти образы созданы Чеховым! Извозчика нанимает какой-то грубый офицер, и извозчик начинает рассказывать ему о смерти сына. Сначала офицер слушает и проявляет рассеянное участие, а потом грубо бранит извозчика за неосторожную езду. А после извозчик берет новых седоков, троих гуляк, сложившихся на дешевую поездку, и начинает рассказывать им о смерти сына, раскрывает душу перед этими пьяницами. "Веселые господа! Веселые господа!" А они насмешничают, глумятся над ним, пока поздно вечером он не высаживает их и едет домой в ночлежку для извозчиков, ставит лошадь в стойло, а сам пытается рассказать о смерти сына сонному товарищу, но тот от него отворачивается. Тогда извозчик отправляется в конюшню к лошади, жующей сено вместо овса, потому что извозчик очень мало заработал за этот день; наконец-то он находит слушателя: уткнувшись в шею лошади, он ведет рассказ о смерти сына.
   Кому-то эта история может показаться сентиментальной? Но это значит, что я просто плохо пересказал ее. Ведь она отнюдь не сентиментальна.
   Чехов никогда не бывает сентиментальным. Но как врач с поэтической душой и как врачующий художник слова, он обладает даром вживаться в судьбы других. Вероятно, это неотъемлемое свойство великого писателя, и поэтому-то столь огромна разница между просто хорошим и великим писателем. Чехову органически присущ тот непосредственный дар повествования, которым тоже должен обладать великий писатель, та неповторимая манера, тот высокий художественный уровень, который позволяет уловить и убедительно передать все жизненные коллизии, но без налета нарочитости. Этот бессмертный дар повествования присущ русским как никому другому, дар, который живет в народе и оттачивается писателем в соответствии со своими задачами и учетом интересов читателей...
   Быть может, правдивый реализм, диктуемый честным, открытым разумом, в соединении с чувствительным сердцем изысканно образованного человека, народным даром, даром повествования - не это ли объяснение обаяния Чехова? Может быть, так оно и есть.
   Странствовать с писателем Чеховым - это то же самое, что идти по лесу свежим утром, под рассеивающимся ночным мраком и охлаждать разгоряченный лоб о мягкую, сильно натянутую, холодную от росы паутину между елями. И чувствовать трепетное напряжение всего раскрывающегося вокруг и сливающегося с тем, что распускается внутри нас, ощущение счастья в счастье, как всегда, когда встречаешь новую любовь, которая наполняет нас радужными вспышками света.
   В настоящее время в России заканчивается издание полного собрания сочинений Чехова, насчитывающего более двух десятков томов. Основную его часть составляют новеллы, ведь Чехов так никогда и не написал романа в собственном смысле. И кроме того, незадолго до своей смерти он сам придирчиво отобрал то, что останется жить после него. Отобранных им новелл примерно в десять раз больше того, чем их включено в значительное по объему нынешнее норвежское издание. Таким образом, совершенно очевидно, что переводчик и редактор этого издания Николай Геельмиден проделал очень большую работу. Читающий Чехова впервые скажет, что среди них нет ни одного рассказа, который мог бы показаться лишним, а знатоку Чехова будет до слез обидно за те рассказы, которых нет в этом издании.
   Составитель приложил все усилия, чтобы горячо любимый им писатель был представлен во всем его жанрово-тематическом многообразии.
   В течение своей сравнительно короткой, но чрезвычайно насыщенной жизни Антон Чехов общался с самыми разными людьми - и как журналист, но в еще большей степени как врач, особенно во время сильной эпидемии холеры, когда, выполняя свой долг, он работал фактически на износ. Присущая врачу способность уловить стремительные перемены, происходящие в душе человека под влиянием физиологических причин, характеризует бессмертную новеллу "Именины", где мы оказываемся вовлеченными в сельскую жизнь мелкопоместного дворянства. В течение долгого летнего дня мы оказываемся причастными к этой легкой праздничной жизни, в которой скрыты фальшь и печаль. Хозяйка дома Ольга Михайловна - беременна, ее чувства обострены, с удивительной проницательностью она начинает видеть каждого из гостей, своего мужа Петра Дмитрича, самодовольного, беззаботного, тщеславного, увлеченного пошлым флиртом; видеть всю свою обыденную, размеренную, такую прозаическую жизнь. Ее наигранная любезность скрывает за собой нарастающую жажду разрушения, страстную ревность, все это ведет к кульминационному моменту повествования, когда у Ольги Михайловны начинаются преждевременные роды, и огромный дом оглашает ее крик, исполненный такого ужаса и такой боли, отвращения ко всему на свете...
