По-прежнему после завтрака и умывания в кабинет входила Изабелла Стронг и начиналась работа. Роман о судье и его сыне подвигался медленно, с трудом, – иногда Изабелла, набравшись храбрости и рискуя быть дурно понятой, подсказывала отчиму две-три фразы, которые, по ее мнению, должны были следовать за теми, где произошла задержка. Стивенсон всегда забраковывал их – он говорил, что они той же интонации, что и предыдущие, но они не о том, что ему хотелось бы сказать. Спустя неделю после возвращения с острова Джалут Стивенсон попросил Изабеллу сесть ближе к его постели и внимательно слушать всё то, что он будет говорить.
   – Я кое-что продиктую, – сказал он. – Всё это должно быть сохранено в тайне. После моей смерти можно только присоединить эти страницы ко всем другим, но читать их не следует. Почему? Я боюсь, что им будет придана некая многозначительность, а это всего лишь мысли вслух. Воспоминания…
   – Мемуары? – спросила Изабелла. – Это хорошо. Давно пора начать их. Мама не раз…
   – Я буду диктовать мысли мои, воспоминания – всё то, что приходит в голову, когда смотришь на стол, портрет, книгу, на водопад, на Фенни. Я не написал того, что мне хотелось, я написал только то, что, по существу, есть поверхность моих мыслей. Начнем? Не больше часа, я плохо себя чувствую.
   – Может быть, какие-нибудь тайны? Тогда я не хочу помогать вам, – решительно заявила Изабелла.
   – Тайны сообщают доверительно и всегда изустно, – улыбнулся Стивенсон, – их уносят с собой в могилу, но еще не было случая, чтобы кто-нибудь тайны диктовал! Вот, например, мой «Остров сокровищ», – с него я начал, как известно, хотя до этого я написал много стихов и мелочей по разным поводам. Я написал «Остров сокровищ» по заказу Ллойда. Записывайте, мой бесценный помощник, записывайте! «Принц Отто» написан в часы дурного настроения. «Необычайная история доктора Джекила и мистера Хайда» мне приснилась. «Черная стрела» и «Похищенный» – это… это… одну минуту, сейчас я скажу, что это такое.
   Он закурил новую папиросу. Окурки в пепельнице лежали высокой кучкой. Изабелла помножила 50 на 30 – полторы тысячи папирос в месяц. В год это составит…
   – Эти романы только литература, не больше, – сказал Стивенсон, демонстративно затягиваясь папиросой. – Прошу очень точно записать следующее: подлинная тема художника – его детство, в том смысле, что оно согревает всю его жизнь и дает не только содержание, но и снабжает рукопись этикой, нравственностью, чистотой. Вы записали точно, Белла? Придется переделать, – опять я сказал не совсем то, что хотелось бы. Пишите еще: воспоминания о первой любви всегда составят роман… нет, не так, – их достаточно для романа. В моей жизни была некая Кэт. Кэт Драммонд. Я сделал ее героиней романа. С него начинается подлинное мое творчество.
   Печально вздохнул, сделал глубокую – даже глаза закрыл – затяжку и договорил:
   – Хотел бы я знать, что с нею, с Кэт… Если жизнь мою сравнить с кораблем, то она флаг, под которым проходит плавание. Счастливое, полное удач и странного счастья плавание. Кэт – флаг моей родной Шотландии.
   Падчерица отложила карандаш, внимательно вслушиваясь в каждое слово отчима, зорко оглядывая его, словно видела впервые. Стивенсон сказал, что она напрасно отложила карандаш, – диктовка продолжается, несмотря на несвойственную ей странную форму.
   – Люблю себя и в то же время ненавижу, – продолжал Стивенсон. – Люблю, повторяю, за чистоту, – ее я утерял за эти годы; прошло двадцать пять лет с того дня, когда Кэт слушала юношу Луи, предлагавшего ей свое имя, будущее, сердце. Столько же лет прошло с тех пор, как тот же юноша маялся, врал и вертелся, ссылаясь на отца своего, запретившего ему жениться на Кэт. Этот юноша тот же мистер Джекил – человек с двумя личинами, двумя душами, двумя характерами. Не случайно много позднее юноше этому приснилась фантастическая история, которую вы хорошо знаете. Во сне он видел себя. Под старость так хорошо понимаешь прошлое…
   Он попросил падчерицу вставить в диктовку и этот вздох.
   – Какой? – спросила Изабелла.
