В самом начале мировой войны его призвали в армию и определили на курсы гардемаринов, где готовили мичманов русского флота. И надо же такому случиться, что выпускные экзамены пришлись на дни Февральской революции. Новоиспеченный мичман Раскольников тут же разыскал редакцию «Правды» и начал строчить антивоенные статьи.
   Это было время, когда матросская братва начала бузить. Выходы из Балтийского моря были закрыты немцами, принимать участие в боевых действиях флот не мог, вот и начали братишки от безделья собираться на Якорной площади Кронштадта. Они с удовольствием слушали большевиков, которые призывали отобрать и поделить буржуйское добро, а в министерские кресла посадить тех, кого выберут они, матросы Балтийского флота, их закадычные друзья – окопные солдаты и петроградские рабочие.
   Чтобы эти слова были не только услышаны, но и дошли до душ и сердец матросской братвы, требовались ораторы не в студенческих тужурках или добротных пиджаках, а во флотских бушлатах, то есть свойские, родные люди. В этой ситуации мичман Раскольников пришелся как нельзя кстати. Он знал матросский жаргон, сидел в тюрьме, побывал в ссылке, в соответствии со своей фамилией, был исступлен, ярок и неистов – короче говоря, он вскоре стал любимцем кронштадтской братвы. Поэтому нет ничего удивительного в том, что матросы единогласно избрали его своим командиром, и под его началом бились с частями генерала Краснова, а потом выкуривали юнкеров из Московского Кремля.
   А вскоре возникла ситуация, в которой Раскольников проявил себя как опытный и мудрый флотоводец. В соответствии с только что подписанным Брестским миром Советской России следовало перевести все военные корабли в свои порты и немедленно их разоружить. Основной базой тогда был Гельсингфорс, то есть нынешние Хельсинки, и почти весь Балтийский флот стоял там. Трещали небывалые морозы, лед достиг метровой толщины, приближавшиеся белофинны вот-вот могли захватить корабли. До Кронштадта 330 километров, крейсеры и линкоры самостоятельно пробиться не могли – и тогда Раскольников вывел в море «Ермака». С помощью этого легендарного ледокола в Кронштадт был перебазирован практически весь Балтийский флот: ни много ни мало – 236 кораблей!
   А вот на Юге, на Черном море, судьба распорядилась по-другому, и Раскольникову выпала доля не спасителя, а губителя Черноморского флота. Дело в том, что в июне 1918 года немцы захватили Севастополь и потребовали, чтобы все корабли, стоявшие в Новороссийске, были возвращены в Севастополь и переданы германскому командованию. Иначе – немедленное наступление на Москву и Петроград. Официально с требованиями немцев Совнарком согласился, но тайно приказал корабли затопить. Матросы взбунтовались! Как это, своими руками пустить на дно гордость флота?! Тут же полетели за борт комиссары и большевистские ораторы, призывавшие выполнить приказ. И только Раскольников смог убедить взбунтовавшихся, что пусть лучше могучие линкоры и красавцы-крейсера лежат на дне Цемесской бухты, нежели через неделю-другую немцы станут палить из их орудий по нашим же головам. Открыв кингстоны, матросы сошли на берег и со слезами на глазах смотрели, как шли на дно великолепные боевые корабли, на мачтах которых полоскались полотнища флажной сигнализации: «Погибаю, но не сдаюсь».
   Не успел Раскольников добраться до Москвы, как тут же получил новое назначение – командующим Волжской военной флотилии. И вот ведь как бывает, противником Раскольникова стал командующий флотилией белых адмирал Старк. Мичман против адмирала – такого в истории флота еще не случалось! И, как ни странно, победил мичман. В эти месяцы у Раскольникова все получалось, враг от него бежал, и вскоре вся Волга была очищена от белых.
   Но самое главное, он страстно любил и так же горячо был любим! Его женой и правой рукой в военных делах стала популярнейшая среди матросов Лариса Рейснер. Еще до революции она слыла неплохим литератором и крепким журналистом, но, вступив в партию большевиков, комиссар Лариса предпочла носить не столько карандаш в кармане, сколько маузер на боку. И этому не помешало даже ее происхождение: по отцу Лариса – немецкая еврейка, а вот по матери – русская аристократка из рода Хитрово, и даже дальняя родственница Кутузова.