   С такой же степенью проницательности видит писатель насквозь и унтера Пришибеева в одноименной новелле, где ему удается создать удивительно яркий, выразительный, неувядаемый портрет человека, который настолько привержен дисциплине и порядку, весь кипит от возмущения, что жизнь не идет согласно циркулярам, а потому готов непрестанно оскорблять, пугать и мучить людей. Принято считать, что откровенный пафос негодования не был присущ Чехову-художнику, и, возможно, мнимая беспристрастность, с которой он изображает унтера, позволяет ему создать столь правдивый художественный тип, выходящий за рамки определенной эпохи. Но за словами Чехова кипит негодование. В представлении Чехова нет никого ничтожнее этого держиморды, он с таким отвращением относился к скудоумным, алчным, грубым людям, что это чувство заражает и читателя.
   Принято также считать, что Чехову были чужды любые политические доктрины, и, быть может, именно это - одна из причин того, что изображение им бедности народных масс и праздной жизни горстки богачей вызывает особо сильное негодование среди читателей. С какой нежной теплотой способен он окинуть взором и дать в высшей степени художественные, насыщенные деталями описания самых мрачных, безнадежных ситуаций; как бережно и с какой невозмутимостью разворачивает он звездное небо своего повествования над самыми трагическими событиями, так что мы почти даже не замечаем намерения писателя "огорчить нас" своими картинами, он заражает нас своей любовью к людям.
   С каким трогательным сочувствием, лишенным всякого привкуса сентиментальности, способен он также писать о людях, не испытавших радостей и страданий любви, как, например, в новелле "Поцелуй", где одинокий офицер, находясь в гостях в чужом доме, неожиданно попадает в объятия женщины, которая ждала своего возлюбленного; она обнимает его, он ощущает поцелуй, единственный страстный поцелуй в своей жизни, который ему довелось испытать. Но женщина ждала другого, она быстро скрывается в темноте, и он так никогда и не узнал, кто она была такая. Когда его резервная артиллерийская бригада возвращается на обратном пути с маневров и оказывается в тех же местах, он сгорает от волнения, тоски, чувств, которые не оставляют его с тех пор, как это случилось с ним. Но его ждет разочарование, внезапное и бесповоротное.
   Есть у Чехова новелла о собаке Каштанке, которая убежала от своего горячо любимого хозяина, столяра, и попала к цирковому артисту, в лице которого она обрела нового, тоже доброжелательного хозяина. Находясь в обществе дрессированного гуся и в высшей степени флегматичного кота по имени Федор Тимофеич, она все время вспоминает столяра и прекрасный запах стружек и клея в его мастерской. Во время дебюта Каштанки в цирке столяр оказался среди зрителей - и не успеваешь и глазом моргнуть, как происходит резкий поворот событий. И когда Каштанка идет по пятам столяра, своего настоящего хозяина, то ей начинает казаться, что вся ее недавняя жизнь с гусем, котом и хорошим обедом была "длинным, перепутанным и тяжелым сном".
   Чеховские новеллы нередко обрываются на полуслове, завязка же часто присутствует уже в первой фразе. Порой трудно определить, с чего они начинаются и чем кончаются. Художественное пространство между динамическим началом и незавершенным концом всегда заполнено искусно вытканной художественной тканью. С удивительным мастерством умеет писатель закрутить пружину действия уже в первой фразе. Все приведено в движение еще до того, как поставлена первая точка. Персонажи расставлены по местам, их функции распределены. А далее писатель, имея в виду наивысшую художественную необходимость, решительно ведет нас в соответствии с русской традицией через все самые ужасные события и коллизии во взаимоотношениях людей к апогею повествования. Страстно увлеченный читатель следует за ним, переворачивает страницу и видит, что это уже конец! На мгновенье проносится мысль: кажется, нас надули. Столько материала, и вдруг... Однако мастер способен не только раскрыть тему в мгновение ока, но и претворить ее в зрительные образы или ситуации, подоплека которых неожиданно оказывается лежащей в прошлом, к которому читатель должен обратиться и осмыслить происшедшее, как бывает после чудесного, но неожиданно быстро закончившегося путешествия.