   – И мой и ваш. Так и напишите: «Они вздохнули». Потомкам любопытно будет подержать на ладони каждую пылинку с одежды Роберта Льюиса Стивенсона – особенно после того, как он снял с себя бархатный плащ романтика.
   – Для чего всё это? – спросила Изабелла, оправляя свои пышные, вьющиеся, как и у матери, волосы.
   – Вы плохо знаете Роберта Льюиса Стивенсона, вы невнимательно читали его книги, не наблюдали за ним, – без тени упрека проговорил Стивенсон и добавил, что диктовка еще не кончена и всё, что он говорит, необходимо записывать.
   – Мальчики и ненасытные читатели займутся моими книгами. Люди взыскательные и глубину предпочитающие поверхности захотят узнать о моей частной жизни. Эпиграфом к этому труду могут служить слова моего слуги Семели: «Невыгодно быть плохим человеком». Хорошо сказано. Скажите, Белла, как по-вашему, был ли я хорошим человеком?
   – Я так мало знаю вас, – ответила Изабелла. – Мне кажется, тот, кто задает подобный вопрос, уже не может быть плохим.
   – Запишите и это, – оживился Стивенсон.
   – Утро шуток, – рассмеялась Изабелла.
   – Хорошее название для последней главы. Совершенно серьезно, моя дорогая: я нелепо провел сорок лет моей жизни. Нелепо – выражаясь снисходительно и мягко…
   – Я отказываюсь записывать все ваши шутки, – заявила Изабелла. – Ведь в ответе буду я. Меня обвинят во лжи. Ваш образ неотделим от ваших книг.
   – На сегодня хватит, устал. Надо бы поторопиться с «Сент-Ивом», но Ллойду не нравится конструкция этого романа. Да, запишите следующее: воспоминания противятся записи, слова искажают рисунок воспоминаний. Они, если угодно, длинный сон, который так хочется исправить! Вот почему нельзя верить мемуарам.

Часть девятаяПрощай, Тузитала!

Глава первая
«Дорога любящего сердца»

   Третьего апреля 1894 года началось сооружение проезжей дороги, ведущей от дома Стивенсона до жилища Матаафы. Для этого нужно было вырубить, по выражению освобожденного вождя, «трущобы джунглей» шириной в восемь метров, утрамбовать всю дорогу на протяжении около трех километров, посадить любимые Стивенсоном цветы по обеим сторонам образовавшейся просеки.
   Работа была очень сложной и трудной. Дорогу вели по прямой линии; ей противилась природа, превратившая эти три километра пути в тропические болота, непроходимые чащи, путаницу стволов, ветвей и гниющих растений, побежденных теми, кто выжил в борьбе за существование на каждом сантиметре плодороднейшей земли острова.
   Стивенсону известна была затея Матаафы и его подданных; он ежедневно мог наблюдать, как всё дальше и дальше от его дома уходили землекопы, лесорубы и садовники, как много простора и ощущения новизны для глаза принесли ему старания пятисот рабочих – его верных друзей, почитателей и преданных слуг, готовых ради него отдать даже свои жизни.
   Третьего мая работы были закончены. В ночь на четвертое сам Матаафа и его свита пешком направились в Вайлиму, чтобы лично убедиться в качестве проделанной работы. Закрыв глаза, Матаафа шел, не поднимая ног: дорога обязана была ничем не отличаться от паркета в богатых европейских жилищах. Так оно и было, – Матаафа и хотел бы придраться к той или иной мелочи, указать на сучок или на то, что почва под его ногами недостаточно тверда, но все три километра Матаафа прошел, как по тротуару на главной улице в Гонолулу.
   Сосима заметил, что спустя месяц дорога зарастет травой, папоротниками и лианами. Главный инженер строительства – личный секретарь вождя – возразил на это, что почва, перепаханная на глубину до одного метра, перемешана с застывшей лавой и песком, что первые дни после открытия дороги следует почаще ходить и ездить по ней, чтобы как следует ее утрамбовать.
   Матаафа нашел, что цветов недостаточно.
   Весь день четвертого мая рабочие занялись дополнительной посадкой цветущего кустарника, который образовал живой барьер по обеим сторонам дороги. Утром пятого мая неподалеку от дома Стивенсона вбили столб и прикрепили к нему доску с каким-то текстом. Доску прикрыли холстом и приставили к столбу часового. В полдень в Вайлиму пришел Матаафа со своей свитой. Туземное население заполнило площадь перед домом Стивенсона и Ллойда.