   Покрасовавшись перед матросской братвой в морской шинели или комиссарской кожанке, в своей каюте она переодевалась в роскошное платье и садилась за письменный стол. Вот что, скажем, она писала в одном из своих очерков:
   «Да, жестокая штука – война, а гражданская – и вовсе ужасна. Сколько сознательного, интеллигентского, холодного зверства успели совершить отступающие враги! Жены и дети убитых не бегут за границу, не пишут мемуаров о сожжении старинной усадьбы с Рембрандтами и книгохранилищами или о зверствах Чека. Никто никогда не узнает, никто не раструбит на всю чувствительную Европу о тысячах солдат, расстрелянных на высоком камском берегу, зарытых течением в илистые мели, прибитых к нежилому берегу».
   Победив врагов на Волге, супружеская чета на этом не успокоилась, а вышла в Каспийское море и провела там несколько блестящих операций. Быть бы Раскольникову со временем адмиралом, а то и Главкомом всего Военно-морского флота, если бы не острейший голод на кадры в Наркомате иностранных дел. Ну, некого было направить в Афганистан, и все тут! Ничего лучшего не придумали, как командующего Балтийским флотом Раскольникова назначить полпредом в Афганистане, где о море никто и слыхом не слыхивал, а если и видели какие-то корабли, то только корабли пустыни – верблюдов.
   Именно ими в течение тридцати дней и был вынужден командовать Федор Раскольников: 3 июля 1921 года навьюченный поклажей караван вышел из Кушки и по горам, пескам и долинам двинулся в сторону Кабула. Лариса ехала на боевом коне, который обожал свою всадницу и никого к ней не подпускал. А она, видя, как приуныли составляющие конвой матросики, запевала то про парящих над волнами чаек, то про ждущих на берегу девчат. И тогда самый озорной доставал гармошку, веером расправлял меха и выдавал такие аккорды, что грусть сама собой испарялась. Все с благодарностью смотрели на свою комиссаршу и, не без доли зависти, на командира.
   В Кабуле Лариса тут же стала первой леди дипломатического корпуса и желанной гостьей на женской половине дворца эмира. Так как она умела не только хорошо говорить, но и внимательно слушать, многие тайны двора сразу же становились известными Раскольникову. Он тоже не терял времени даром и добился самого главного: сначала эмир под страхом смертной казни запретил афганцам участвовать в набегах басмачей на территорию России, а потом повелел прекратить антисоветскую пропаганду. Само собой разумеется, был ратифицирован российско-афганский договор о дружбе.
   Но Ларисе не сиделось на месте. Пешком, верхом, на автомобиле – она моталась по стране и жадно набиралась впечатлений. Они-то и стали основой книги «Афганистан», за перевод которой взялся Лаек.
   Первые впечатления Ларисы – однозначно отрицательные. «Я оказалась в каком-то мертвом Востоке, – пишет она. – Ни проблеска нового творческого начала, ни одной книги на тысячи верст. Упадок, прикрытый однообразным и великолепным течением обычаев. Ничего живого. Эти города неумолимо идут к вымиранию, к праху, пыли – все к той же пустыне, из которой они возникли».
   А вот нечто положительное и, я бы сказал, рожденное чисто женской наблюдательностью, к тому же о том, чего посторонний мужской глаз никогда не видел: «Лучше всего сады и гаремы. Сады полны винограда, низкорослых деревьев, озер, лебедей, вьющихся роз, граната, голубизны, пчелиного гуденья и аромата, причем такого густого и крепкого, что хочется закрыть глаза и лечь на раскаленные плиты маленького дворика. Тишина здесь такая, что ручьи немеют, и деревья перестают цвести.
   А вот и гарем. Крохотный дворик, на который выходит много дверей. За каждой дверью – белая комната, расписанная павлиньими хвостами и убранная сотнями маленьких чайников. В каждой комнате живет женщина-ребенок, лет тринадцати-четырнадцати, низкорослая, как куст винограда. Все они опускают глаза и улыбку прикрывают рукой. Их волосы заплетены в сотню длинных черных косичек. Они бегают по коврам босиком, и миниатюрные ногти их ног выкрашены в красный цвет. Лукавые и молчаливые бесенята в желтых и розовых шальварах…».
