– Золотые мои, – начал командир, – послезавтра наша 215-я пойдет в наступление. Для многих из вас этот бой будет первым. Бессмертные! Первый бой для солдата – самый трудный, это боевое крещение. С него начинается и им утверждается священный солдатский долг – защита Родины! Противник силен. Но и вы за короткий срок стали опытнее, лучше подготовлены к схватке с врагом. Запомните! Если вы не убьете немца – он убьет вас! Здесь не может быть никаких колебаний. В атаке не паникуйте, старайтесь сохранять мужество. Нет ничего страшнее страха. Не поддавайтесь ему! Только мышь всего боится. Мы не умирать сюда пришли! Освобождать свою родную землю! Я поведу вас в бой. Я буду с вами! Рядом будут все, кого вы уже хорошо знаете, с кем уже многое испытали! Мы все будем вместе!
   Бойцы слушали командира, затаив дыхание, ловили каждое слово, словно станет оно броней и защитой в предстоящем бою.
   Когда он смолк, воцарилось молчание.
   Первым поднялся Михаил, бывалый солдат из второго взвода. Уважали его прежде всего за честность и открытость, за стремление отстоять свое право на веру. Человек он религиозный – об этом все знали и больше уважали «старика», чем зубоскалили. Комиссар как-то предложил красноармейцу «убрать подальше» крестик, с которым тот прибыл в роту. Михаил крестик не снял. По комплекции он был тоже особенный – тощий, как выструганная палка, даже лицо вытянутое, за что и был прозван «не в коня корм»: сколько бы ни ел, оставался худющим – такая натура. Михаил нередко чудил. Но в этот раз учудил такое, что вся рота ахнула:
   – Товарищ старший лейтенант, спасибо за доброе отеческое напутствие. Не подведем вас. Останусь жив – век не забуду такие добрые слова. В одном, извините, не согласен. Вы, товарищ старший лейтенант, назвали нас бессмертными. Уж извините, бессмертен, известно, един только бог, а мы, простые люди, – все смертны. Страшиться же смерти не следует. Вся жизнь человека, какой бы она ни оказалась, короткой или долгой, есть подготовка к встрече с Всевышним. Разве не так? Извините, товарищ командир, комиссар и все товарищи солдаты.
   Сухомиров улыбнулся:
   – Есть поговорка: кто смерти боится, тот уже не живет. Разве не так, Михаил?
   Сухомиров предложил задавать вопросы. Кто-то тут же спросил:
   – Товарищ старший лейтенант, а как бы этак сделать, чтобы и воевать получше, и живым остаться?
   Ответил солдату комиссар:
   – В бою не рассуждают, в бою все мысли нацелены на одно: уничтожить врага. Гони его, убивай – вот и останешься живым.
   По сути примитивный и бодренький совет породил сомнения: все так говорят. Сколько раз мы слышали: «Убей немца!» Но попробуй добраться до немца, чтоб его убить. Сколько времени два фронта – махина! – не могут ухватить противника…
   Вопросов вышло много, но все они сводились к трем основным: будет ли танковая поддержка, сумеет ли артиллерия подавить огневые точки противника и почему до сих пор, почти восемь месяцев, мы никак не возьмем Ржев.
   – Я очень надеюсь на артиллерию и реактивные установки. Танки будут – у нас их теперь больше, чем у немцев. О Ржеве. Немцы давно засели в городе, окопались, укрепились, оборона немецкая – сильная, поэтому ее до сих пор не прорвали.
   Завершая собрание, Сухомиров сказал:
   – Завтра вечером выступаем, так что спать не придется, отсыпайтесь сегодня. День завтра – на сборы. Ночью выдвинемся к передовой, займем указанное расположение. Утром начнется общее наступление. Готовьтесь и поддержите друг друга, обращаюсь прежде всего к опытным фронтовикам.

Ночь перед выходом на рубеж

   Ушли командиры – и все как-то примолкли, задумались. Почти сто дней, то есть с конца мая, дивизия находилась в резерве армии, почти сто дней мы готовились к предстоящему, ждали этого события – кто с нетерпением, кто показно-патриотически, кто-то с ужасом… И вот: время пришло.
   – Чего закручинились, не видно и не слышно, будто камешки на дне реки?! – попробовал расшевелить всех чей-то громкий, нарочито бодрый голос.
   Никто не отозвался. Никто не поддержал.
   Дымили самокрутки, разговаривали тихо, будто берегли голос – время придет, вот тогда накричишься! Как всегда бывает в психологически сложной обстановке, люди вели себя по-разному. Оптимисты болтали всякую чепуху, посмеивались, шутили, вспоминали веселые истории. Другие помалкивали, тяжело и печально вздыхая. Многие старались даже в мелочах выказать друг другу больше внимания. Говорят: «Если хочешь подбодрить себя, подбодри своего товарища», – наверное, интуитивно следуя этому правилу, мы так и поступали. Обменивались адресами: «Если что, напиши моим». Вспоминали самые важные события из прошлой жизни. Дарили на память простые, но дорогие для солдата вещи. Мне, например, подарили самодельный алюминиевый портсигар – берегу его и по сей день.
   Я видел, как некоторые погружались во что-то глубоко личное, им не хотелось разговаривать, но и сон не шел. Один вдруг вспомнил, что сегодня его день рождения – исполнилось девятнадцать! – и принялся ворошить вслух то, о чем, может, стоило бы забыть, особенно в эту последнюю ночь в лагере, мало ли что ждет…
   – Почему молчишь, о чем думаешь? – спросил я молодого татарина Шакура – пулеметчика из нашего отделения.