   Сосима пригласил Тузиталу на террасу. К нему подошел Матаафа и после длительных церемоний взял своего друга под руку и подвел к столбу. Часовой сдернул с доски холст. Матаафа поднял руку. Толпа по военному построилась и замерла.
   – Великий друг и брат Тузитала! – громко провозгласил Матаафа. – Я прочту, что написано на этой доске. На ней написано следующее…
   Матаафа дал знак, и перед Стивенсоном поставили деревянный трон – высокое кресло, на котором дома у себя сидел вождь в часы приема и суда. Стивенсон молча, чувствуя себя необычайно сконфуженным и умиленным, опустился на сиденье трона. Матаафа поднял обе руки и громко произнес:
   – «Дорога Любящего Сердца» – вот что написано на доске, Тузитала! И дальше: «В память великой любви к нам Тузиталы и его забот о нас, когда мы были заключены в тюрьму и бедствовали, – мы подносим ему долговечный подарок – эту дорогу, которую мы проложили и хотим, чтобы она существовала вечно!»
   Стивенсон встал с трона и обнял Матаафу.
   – Я плачу, брат мой, – сказал он и поцеловал вождя в щеку, а потом прижал к себе и еще раз поцеловал – по-европейски – в губы. Толпа стояла безмолвно, ожидая ответной речи. Стивенсон встал на ступеньку террасы своего дома и начал говорить то, что было у него на сердце:
   – Вам надо работать и не ссориться между собою, друзья мои и братья! Помните об этом всегда, иначе вашу землю отнимут чужие люди. Ваш маленький остров беден, вы всегда голодны, у вас недостает самого необходимого. Семьи ваши распадаются по вине белых, которые принесли вам горе и беды. Я принимаю ваш подарок, и у меня нет слов для того, чтобы…
   Голос его пресекся, слезы затуманили взор. Толпа по-прежнему молчала, устремив глаза на своего Тузиталу. Справившись с волнением, он продолжал:
   – Вожди, старшины и бедные люди острова! Многие и многие после вас и меня пройдут по дороге, построенной вами. Я хочу напомнить о римлянах – самых храбрых людях мира, отважных воинах и изобретательных работниках. В Европе и теперь можно видеть дороги, проложенные римлянами, – такие же прочные сегодня, как и в тот день, когда они были окончены. По этим дорогам идут и едут мужчины и женщины, и немногие вспоминают о тех, кто трудился здесь полторы тысячи лет назад, а может быть, и раньше, до пришествия Христа. Но те, кто вспоминает отважных строителей, – те благодарят их, и тем самым они связывают свои жизни с глубоким прошлым истории.
   Стивенсон легко и без привычной боли в груди высоко поднял голос и еще раз назвал слушающих братьями.
   – Ваша дорога не выдержит столетий, потому что здесь другая почва и климат, но долголетие не измеряется временем. Долго – значит, на хорошую, светлую память, а она у человека, почти как правило, коротка. Навсегда – значит, на жизнь вашу и ваших детей. После вас придут другие люди, новые поколения; они исправят дорогу, поддержат ее, они вспомнят нас, как мы сейчас думаем о них, и это и есть долголетие, вечность, навсегда. Позвольте мне совершить прогулку по этой дороге вместе со всей моей семьей, и, кто хочет, пусть идет с нами, а тем временем здесь приготовят вина и кушанья для пиршества.
   Стивенсон позвал Фенни и свою мать.
   Он взял их под руки и важно ступил на Дорогу Любящего Сердца. За ним, построившись по десяти человек в ряд, двинулась толпа его друзей.
   – Ты дойдешь? – обеспокоенно спросила Фенни.
   – Хоть на край света!
   – Лу! Ты напрасно придумал эту прогулку, – шепнула миссис Стивенсон, бодро и в ногу с сыном шагая слева от него. – Ты очень бледен, тяжело дышишь, Лу, мой мальчик!..
   – О, я еще дышу, мама! Пусть это радует и тебя и меня!
   Спустя сорок минут они достигли жилища Матаафы. Стивенсон закурил. Фенни и миссис Стивенсон попросили воды, чтобы утолить жажду, после чего все двинулись в обратный путь. Дамы отдыхали дважды – старая и в самом деле устала, а Фенни сделала привал ради мужа; он был бледен, шагал с трудом и не отвечал на вопросы. Но он разговорился, когда дорога уже кончалась и впереди показался его дом.