   А потом Лариса попала на праздник. Как ни странно, это была очередная годовщина Великого Октября. Оказывается, Аманулла-хан, в знак уважения к Советской России и ее заслугам в деле освобождения Афганистана, повелел считать 7 Ноября государственным праздником.
   «Лошади бросаются в сторону от барабанного боя, южный ветер полощет бесчисленные флаги, в том числе и красный РСФСР, словом, праздник в полном ходу. Но к смиренному ротозейству толпы племена сумели прибавить так много своего, героического и дикого, что этот казенный праздник действительно стал народным, – восторженно пишет Лариса. – Их позвали плясать перед трибуной эмира – человек сто мужчин и юношей, самых сильных и красивых людей границы, среди которых голод, английские разгромы и кочевая жизнь произвели тщательный отбор. Из всех танцоров только один казался физически слабым, но зато это был музыкант, и какой музыкант! В каждой клеточке его худого и нервного тела таился бог музыки – неистовый, мистический, жестокий.
   Этот танец – душа племени. Пляска бьется, как воин в поле, умирает, как раненый, у которого грудь разорвана пулей того сорта, что в Пенджабе и Малабаре бьет крупного зверя и – повстанцев. Они танцуют не просто войну, а войну с Англией.
   Таков танец, но еще богаче и смелее песня. Племя садится в круг, прямо на земле. Лучший певец, стоя в середине, поет стих, и барабанщик его сопровождает тихой, щекочущей дробью. “Англичане отняли у нас землю, – поет певец, – но мы прогоним их и вернем свои поля и дома”.
   Все племя повторяет рефрен, а английский посол сидит на пышной трибуне, бледнеет и иронически аплодирует. Тысячи глаз следят за англичанами: вокруг певцов стена молчаливых, злорадно улыбающихся слушателей. “К счастью, не все европейцы похожи на проклятых инглизи, – подливает масла в огонь певец, – есть большевики, которые идут заодно с мусульманами”.
   И толпа смеется, рокочет, теснится к трибунам».
   Если эти строки написаны восторженной поэтессой, то ее впечатления от встреч с Амануллой-ханом носят отпечаток наблюдений женщины-политика. «Эмир всегда неспокоен в присутствии англичан. Их белые шлемы, их непринужденные манеры, в которых чудится презрение господ, не стесняющих себя в присутствии людей низшей расы – всё злит Амануллу. Его лоб горит. Сбросив каракулевую шапочку, эмир надевает соломенную шляпу местного производства.
   У придворных кислые лица. Властелин, с которым вообще шутки плохи, содрал с них новенькие европейские костюмы, заставил облечь жирные, трепещущие складками животы в колючую и топорную ткань, вырабатываемую первой, и пока единственной, кабульской фабрикой.
   Покончив с френчами и галифе, властелин принялся за старинное невежество своей страны. У эмира Амануллы-хана огромный природный ум, воля и политический инстинкт. Несколько столетий назад он был бы халифом, мог бы разбить крестоносцев в Палестине, опустошить Индию и Персию и умереть, водрузив полумесяц на колокольнях Гренады и Царьграда. В наши дни, затиснутый со своей громадной волей между Англией и Россией, Аманулла становится реформатором. Но цивилизация и прогресс, как это ни странно, используются им как орудие, которое должно быть обращено именно против враждебной европейской культуры и цивилизации.
   В маленьких восточных деспотиях все делается из-под палки. При помощи этой палки Аманулла-хан решил сделать из своей бедной, отсталой, обуянной муллами и взяточниками страны настоящее современное государство, с армией, пушками и соответствующим просвещением. К сожалению, эмир, при всем его врожденном уме и при огромных способностях, выделяющих его из среды упадочных династий Востока, сам не получил правильного образования и не имеет полного представления о европейских методах воспитания».
   Такая информация дорогого стоила, и в Москве ее оценили по достоинству, но просьбу Ларисы об отзыве Раскольникова из Кабула не удовлетворили. А Лариса к этому времени насытилась по самое некуда таинственным и диким Востоком и всеми силами рвалась домой. Когда стало ясно, что мужа не отзовут, весной 1923 года она из Кабула, в буквальном смысле слова, сбежала. Раскольникову же успела шепнуть, что в Москве обратится к наркому Чичерину, а если не поможет, то к Троцкому, и добьется возвращения мужа в Москву.
