Здесь бывал ныне умерший Сергей Николаевич Дурылин, тогда писавший под псевдонимом Сергей Раевский. Это он переманил меня из музыки в литературу, по доброте своей сумев найти что-то достойное внимания в моих первых опытах.
   Здесь университетский мой товарищ К.Г. Локс, которого я знал раньше, показал мне стихотворения Иннокентия Анненского, по признакам родства, которое он установил между моими писаниями и блужданиями и замечательным поэтом, мне тогда еще неведомым…»
   Борис Пастернак.
   Из очерка «Люди и положения»
* * *
 
Февраль. Достать чернил и плакать!
Писать о феврале навзрыд,
Пока грохочущая слякоть
Весною черною горит.
 
 
Достать пролетку. За шесть гривен
Чрез благовест, чрез клик колес
Перенестись туда, где ливень
Еще шумней чернил и слез.
 
 
Где, как обугленные груши,
С деревьев тысячи грачей
Сорвутся в лужи и обрушат
Сухую грусть на дно очей.
 
 
Под ней проталины чернеют,
И ветер криками изрыт,
И чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд.
 
   1912
* * *
 
Сегодня мы исполним грусть его —
Так, верно, встречи обо мне сказали,
Таков был лавок сумрак. Таково
Окно с мечтой смятенною азалий.
 
 
Таков подъезд был. Таковы друзья.
Таков был номер дома рокового,
Когда внизу сошлись печаль и я,
Участники похода такового.
 
 
Образовался странный авангард.
В тылу шла жизнь. Дворы тонули в скверне.
Весну за взлом судили. Шли к вечерне,
И паперти косил повальный март.
 
 
И отрасли, одна другой доходней,
Вздымали крыши. И росли дома,
И опускали перед нами сходни.
 
   1911, 1928

Пиры

 
Пью горечь тубероз, небес осенних горечь
И в них твоих измен горящую струю.
Пью горечь вечеров, ночей и людных сборищ,
Рыдающей строфы сырую горечь пью.
 
 
Исчадья мастерских, мы трезвости не терпим.
Надежному куску объявлена вражда.
Тревожный ветр ночей – тех здравиц виночерпьем,
Которым, может быть, не сбыться никогда.
 
 
Наследственность и смерть – застольцы наших трапез.
И тихою зарей – верхи дерев горят —
В сухарнице, как мышь, копается анапест,
И Золушка, спеша, меняет свой наряд.
 
 
Полы подметены, на скатерти – ни крошки,
Как детский поцелуй, спокойно дышит стих,
И Золушка бежит – во дни удач на дрожках,
А сдан последний грош, – и на своих двоих.
 
   1913, 1928
* * *
   «…Я учился в университете. Я читал Гегеля и Канта. Времена были такие, что в каждую встречу с друзьями разверзались бездны, и то один, то другой выступал с каким-нибудь новоявленным откровеньем.
   Часто подымали друг друга глубокой ночью. Повод всегда казался неотложным. Разбуженный стыдился своего сна, как нечаянно обнаруженной слабости. К перепугу несчастных домочадцев, считавшихся поголовно ничтожествами, отправлялись тут же, точно в смежную комнату, в Сокольники, к переезду Ярославской железной дороги. Я дружил с девушкой из богатого дома. Всем было ясно, что я ее люблю. В этих прогулках она участвовала только отвлеченно, на устах более бессонных и приспособленных…
 
 
   Музыка, прощанье с которой я только еще откладывал, уже переплеталась у меня с литературой. Глубина и прелесть Белого и Блока не могли не открыться мне. Их влияние своеобразно сочеталось с силой, превосходившей простое невежество. Пятнадцатилетнее воздержание от слова, приносившегося в жертву звуку, обрекало на оригинальность, как иное увечье обрекает на акробатику…»
   Борис Пастернак.
   Из повести «Охранная грамота»
   «Девушкой из богатого дома» здесь названа Ида Высоцкая, дочь известного чаеторговца, в доме которых Пастернак часто бывал в это время. Семья была богатая, с многочисленными родственниками и широким кругом знакомых. В их особняке в Чудовском переулке около Мясницких ворот устраивались артистические вечера для молодежи. Хозяин обладал хорошей коллекцией русской живописи, его старшие дочери Ида и Лена брали уроки рисования у Л.О. Пастернака.
 