   Таким же образом обстоит дело с этими искрами юмора, роль которых отнюдь не сводится к тому, чтобы нейтрализовать трагическое или грубое в предыдущем описании, а, напротив, за счет этих моментов разрядки выделить это, усилить контрасты в ходе намеренно кажущегося безразличным повествования. Это напоминает происходящее в театре, когда настоящие слезы актера во время репетиции подготавливают тот момент, когда зритель будет проливать слезы во время спектакля. Мне кажется, что именно таким образом и Чехов переживает свой материал, создавая иллюзию той безразличной бесстрастности, той "объективности", которая имеет такую власть над умами.
   "Объективности", за которой трепещет такое глубокое, подлинное, неизменное сочувствие страдающему человеку, которое не выставляет себя напоказ, а скрыто в описаниях порывов слепого отчаяния человеческого существования.
   Вот таким образом перед нашим изумленным взором предстает обыкновенная и в то же время вечная обыденность, раскрывается небо над бедностью и отчаянием, вот так заканчивает повествователь свой исполненный чувства горечи короткий фрагмент из истории жизни, сидя на берегу реки, текущей по равнине покорности, столь схожей с полями, которые раскинулись по ее другую сторону, бесконечными, как дни человеческого долготерпения...
   1951
   СПРАВЕДЛИВОСТЬ
   Уязвленное чувство справедливости у человека во все времена находило широкое отражение в литературе. Нехваткой этого чувства, слава богу, не страдало ни одно поколение. И возникает вопрос, не существует ли наряду с любовью иного родника поэтического вдохновения. Над этим стоит подумать.
   В поисках интересной книги так называемый случай часто приводит нас к небольшому роману "Михаэль Кольхаас" Генриха фон Клейста. Впрочем, первоначально о нем было сказано: "Из старой хроники". Как бы за эти годы критика ни оценивала незатейливую книжку, вот уже в течение ста пятидесяти лет она преодолевает все официальные течения и направления, и вплоть до сегодняшнего дня чуткие редакторы разных стран мира издают ее наряду с более блистательными великими произведениями.
   История литературы знает Клейста как гениального драматурга, занимающего место между классиками и романтиками, и весьма удивительно, что современный театр почти никогда не обращается к его пьесам, ни лирическим, ни сатирическим. А повествование о Михаэле Кольхаасе не подвластно забвению. На норвежском языке оно впервые вышло в 1916 году у Хельге Эриксена в переводе Алфа Дуэса.
   И когда мы "случайно" обращаемся к этой книге, на то есть особая причина. Мы не знаем другого романтического произведения, которое бы с такой спокойной, можно даже сказать, почти дружеской логикой вело бы читателя от самого простого течения событий к всеобъемлющему, катастрофическому хаосу несчастий, борьбы самолюбий, убийств и всевозможных человеческих страстей, так что в любой момент, как во сне, приходила бы в голову мысль: "Знай я тогда, к чему это может привести..." Да, как чтение старых газет, вышедших после убийства в Сараево.
   В начале повествования, которое развивается в середине XVI столетия, тридцатилетний лошадник-барышник Михаэль Кольхаас при подходе с табуном лошадей к Эльбе наткнулся на шлагбаум. Юнкера Венцеля фон Тронку осенила мысль взыскивать шлагбаумную пошлину и к тому же требовать пропускное свидетельство для проезда через Тронкенбург. И бравый лошадник Кольхаас, отличавшийся спокойствием духа и чувством справедливости, едва ли обратил бы на это внимание, если бы - в приступе высокомерия - у него не забрали под залог двух великолепных вороных, лучших из всего табуна. Тогда барышник почувствовал, что его оскорбили уже тем, что потребовали заплатить пошлину.
   Собственно, лишь по этой причине один из самых добропорядочных граждан своего времени стал разбойником, убийцей и поджигателем... Или, как говорится в самом начале: "Люди благословляли бы его память, если бы он не перегнул палку в одной из своих добродетелей, ибо чувство справедливости сделало из него разбойника и убийцу".