   Не трудно представить, с каким нетерпением Раскольников ждал каждую новую почту! И дождался. Вместо приказа Наркоминдела об отзыве из Афганистана он получил письмо Ларисы с просьбой о разводе. «Ни за что! – телеграфировал Раскольников в Москву. – Кто может быть тебе так безгранично предан, кто может любить так бешено, как я?!» Ответ был ошеломляющ: «Я полюбила другого».
   Если бы Раскольников знал, к кому ушла от него Лариса, он бы, наверное, расхохотался, как хохотала и недоумевала вся Москва. Бросить красавца-моряка, героя Гражданской войны ради низкорослого, уродливого и лысого очкарика, к тому же записного болтуна, краснобая и пустослова – этого понять не мог никто. Правда, были люди, которые говорили: «Не иначе, как голос крови. Ведь Радек-то – никакой не Радек, а львовский еврей Собельсон».
   «Еврей Собельсон был гротескной фигурой, – вспоминал один из современников. – Маленький человечек с огромной головой, с торчащими ушами, с гладко выбритым лицом (в те дни он еще не носил этой ужасной мочалки, именуемой бородой), в очках, с большим ртом, в котором всегда торчала трубка или сигара. И при этом – виртуоз большевистского журнализма. Однажды Радек перебрал. На обвинение в том, что он плетется в хвосте у Льва Троцкого, Радек позволил себе неслыханное. «Уж лучше быть хвостом у Льва, чем задницей у Сталина!» – выпалил он. Надо ли говорить, что фраза тут же стала известна вождю народов, и он это припомнил: в 1936-м Радек был арестован, получил десять лет лагерей и там погиб: по некоторым сведениям, его убили уголовники».
   Все это будет значительно позже, а пока Лариса и Радек наслаждались жизнью. Они даже открыли в реквизированном у буржуев доме нечто вроде светского салона, в котором бывали поэты, писатели, художники, политики и, конечно же, чекисты. Лариса тут же подвела под это идеологическую основу: «Мы строим новое государство, – говорила она, – мы нужны людям. Наша деятельность на виду. И было бы лицемерием отказывать себе в том, что всегда достается людям, обладающим властью».
   Увы, но сладкая жизнь продолжалась недолго. 9 февраля 1926 года Лариса умерла, причем очень нелепо: стакан сырого молока, брюшной тиф – и скоропостижная смерть. «Ей нужно было бы помереть где-нибудь в степи, в море, в горах, с крепко стиснутой винтовкой или маузером», – говорилось в некрологе.
   Что касается бывшего мужа Ларисы, то Федора Раскольникова тоже ждал трагический конец. В этом смысле Лариса была, без преувеличения, роковой женщиной: все близкие ей мужчины умирали не своей смертью.
   Справедливости ради надо сказать, что смертельный огонь на себя вызвал сам Раскольников. В 1939-м, будучи полпредом в Болгарии и ожидая перевода в Грецию, он получил телеграмму с приглашением выехать в Москву за новым назначением. Почуяв неладное, а тогда была репрессирована большая часть Наркоминдела, причем расстреливали всех – полпредов и консулов, машинисток и шоферов, поваров и дипкурьеров, секретарей и заместителей наркома, Раскольников возвращаться отказался. И не только отказался, но и под названием «Как меня сделали врагом народа» опубликовал в западных газетах своеобразное объяснение своего поступка.
   Эта публикация произвела эффект разорвавшейся бомбы! На Западе, конечно же, знали о разгулявшейся в Советском Союзе кровавой вакханалии. Но так как некоторые процессы были открытыми и все подсудимые признавали себя виновными в шпионской, подрывной и иной антигосударственной деятельности, создавалось впечатление, что в СССР на самом деле существуют какие-то подпольные организации, стремящиеся к свержению существующего строя, а на серьезных постах угнездились вероломные враги народа. И вдруг выясняется, что никаких врагов народа нет, что все эти процессы – чистой воды спектакли и что главный режиссер сидит в Кремле! Удар по репутации Сталина был нанесен колоссальный.