 
   Неизгладимый отпечаток оставила в душе Бориса встреча нового 1907 года в компании вместе с Идой Высоцкой, с этого времени он отсчитывал начало своей влюбленности в нее. Воспоминания об этом навсегда связались в его памяти с запахом мандариновой кожуры, который источал носовой платочек Иды: «она просила подержать этот батистовый лепесток, которым она вытерла свои руки, липкие от шоколаду, орехов, мандарин и пирожного». Эта сцена стала сюжетом небольшого прозаического наброска, написанного, вероятно, в конце 1912 года после летнего объяснения с Идой:
* * *
   «…Однажды жил один человек, у которого было покинутое прошлое. Оно находилось на расстоянии шести лет от него, и к нему вела санная промерзлая дорога. Там была старая, заметенная снегом встреча нового года. Встреча происходила в комнате, из которой убрали ковры; комнату распластал праздничный полумрак. Чтобы свободнее было танцевать, лампу поместили на окно. Окно было во льду, и лампа обезобразила его. Потное, искалеченное инеем стекло гноилось и таяло, на подоконнике лежал веер и батистовый платок…
   Встреча Нового года была с нею и с товарищами.
   Медленный и печальный вальс прислуживал ей за ее скрадывающимся танцем. Товарищи прятали свои слова в тенистый мглистый дым, заглушивший углы зала… Он дышал батистовым платком в эти минуты, над платком порхал аромат мандарин. Его страшно раздвинуло над этой крошечной вещицей. Ему стало головокружительно холодно от этих пространств. Простуженным звоном пробило половину двенадцатого. Перешли в столовую. Вот какое прошлое лежало в шести годах от него, сколько он ни жил…»
   Те же образы использованы в стихотворении «Заместительница» из книги «Сестра моя жизнь».
 
Чтобы, комкая корку рукой, мандарина
Холодящие дольки глотать, торопясь
В опоясанный люстрой, позади, за гардиной,
Зал, испариной вальса запахший опять.
 
   В романе «Доктор Живаго» пробуждение влюбленности, как чувство удивления и жалости, связано с теми же обстоятельствами:
* * *
   «…Платок издавал смешанный запах мандариновой кожуры и разгоряченной Тониной ладони, одинаково чарующий. Это было что-то новое в Юриной жизни, никогда не испытанное и остро пронизывающее сверху донизу. Детский наивный запах был задушевно-разумен, как какое-то слово, сказанное шепотом в темноте…»
   Немецкая корреспондентка Пастернака Рената Швайцер в письме к нему отметила образное соответствие этого эпизода из романа и стихов китайского поэта.
   «…Я и не подозревал, что у Ли Тай По есть такие строчки, это ослепительное совпадение. Я думал, что этот образ – запах мандаринной корки, смешанный с легкой испариной – особенность моих личных воспоминаний и опыта. И глядите-ка, и здесь оказывается, что самое субъективное, если его правильно увидеть и назвать, оказывается общечеловеческим…»
   В 1908 году Ида Высоцкая кончала гимназию. В «Охранной грамоте» Пастернак писал, как одновременно с собственной подготовкой взялся готовить ее к экзаменам:
   «…Большинство моих билетов содержало отделы, легкомысленно упущенные в свое время, когда их проходили в классе. Мне не хватало ночей на их прохожденье. Однако урывками, не разбирая часов и чаще всего на рассвете я забегал к В „ысоцко“ й для занятий предметами, всегда расходившимися с моими, потому что порядок наших испытаний в разных гимназиях, естественно, не совпадал. Эта путаница осложняла мое положенье. Я ее не замечал. О своем чувстве к В „ысоцко“ й, уже не новом, я знал с четырнадцати лет.
   Это была красивая, милая девушка, прекрасно воспитанная и с самого младенчества избалованная старухой француженкой, не чаявшей в ней души. Последняя лучше моего понимала, что геометрия, которую я ни свет ни заря проносил со двора ее любимице, скорее Абелярова, чем Эвклидова[7]. И, весело подчеркивая свою догадливость, она не отлучалась с наших уроков. Втайне я благодарил ее за вмешательство. В ее присутствии чувство мое могло оставаться в неприкосновенности. Я не судил его и не был ему подсуден. Мне было восемнадцать лет. По своему складу и воспитанью я все равно не мог и не осмелился бы дать ему волю…»
   Весна выпускных экзаменов всегда остается в памяти временем глубокого душевного содержания, символом вдохновенной утренней свежести нового и неведомого. Экзамены были сданы блестяще, и в июне 1908 года «сыну академика живописи Борису Леонидовичу Пастернаку» был выписан «Аттестат зрелости за № 383 в том, что он при отличном поведении кончил полный восьмиклассный курс классической гимназии с отличными отметками по одиннадцати предметам и награждается золотой медалью». Через 10 дней он подал прошение ректору Московского университета о принятии в число студентов первого курса по юридическому факультету.
   Из предметов консерваторского курса к 1909 году Пастернаку оставалось пройти только оркестровку. Под руководством молодого композитора Р.М. Глиэра Пастернак занимался фугой, формами и контрапунктом, но в январе 1909 года занятия временно прекратились. Ждали возвращения Скрябина из-за границы. Тот приехал, и 21 февраля 1909 года состоялся его концерт в Большом зале консерватории.
   Это было первое исполнение «Поэмы Экстаза». Успех превзошел все ожидания.
* * *
   «…Это было первое поселенье человека в мирах, открытых Вагнером для вымыслов и мастодонтов. На участке возводилось невымышленное лирическое жилище, материально равное всей ему на кирпич перемолотой вселенной. Над плетнем симфонии зажигалось солнце Ван Гога…
   Без слез я не мог ее слышать. Она вгравировалась в мою память раньше, чем легла в цинкографические доски первых корректур. В этом не было неожиданности. Рука, ее написавшая, за шесть лет перед тем легла на меня с не меньшим весом…»
   Борис Пастернак.
   Из повести «Охранная грамота»
 