   Стивенсон занял место во втором ряду строителей дороги – это были старшины племени, люди в возрасте от семидесяти до восьмидесяти лет, сохранившие бодрость и силу, несмотря на то что они с детства работали по восемнадцать и двадцать часов в сутки и каждый мог похвастать, если только позволительно хвастать этим, не одной тысячью ударов, которые выдержала его спина. Стивенсон сказал им о другой Дороге Любящего Сердца – той, что протянулась между ними и открыта для всех, желающих работать во имя будущего братства людей.
   Ни одного миссионера не слушали с таким вниманием и доверием, как Стивенсона; каждое его слово запоминалось, каждая фраза вызывала одобрительную улыбку, глаза всех шедших по дороге были устремлены на великого Тузиталу, который, к несчастью, так худ, бледен и слаб. В волосах его уже проступает седина, кожа на лице и шее пожелтела и преждевременно увяла, Тузитала говорит и держится рукой за грудь. Старшины понимают, что Тузитала скоро уйдет от них, – все хорошие люди долго не живут; впрочем, на острове до Тузиталы еще и не было хорошего человека. Может быть, самым хорошим был тот, кто бил не по лицу, а по спине, работать заставлял не с шести, а с семи утра и вместо: «Эй ты, скотина!» – называл по имени. Хороший человек Хэри Моорз, он сгоряча ударит, а потом даст бокал вина и похлопает по плечу. Очень хороший человек английский консул – он вовсе не обращает внимания на самоанцев, не видит их; они для него – то же, что пыль на камне, капля дождя на листве дерева. Но Тузитала… Тузитала послан богом для того, чтобы люди не разучились верить в него и любить своего ближнего. Ах как тяжко болен Тузитала! На него страшно смотреть…
   Он едва дошел до своего дома. Он сказал Матаафе:
   – Пируйте без меня, мне нехорошо; пойду лягу…
   Фенни и миссис Стивенсон по очереди с Ллойдом и Изабеллой дежурили у постели больного. Был приглашен врач. Стивенсон называл его мистером Хьюлетом и совершенно серьезно спрашивал, что ему теперь делать: отправляться на острова на Тихом океане или ограничиться двухмесячным пребыванием в санатории на границе Франции и Швейцарии.
   – Он бредит, – шепнул врач Фенни.
   – Он шутит, – возразил Ллойд. – Когда-то я знавал доктора Хьюлета, которого любил мой дорогой Льюис.
   – Мистер Стивенсон должен лежать в постели, – сказал, уходя, врач.
   И – на ухо Ллойду:
   – Дни его сочтены. Он может делать всё, что ему угодно, но только лежа в постели.
   С этого дня Стивенсон уже не имел сил даже на то, чтобы без посторонней помощи дотянуться рукой до стола и взять папиросу и спички. Несмотря на категорическое запрещение курить, Стивенсон продолжал отравлять себя никотином. Папиросы прятали от него – он требовал их, крича и бранясь.
   – Для меня уже ничто не вредно, – говорил он обычно и радовался как ребенок, закуривая.
   Иногда, проснувшись, он приглашал к себе Изабеллу и пытался диктовать очередные главы «Вир из Гермистона». Было замечено, что он не особенно внимательно относится к сюжету романа, заботясь главным образом о фразе, переделывая ее по десять – пятнадцать раз.
   Его друзья в Англии готовились к известию о его смерти. Кольвин писал Бакстеру о том, что Стивенсон уже потерян для литературы и, если он даже и напишет что-нибудь еще, это уже не будет художественным произведением. «Наш друг увлекся политикой, а политика уложила его в постель», – писал Кольвин.
   Журналы английские, американские и французские продолжали печатать критические статьи, посвященные литературной деятельности Стивенсона. Хэнли послал несколько журналов своему другу.
   – Мне очень хотелось бы быть инженером, – сказал Стивенсон, когда ему прочитали несколько статей о его романах. – Строителем маяков или мостов. Литературой я занимался бы ради развлечения. Все эти критические статьи абсолютно не объясняют меня, их анализ фальшив и притянут за волосы ради заранее придуманных доводов. Но вот маяк – он и есть маяк, и его не назовешь экипажем. Мост есть мост, и его строитель не рискует быть обвиненным в безнравственности только потому, что мост имеет три, а не четыре пролета. Уберите журналы! Накройте меня пледом, закройте окно, суньте в рот папиросу!..
   Сосима и Семели ежечасно докладывали Матаафе о состоянии Тузиталы.
   Консулы английский, американский и немецкий ежедневно сообщали своему правительству: «Стивенсон при смерти».