   Но эта бомба прозвучала детской хлопушкой по сравнению с «Открытым письмом Сталину», опубликованным на Западе в августе того же года: «Сталин, Вы объявили меня “вне закона”. Этим актом Вы уравняли меня в правах – точнее, в бесправии – со всеми советскими гражданами, которые под Вашим владычеством живут вне закона, – вот так, с первых строк, ставил все на свое место Раскольников. – Ваш “социализм”, при торжестве которого его строителям нашлось место лишь за тюремной решеткой, так же далек от истинного социализма, как произвол Вашей личной диктатуры не имеет ничего общего с диктатурой пролетариата.
   Вы растлили и загадили души Ваших соратников. Вы заставили идущих за Вами с мукой и отвращением шагать по лужам крови вчерашних товарищей и друзей. С жестокостью садиста Вы избиваете кадры, полезные и нужные стране. Вы обезглавили Красную Армию и Красный Флот. Вы истребили во цвете лет талантливых и многообещающих дипломатов. Вы зажали искусство в тиски, от которых оно задыхается, чахнет и вымирает.
   Бесконечен список Ваших преступлений. Бесконечен список имен Ваших жертв! Но рано или поздно советский народ посадит Вас на скамью подсудимых как главного вредителя, подлинного врага народа, организатора голода и судебных подлогов».
   Прозрела вся Европа, Азия и Америка, прозрели все, кроме многострадальных, замороченных и запуганных граждан Советского Союза. Они еще долго молились на сочащуюся кровью усатую икону.
   Оставить без последствий такое разгромное письмо Сталин не мог, и в Ниццу, где в это время жил Раскольников, была направлена группа соответствующих специалистов НКВД. Ни с того, ни с сего у Раскольникова началось воспаление легких, и 12 сентября 1939 года его не стало.
   Во всем огромном Советском Союзе Федор Раскольников оказался единственным человеком, который осмелился бросить открытый вызов Сталину. А его слова: «Предпочитаю жить на хлебе и воде, но на свободе» стали своеобразным эпиграфом ко всей его доблестной, насыщенной, увлекательной и в то время, когда рядом была Лариса Рейснер, счастливой жизни.

Глава пятая

   На следующий день, когда я зашел к Лаеку, чтобы вернуть книгу, он с нетерпением спросил:
   – Ну что? Как вам «Афганистан»? Понравился?
   – Теперь так не пишут, – не без грусти ответил я. – Искренности не хватает, души, если хотите, правды сердца. Да и язык нынче совсем другой: слова какие-то деревянные, лишенные глубины и, я бы сказал, подтекста. Невольно вспоминается афоризм известного английского писателя Моэма Сомерсета: «Хорошо пишет тот, кто хорошо живет», – однажды заметил он. При этом имея в виду, что хорошо – значит, содержательно. Надо самому пройти через боль и радость, кровь и горе – только тогда сможешь написать об этом так, чтобы читателя взяло за душу. Или я не прав?
   – Правы, – как-то особенно тепло взглянул на меня Лаек. – Очень правы. Сейчас – война, и глубинные, я бы сказал, истинные свойства души моих земляков стерты: главное – убить врага, пока он не убил тебя. Но на самом деле… Знаете, что, – азартно потер он руки и плеснул мне свежезаваренного чая, – расскажу-ка я вам одну пуштунскую легенду. Я слышал ее от отца, а тот уверял, что эта история действительно произошла на его веку. В ней рассказывается о благородной, противоречивой и порой необъяснимой пуштунской душе. Ведь есть же такое понятие, как русская душа? Есть. Сколько ни бьются на Западе, а ее тайны постичь не могут. Так и у нас.
   Лаек откинулся на спинку кресла, глянул на близкие горы и начал свой рассказ:
   – Это случилось в провинции Пактия. Она – за этими горами, на юго-востоке моей многострадальной родины. Природа в тех местах суровая: отвесные скалы, бурные реки, густые леса. Народ там под стать природе: гордый, отважный, готовый к самым серьезным испытаниям. Лес – главное богатство провинции. Лето там жаркое, а зима снежная, морозная, так что крестьяне валят арчу[12], из которой делают древесный уголь.
   В Пактии живут одни пуштуны. Но вот ведь беда: два самых сильных племени – зази и мангал – враждовали уже много лет из-за трех джерибов земли. Это всего-навсего два гектара, и стоили они не более ста тысяч афгани, но оба племени каждый год тратили на войну по три миллиона и хоронили не менее десятка юношей. Наконец вожди договорились, как разделить эту землю. Старики с этим согласились, а молодежь – нет. Не все, конечно, но экстремисты существовали и тогда.
   Однажды молодой парень из племени зази по имени Ахмад узнал, что на селение Асмар налетела буря, сель разрушил мост через речку, а его друг Махмуд, пытавшийся отстоять мост, сильно пострадал. Ахмад решил навестить друга и отнести лекарства.
   Путь из селения Алихель, где жил Ахмад, лежал через рухнувший мост. И тогда Ахмад решил идти кружным путем, через земли мангалов, в том числе и через те злосчастные три джериба. Ахмад знал, что не все мангалы дружелюбно относятся к зази, что среди них немало кровников, поклявшихся отомстить за гибель родных, но выхода не было – друг нуждался в его помощи. Ахмад захватил хурджун с подарками и едой, вскинул на плечо безотказный «лиенфильд»[13] и на рассвете вышел из дома.
   В тот же час из главного селения мангалов Манукзай на черном арабском жеребце в окружении друзей на охоту отправился сын вождя, Зарин-хан. Он был единственным сыном престарелого Джелад-хана и с нетерпением ждал, когда сам станет вождем. Но старик был на удивление живуч, и Зарин-хану ничего не оставалось, кроме охоты и пиров с друзьями.
   Всем был хорош Зарин-хан: высок, строен, одет в белый партуг[14] и голубой камис[15]. На голове – роскошный хвалей[16] с шелковым лонгаем[17]. Я уж не говорю об отделанном шелковой нитью васкате[18]. А как воинственно раскачивался над хвалеем яркий фаш![19] Как сверкали изумруды драгоценных перстней, украшавших холеные пальцы! Но вот беда: не росла у Зарин-хана борода. А ведь пророк когда-то сказал, что борода – украшение мужчины. Да и усишки у него были реденькие, обвисшие. А у настоящего пуштуна усы должны быть пышные, с закрученными вверх концами. Можно, правда, носить и небольшие, но тогда их надо настолько аккуратно подравнивать, чтобы пища ни в коем случае их не касалась. Это – закон. О бороде Зарин-хан даже не мечтал, старался компенсировать ее показной удалью и безрассудством.
   И вот Аллаху было угодно сделать так, чтобы встретились сын крестьянина Ахмад и сын вождя Зарин-хан на той спорной земле, из-за которой пролито много крови. Зарин-хан первым увидел Ахмада. Он вздыбил жеребца и недобро спросил:
   – Кто ты такой? И что делаешь на земле славных мангалов?
   – Меня зовут Ахмад. Я иду в Асмар, чтобы проведать пострадавшего от бури друга.
   – Так ты зази?!
   – Да. Я сын этого достойного племени и нахожусь на нашей земле.
   – На вашей?! Ты думаешь, если старики решили поделить эти три джериба пополам, мы с этим смирились?! Никогда! Эти земли принадлежат мангалам!
   – Не знаю, как мангалы, а зази привыкли уважать слово старейшин.
   – Ты, номард![20] Как смеешь так говорить о мангалах?! Ты хоть знаешь, кто перед тобой?
   – Ты на черном коне, значит, сын уважаемого Джелад-хана. Но зачем ищешь ссоры? Зачем оскорбляешь прохожего?
   – Оскорбляю? Я просто называю вещи своими именами. Думаешь, если чуть не до ушей закрутил усы, значит, ты храбрец? Из ослиного хвоста твои усы! Вот так! – зло захохотал он. – Ты не просто номард, ты мурдагав![21]
   Ахмад побледнел и шевельнул плечом – ружье оказалось в его руках. По законам предков он должен был стрелять: то, что сказал Зарин-хан, для пуштуна немыслимое оскорбление. Но, во-первых, на Ахмада смотрели пять стволов, и, во-вторых, Ахмад понимал, что, спусти он курок, опять начнется бесконечная война между племенами.
   Зази поставил приклад к ноге и, погасив гнев, сказал:
   – Не надо, Зарин-хан. На этой земле и так пролито много крови. Пропусти меня с миром. Меня ждет друг. Ему плохо, и я несу лекарства.
   – Нет, вы послушайте, что он говорит! – обернулся Зарин-хан к друзьям. – Он просит, чтобы я его пропустил. На колени, сын шакала и волчицы! Вот сюда! – И Зарин-хан выстрелил в землю.