   В один из дней начала марта Пастернак приехал в особняк С. Куссевицкого в Глазовском переулке, где остановился Скрябин, и сыграл ему свои сочинения.
* * *
   «…Первую вещь я играл с волнением, вторую – почти справясь с ним, третью – поддавшись напору нового и непредвиденного. Случайно взгляд мой упал на слушавшего.
   Следуя постепенности исполнения, он сперва поднял голову, потом – брови, наконец, весь расцветши, поднялся и сам и, сопровождая изменения мелодии неуловимыми изменениями улыбки, поплыл ко мне по ее ритмической перспективе. Все это ему нравилось. Я поспешил кончить. Он сразу пустился уверять меня, что о музыкальных способностях нелепо говорить, когда налицо несравненно большее, и мне в музыке дано сказать свое слово…
   Незаметно он перешел к более решительным наставленьям. Он справился о моем образовании, и узнав, что я избрал юридический факультет за его легкость, посоветовал немедленно перевестись на философское отделение историко-филологического, что я на другой день и исполнил…»
   Борис Пастернак.
   Из повести «Охранная грамота»
 
   Скрябин рекомендовал серьезно отнестись к образованию, и совершенно неожиданно Борис Пастернак получил радикальную поддержку от Льва Толстого. В конце апреля в Ясной Поляне побывали родители. Домашний врач Толстого Д.П. Маковицкий в своем «Яснополянском дневнике» записал: «Пастернак, бывший юрист, рассказал про своего сына, поступившего на юридический факультет, что недоволен jus’ом „правоведением“ и переходит на филологический факультет». Применительно к юридическому образованию Толстой сказал: «Дело университетов состоит в том, чтобы оправдывать отжившие основы жизни. Это хуже для молодого человека, чем для девушки – проституция», – записал Маковицкий.
   На следующий день по возвращении родителей в Москву, 2 мая 1909 года Борис Пастернак составил прошение декану историко-филологического факультета о зачислении студентом второго курса с осеннего семестра. Дополнительный экзамен по греческому языку он мог не сдавать, поскольку отлично выдержал этот экзамен при окончании классической гимназии.
   Родителей не напрасно волновала смена факультета: серьезные занятия философией означали отказ от профессии музыканта.
* * *
   «…Музыку, любимый мир шестилетних трудов, надежд и тревог, я вырвал вон из себя, как расстаются с самым драгоценным. Некоторое время привычка к фортепианному фантазированию оставалась у меня в виде постепенно пропадающего навыка. Но потом я решил проводить свое воздержание круче, перестал прикасаться к роялю, не ходил на концерты, избегал встреч с музыкантами…»
   Борис Пастернак.
   Из очерка «Люди и положения»
* * *
   «…В то время и много спустя я смотрел на свои стихотворные опыты как на несчастную слабость и ничего хорошего от них не ждал. Был человек, С.Н. Дурылин, уже и тогда поддерживавший меня своим одобрением. Объяснялось это его беспримерной отзывчивостью. От остальных друзей, уже видавших меня почти ставшим на ноги музыкантом, я эти признаки нового несовершеннолетия тщательно скрывал. Зато философией я занимался с основательным увлеченьем, предполагая где-то в ее близости зачатки будущего приложения к делу…»
   Борис Пастернак.
   Из повести «Охранная грамота»
 
   Ида Высоцкая после окончания гимназии поехала учиться в Кембриджский университет. Она много путешествовала по Европе. Проводам и прощанию с ней посвящено стихотворение «Вокзал».

Вокзал

 
Вокзал, несгораемый ящик
Разлук моих, встреч и разлук,
Испытанный друг и указчик,
Начать – не исчислить заслуг.
 
 
Бывало, вся жизнь моя – в шарфе,
Лишь подан к посадке состав,
И пышут намордники гарпий[8],
Парами глаза нам застлав.
 
 
Бывало, лишь рядом усядусь —
И крышка. Приник и отник.
Прощай же, пора, моя радость!
Я спрыгну сейчас, проводник.
 
 
Бывало, раздвинется запад
В маневрах ненастий и шпал
И примется хлопьями цапать,
Чтоб под буфера не попал.
 
 
И глохнет свисток повторенный,
А издали вторит другой,
И поезд метет по перронам
Глухой многогорбой пургой.
 
 
И вот уже сумеркам невтерпь,
И вот уж, за дымом вослед,
Срываются поле и ветер, —
О, быть бы и мне в их числе!
 
   1913, 1928

Сон

 
Мне снилась осень в полусвете стекол,
Друзья и ты в их шутовской гурьбе,
И, как с небес добывший крови сокол,
Спускалось сердце на руку к тебе.
 
 
Но время шло, и старилось, и глохло,
И паволокой рамы серебря,
Заря из сада обдавала стекла
Кровавыми слезами сентября.
 
 
Но время шло и старилось. И рыхлый,
Как лед, трещал и таял кресел шелк.
Вдруг, громкая, запнулась ты и стихла,
И сон, как отзвук колокола, смолк.
 
 
Я пробудился. Был, как осень, темен
Рассвет, и ветер, удаляясь, нес,
Как за возом бегущий дождь соломин,
Гряду бегущих по небу берез.
 
   1913, 1928
* * *
   «…Моя родная Ида! Ведь ничего не изменилось от того, что я не трогал твоего имени в течение месяца? Ты знаешь, ты владеешь стольким во мне, что даже когда мне нужно сообщить что-то важное некоторым близким людям, я не мог этого только потому, что ты во мне как-то странно требовала этого для себя. А тут в Москве произошло много сложного, чисто жизненного…
   Я сейчас вернулся от вас. Весь стол в розах, остроты и смех и темнота к концу – иллюминованное мороженое, как сказочные домики, плавающие во мраке мимо черно-синих пролетов в сад. А потом желтый зал с синими и голубыми платьями, и Зайкино[9] переодеванье, танец апашей, имитации и много-много номеров с капустника и Летучей мыши… Какая-то легенда, разыгранная лучами пламени в зеркалах, сваями мрака в окнах, твоими прелестными сестрами и Зайкой, и скучной пепельной пошлостью остальных…»
   Борис Пастернак– Иде Высоцкой.
   Из письма весны 1910
 
   К началу 1912 года переписка с Идой Высоцкой зашла в тупик. Ида становилась чем-то недосягаемо нереальным и далеким, – как писал ей Пастернак:
   «…этой тишиной, в которой перестаешь верить в то, что были когда-то весенние школьные дни, – ею довершается все. Боже мой, – все становится темнее и неподвижнее вокруг меня – одну за другою я растерял все свои черты, – теперь и ты, кажется, поставила на мне крест… Ты давно уже перестала отсутствовать и ведешь тот вид наполовину отвлеченного существования (на бумаге письма или в названии местности) – который ничего не знает о жизни…»
   Пастернак писал ей, что пора довериться реальности, которая лишена
   «…этой страшной опасности: притязательного ожидания оценки… Отчего мы бережемся того, что мы, может быть, ложно назвали миром взрослых, и зачем мы так ищем помощи других, чтобы приковать себя к какой-то загадке, тоже ложно обозначенной нами как „детство“…»
* * *
   «…Половину 1912 года, весну и лето, я пробыл за границей. Время наших учебных каникул приходится на Западе на летний семестр. Этот семестр я провел в старинном университете города Марбурга…
   Марбург – маленький средневековый город. Тогда он насчитывал 29 тысяч жителей. Половину составляли студенты. Он живописно лепится по горе, из которой добыт камень, пошедший на постройку его домов, замка и университета, и утопает в густых садах, темных, как ночь…»
   Борис Пастернак.
   Из очерка «Люди и положения»
* * *
   «…Улицы готическими карлицами лепились по крутизнам. Они располагались друг под другом и своими подвалами смотрели за чердаки соседних. Их теснины были заставлены чудесами коробчатого зодчества. Расширяющиеся кверху этажи лежали на выпущенных бревнах и, почти соприкасаясь кровлями, протягивали друг другу руки над мостовой. На них не было тротуаров. Не на всех можно было разойтись…»
   «…Сестры „Высоцкие“ проводили лето в Бельгии. Стороной они узнали, что я – в Марбурге. В это время их вызвали на семейный сбор в Берлин. Проездом туда они пожелали меня проведать.
   Они остановились в лучшей гостинице городка, в древнейшей его части. Три дня, проведенные с ними неотлучно, были не похожи на мою обычную жизнь, как праздники на будни. Без конца им что-то рассказывая, я упивался их смехом и знаками пониманья случайных окружающих. Я их куда-то водил. Обеих видели вместе со мною на лекциях в университете. Так пришел день их отъезда…
   Утром, войдя в гостиницу, я столкнулся с младшей из сестер в коридоре. Взглянув на меня и что-то сообразив, она не здороваясь отступила назад и заперлась у себя в номере. Я прошел к старшей и, страшно волнуясь, сказал, что дальше так продолжаться не может и я прошу ее решить мою судьбу. Нового в этом, кроме одной настоятельности, ничего не было. Она поднялась со стула, пятясь назад перед явностью моего волнения, которое как бы наступало на нее. Вдруг у стены она вспомнила, что есть на свете способ прекратить все это разом, и – отказала мне…»
   Борис Пастернак.
   Из повести «Охранная грамота»

Марбург

 
Я вздрагивал. Я загорался и гас.
Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, —
Но поздно, я сдрейфил, и вот мне – отказ.
Как жаль ее слез! Я святого блаженней.
 
 
Я вышел на площадь. Я мог быть сочтен
Вторично родившимся. Каждая малость
Жила и, не ставя меня ни во что,
В прощальном значеньи своем подымалась.
 
 
Плитняк раскалялся, и улицы лоб
Был смугл, и на небо глядел исподлобья
Булыжник, и ветер, как лодочник, греб
По липам. И все это были подобья.
 
 
Но, как бы то ни было, я избегал
Их взглядов. Я не замечал их приветствий.
Я знать ничего не хотел из богатств.
Я вон вырывался, чтоб не разреветься.
 
 
Инстинкт прирожденный, старик-подхалим,
Был невыносим мне. Он крался бок о бок
И думал: «Ребячья зазноба. За ним,
К несчастью, придется присматривать в оба».
 
 
«Шагни, и еще раз», – твердил мне инстинкт
И вел меня мудро, как старый схоластик,
Чрез девственный непроходимый тростник
Нагретых деревьев, сирени и страсти.
 
 
«Научишься шагом, а после хоть в бег», —
Твердил он, и новое солнце с зенита
Смотрело, как сызнова учат ходьбе
Туземца планеты на новой планиде.
 
 
Одних это все ослепляло. Другим —
Той тьмою казалось, что глаз хоть выколи.
Копались цыплята в кустах георгин,
Сверчки и стрекозы, как часики, тикали.
 
 
Плыла черепица, и полдень смотрел,
Не смаргивая, на кровли. А в Марбурге
Кто, громко свища, мастерил самострел,
Кто молча готовился к Троицкой ярмарке.
 
 
Желтел, облака пожирая, песок.
Предгрозье играло бровями кустарника.
И небо спекалось, упав на кусок
Кровоостанавливающей арники.
 
 
В тот день всю тебя, от гребенок до ног,
Как трагик в провинции драму Шекспирову,
Носил я с собою и знал на зубок,
Шатался по городу и репетировал.
 
 
Когда я упал пред тобой, охватив
Туман этот, лед этот, эту поверхность
(Как ты хороша!) – этот вихрь духоты…
О чем ты? Опомнись! Пропало… Отвергнут.
 
 
Тут жил Мартин Лютер. Там – братья Гримм.
Когтистые крыши. Деревья. Надгробья.
И все это помнит и тянется к ним.
Все – живо. И все это тоже – подобья.
 
 
Нет, я не пойду туда завтра. Отказ —
Полнее прощанья. Все ясно. Мы квиты.
Вокзальная сутолока не про нас.
Что будет со мною, старинные плиты?
 
 
Повсюду портпледы разложит туман,
И в обе оконницы вставят по месяцу.
Тоска пассажиркой скользнет по томам
И с книжкою на оттоманке поместится.
 
 
Чего же я трушу? Ведь я, как грамматику,
Бессонницу знаю. У нас с ней союз.
Зачем же я, словно прихода лунатика,
Явления мыслей привычных боюсь?
 
 
Ведь ночи играть садятся в шахматы
Со мной на лунном паркетном полу,
Акацией пахнет, и окна распахнуты,
И страсть, как свидетель, седеет в углу.
 
 
И тополь – король. Я играю с бессонницей.
И ферзь – соловей. Я тянусь к соловью.
И ночь побеждает, фигуры сторонятся,
Я белое утро в лицо узнаю.
 
   1916, 1928, 1945.
 
 
* * *
   «…Мне хочется рассказать тебе, как однажды в Марбурге со всею целостностью и властной простотой первого чувства пробудилось оно во мне, как сказалось оно до того подкупающе ясно, что вся природа этому сочувствовала и на это благословляла – здесь не было пошлых слов и признаний, и это было безотчетно, скоропостижно и лаконично, как здоровье и болезнь, как рождение и смерть. Мне хочется рассказать тебе и про то, как проворонил эту минуту (как известно, она в жизни уже больше не повторяется) глупый и незрелый инстинкт той, которая могла стать обладательницей не только личного счастья, но счастья всей живой природы в этот и в следующие часы, месяцы и, может быть, – годы: потому что в этом ведь только и заключается таинственная прелесть естественности, подавленной ложными человеческими привычками, развратом опытности и развратом морали…»
   Борис Пастернак – Леониду Пастернаку.
   Из письма мая 1916
 
   Но в те жаркие летние дни и бессонные ночи 1912 года было далеко до такой определенности. Смятенность преодолевалась усиленными занятиями.
* * *
   «…Когда уехали Ида и Лена, то после двух-трех дней полной покинутости меня стали замечать здесь; я уже говорил в двух семинариях, в одном сошел за знатока Лейбница и мне навязали реферат. Сегодня я давал продолжительные объяснения не без некоторого пафоса о Когеновской логике у Наторпа…[10]. На этой неделе я, значит, открыл шлюзы, и небезуспешно…
   Я думаю взять реферат у Когена…»
   Борис Пастернак – Александру Пастернаку.
   8 июня 1912
 
   События, пережитые летом 1912 года в Марбурге, определили дальнейшее развитие судьбы Пастернака. Отправляясь в Марбург, он с самыми серьезными намерениями готовился познакомиться с вершинами современной философии и проверить свои силы. Когда же он в августе вернулся в Москву, у него не оставалось сомнений в том, что его истинное призвание – искусство. Лето 1912 года он считал началом своей литературной биографии, написанные тогда стихотворения и навеянные пребыванием здесь картины и образы, составили тематическое содержание его первых лирических книг и были пронесены в памяти через всю жизнь.