Глава вторая
Мистер Чезвилт сдержал свое слово

   В ноябре 1894 года на остров Уполо приехала на гастроли труппа английских комедиантов, именовавшая себя «музыкально-комическим семейством Чезвилт». Труппа эта, состоявшая из пяти человек – две женщины и трое мужчин, – побывала на островах Таити, Гавайских и Маршальских, и всюду ей сопутствовал успех: туземное население островов щедро одаривало актеров, встречая и провожая их как самых именитых гостей. Репертуар семейства Чезвилт был таков, что у себя на родине оно, это семейство, не могло бы похвастать длительным ангажементом в каком-нибудь захудалом передвижном цирке или на подмостках харчевен: две молоденькие мисс весьма неискусно ходили по толстому канату, протянутому между двумя деревьями на высоте в три метра, весьма посредственно танцевали на земле под гитару, губную гармонику и барабан и очень плохо пели старинные шотландские песенки. Один из мистеров – старый, толстый Чезвилт – показывал фокусы, другой, помоложе, жонглировал смоляными факелами, третий ходил на руках и преискусно шевелил ушами.
   Туземному населению островов нравилось всё, что показывали заморские гости, тем более что денег за право лицезрения своих особ и талантов они не требовали, не отказываясь от платы в тех случаях, когда зрители сами догадывались о материальном поощрении артистов, которые в течение полутора часов доставляли им редкостное удовольствие.
   Семейство Чезвилт в полном составе пожаловало в Вайлиму. Оно было приглашено в гостиную, где Фенни, миссис Стивенсон и Ллойд с чувством хорошо скрытой иронии отлично воспитанных людей принялись расспрашивать гостей об их гастролях и главным образом о жизни в Англии. Старший в семействе – шестидесятилетний Оливер Чезвилт – заявил, что он в свое время хорошо знал мистера Стивенсона и был бы необычайно признателен, если бы его – только одного его, мистера Чезвилта, и никого больше – допустили к больному писателю.
   – Он получит большое удовольствие от свидания со мною, – сказал мистер Чезвилт. – Мы земляки – я и ваш супруг, – обратился он к Фенни. – Я напомню ему один случай из его юности, и он, клянусь честью, встанет с постели и захочет танцевать с мисс Адой и мисс Луизой. А потом…
   – Мой муж болен, – поторопилась прервать гостя Фенни. – Я, пожалуй, сумею представить вас королю Матаафе, и он сделает так, что вы и у нас не сможете пожаловаться ни на публику, ни на сборы.
   – Даже больше, – вмешался Ллойд, – вы, сэр, я уверен в этом, надолго задержитесь у нас только потому, что никто из здешних жителей не умеет ходить по канату и разгуливать вверх ногами. Вы их, надеюсь, обучите этому.
   – Начнем хотя бы с вас, – великолепно отпарировал мистер Чезвилт и храбро покрутил свои длинные, тонкие усы.
   Ллойд, ценя ум и находчивость, решил не обижаться. За него обиделась его мать.
   – Признаться, сэр, – сказала она, – я не уверена в успехе ваших фокусов, – у нас не так давно сам король выкинул такой фокус, что…
   – Мне всё известно, – расшаркался и низко поклонился мистер Чезвилт-старший. – На Гавайских островах только об этом и говорят. Мистера Стивенсона – моего знаменитого земляка – чтут, любят и боготворят. Я имею в виду диких.
   – У нас диких нет, – спокойно заметила миссис Стивенсон, на что земляк ее сына вежливо отозвался:
   – Тем лучше для нас, леди! Мы предпочитаем зрителей образованных и воспитанных, почему нам и хотелось бы дать одно представление мистеру Стивенсону.
   Ллойд посмотрел на мать, Фенни перекинулась взглядом с миссис Стивенсон, та вопросительно уставилась на Изабеллу, только что кончившую писать под диктовку отчима. Она заявила, что больному сегодня легче, он чувствует себя прекрасно и хочет знать, с кем именно беседуют его родные в гостиной.
   Ллойд извинился перед семейством Чезвилт и прошел к отчиму. Беседа продолжалась. Фенни занялась письмами на имя консулов и Матаафы, рекомендуя им прибывших актеров. Возвратился Ллойд. Он сказал, что мистер Стивенсон выразил желание посмотреть на представление, которое, как ему кажется, лучше всего устроить на площадке возле столба, знаменующего начало «Дороги Любящего Сердца».
   – Отлично, – сказал мистер Чезвилт. – Я видел это место; его вполне достаточно для нас.
   – Мистер Стивенсон будет смотреть на ваше представление из окна, – продолжал Ллойд, крайне недовольный тем, что его отчим заинтересовался проезжими комедиантами и пожелал видеть их завтра же утром. – Сколько времени длится ваше представление, сэр?
   – И полчаса, и час, и полтора, – ответил мистер Чезвилт. – Программа в своем полном объеме занимает час двадцать пять минут. Но имейте в виду бисирование, сэр, что весьма и весьма возможно.
   Комедиантам был предложен завтрак. Обе мисс – Ада и Луиза – в конце концов очаровали миссис Стивенсон, и она первая исключила из своей речи иронический тон. Сдалась и Фенни, которую потешал новыми анекдотами мистер Чезвилт-младший, жонглер, умевший шевелить ушами, чему он незамедлительно принялся учить Ллойда.
   – Вы хорошие люди, – окончательно расчувствовалась миссис Стивенсон. – Мой сын полюбит вас, он тоже человек с юмором.
   – Не сомневаюсь, – несколько самонадеянно проговорил мистер Чезвилт-старший.
   Мисс Ада и ее подруга – курносые, хорошенькие блондинки – заявили, что канат, по которому они завтра пойдут, будет поднят на высоту до пяти метров.
   Вечером гастролеры побывали с визитом у Матаафы и английского консула и после полуночи водворились в одном общем номере гостиницы «Ржавый якорь».
   … Стивенсон с нетерпением ребенка ждал начала представления. Он с детства любил канатоходцев, клоунов, жонглеров, фокусников, укротителей диких зверей. Когда Ллойд сказал, что один из комедиантов называет себя уроженцем Эдинбурга, Стивенсон оживился настолько, что можно было подумать: этот человек сейчас встанет с постели и заявит, что он здоров.
   – Мой дорогой Льюис совсем ребенок, – сообщил Ллойд своей матери. – Эти фокусники и плясуны, я полагаю…
   – Я тоже так думаю, – прервала Фенни, и сын отлично понял и то, что именно подумала мать и чего не мог думать он.
   – Они бессильны, – сказал он.
   – Они напомнят ему о родине, – с ревнивыми нотками в голосе заметила Фенни. Об этом Ллойд не подумал и уже не решился бы повторить своей фразы. Он только еще раз иронически отозвался об их искусстве и вульгарности семейства в целом.
   Комедианты явились в десять утра. Они были в костюмах – пестрых и эксцентричных: обе мисс – в коротких плиссированных юбочках и ярко-желтых с глубоким вырезом на кофтах без рукавов. Мужчины вырядились испанцами, заменив широкополые шляпы клоунскими колпачками. От дерева к дереву протянули канат длиною не менее пятнадцати метров. Стивенсон из окна своего кабинета смотрел на бедное, примитивное, лишенное блеска и техники искусство предприимчивых комедиантов, и перед ним возникало детство в Эдинбурге, балаганы на Университетской площади, где давались такие же представления. Ллойд стоял за спиной отчима и морщился каждый раз, когда мисс Луиза с умилительной неуверенностью скользила, не поднимая ног, по канату, а ее партнерша следовала за нею в такт разноголосицы маленького оркестра, состоявшего из визгливой губной гармоники, глухо рокочущей гитары и озорного барабана, причем барабана больше всего и боялась мисс Луиза, вздрагивая и бледнея, когда били в него после каждого ее шага на канате.
   – Дерзкая работа, – кривя губы и усмехаясь, сказал Ллойд.
   – В ней есть стиль, – тоном похвалы заметил Стивенсон. – Не кажется ли тебе, мой друг, что эти артисты пародируют цирковые номера? По-моему, именно это они и делают, и, надо признаться, очень ловко!
   – Они сами пародия, – пренебрежительно отозвался Ллойд. – Вы добрый человек, мой дорогой Льюис, вы во всем видите…
   – Ты прав, я стараюсь видеть то, что мне нравится. Так с каждым из нас. Смотри, как хорошо жонглирует этот длинноногий испанец! А что будет делать старик – ты не знаешь? Я хочу выйти из дому, честное слово, – мне сегодня лучше, чем всегда!
   Представление продолжалось час двадцать пять минут. По просьбе Стивенсона актеров пригласили к нему в кабинет. Мистер Чезвилт-старший, о чем-то пошептавшись с членами своего семейства, направился к Стивенсону один. Он закрыл за собой дверь и немедленно уселся в кресло подле койки больного.
   – Вы не изменились, сэр, – сказал он, внимательно и жадно оглядывая Стивенсона. – Всё такой же… Конечно, что-то изменилось в лице, но…