   Он бодро ответил:
   – Как бы «дегтярь» не подвел. Немцев побольше стрелять.
   Возможно, он говорил неправду: я слышал вчера, как он страстно молился, просил помочь Всевышнего.
   Бывалый фронтовик обратился к нам, зеленым:
   – Ежели пойдем завтра в атаку, то надо смело идти или бежать вперед. Ни в коем разе, ребята, не ложитесь! От земли тогда никак не оторвешься. Мой ротный, помню, предупредил: «Расстреляю всех, кто заляжет!»
   – Ну и что, пострелял?
   – Было дело, нескольким врезал. С тех пор больше не ложились. Поглядим, как завтра наш ротный сообразит, коли дело не заладится. От приказа никуда не уйдешь.
   Я вмешался, стараясь убедить людей:
   – Старший лейтенант в солдата стрелять никогда не станет!
   В ту ночь мы лежали рядом с Шуркой, и он рассказал мне самое сокровенное, то, что многие годы скрывал от всех. В 30-е, когда советская власть расказачивала казачество, чекисты, скорее всего по доносу, откопали в огороде их дома отцову шашку, что хранилась там со времен Гражданской войны. Отца забрали и расстреляли, а мать сослали. Когда Шурку призвали в армию, он скрыл свою историю. Восьмилетнего Шурку взяла к себе родная сестра матери, жившая в соседней станице. Дом разграбили. Шурка тайком в самую рань выходил в степь и выл, как волк, звал отца и мать, проклинал тех, кто их загубил. А потом переехал в Шуркин дом главный партийный заправила станицы. Через месяц ночью дом сгорел, похоронив под своими развалинами большевика-станичника, его жену и двоих детей. Следствие тянулось больше года. Так и не дознались, кто пустил «красного петуха».
   Пришла моя очередь исповедаться, я начал рассказывать:
   – Учился я скверно, больше читал книжки да играл в футбол…
   Шурка перебил:
   – А я книжек не читал. Жизнь веселее, чем книжки. И в футбол не играл. Я – больше по части девок. Мальчишкой ладил бродить по станице: если выпадал случай, не пропускал окна без занавесок, засматривался на молодух, как завороженный глядел на белые груди… Так билось сердце! Сколько девок перепробовал! Наши русские девки – самые ласковые, самые добрые на всем свете, умей только подойти к ним. Правда, как-то попалась шальная, о таких у нас, казаков, говорят: «Баба – выбей окна!»; не дала…
   – Не понял, как ты сказал? Первый раз слышу… – тихонько засмеялся я.
   Шурка пояснил, и я продолжил о себе:
   – В тридцать седьмом отца арестовали, а нас с мамой выбросили в сырую развалюху. Маму выгнали с работы. Я бросил школу и пошел работать учеником киномеханика в «Ударник», – это у нас в Харькове один из лучших кинотеатров. Жили мы с мамой на мой заработок – рубль в день. Я и мой напарник таскали коробки с частями фильмов. Один и тот же фильм шел в двух кинотеатрах; мы с напарником встречались на середине пути, у Горбатого моста в центре города, напарник возвращал мне, скажем, коробку с первой частью, а я передавал ему третью. Так мы бегали целый день, поэтому нас прозвали «бегунками». Отец чудом уцелел. В тридцать девятом он вернулся. В январе сорок первого мы переехали в Москву. Отец заставил меня уйти с работы и закончить школу.
   – А когда ты в комсомол вступил?
   – В тридцать восьмом, еще в Харькове.
   – Как же так? Отец в тюрьме, а ты – в комсомол! – возмутился Шурка.
   – Во время приема в райкоме комсомола спросили: «Твой отец – враг народа?» Я ответил: «Следствие еще не закончено». Не хотели принимать, совещались долго, но все-таки приняли. Может, поэтому, со зла, я и вступил. А может, просто как все…
   – Слышишь, комсомолия, говоришь: «как все»? Врешь! Меня еще похлеще, чем тебя, заманивали. Хрен им в зубы! Ладно, очистили души. Теперь давай начистоту о завтрашнем дне. За что мы пойдем с тобой в бой? За злодеев, что убили моего отца и твоего чуть не прихлопнули? За пионерский галстук Павлика Морозова или за твою комсомолию?
   В самом деле, зачем я вступил в комсомол? Смешно, лишь сейчас, накануне боя, я серьезно задумался об этом. О карьере мы тогда не думали. От судьбы комсомольский билет спасти никак не мог – и с партийным билетом скольких расстреливали. По идейным соображениям? Какие в том возрасте могли быть идеи? Все-таки зачем? А в атаке коммунисты и комсомольцы должны быть в первых рядах, чтобы отдать жизнь во имя?.. Ответил я Шурке иначе:
   – Мы же с тобой, Шурка, присягали защищать Родину.
   – Любопытно, какую Родину ты собираешься защищать? Что предала наших отцов и матерей? По мне, самый распрекраснейший денек будет, когда я пристукну хоть одного комиссара или чекиста-особиста. Да они, суки, не очень лезут в пекло. Нет, мил человек, я пойду в бой против чужаков, кто полез на Русскую землю и насилует наших девок. Мой дед-казак и отец-казак всегда были опорой Отечества. Вот за Отечество мне не страшно жизнь положить. Только помирать нам с тобой никак нельзя – надо еще пожить! Ты нерусский, но наше русское Отечество тебе дорого, как и мне, я знаю.
   Не забыть те живые, до боли искренние слова и чувства, испытанные в момент, когда оставалось «до смерти четыре шага»…
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента