От всех этих мыслей да огней поездовых в зимней тьме свершился в уме Нефедова принципиальный переворот, и ломота душевная, что всю его жизнь искривила, словно банным потом вышла из него, оставаясь хотя и видимой, да некасаемой. К родному берегу твердым шагом шел уже совсем другой, а точнее, прежний Александр Демьянович Нефедов, каким его знали земляки столько лет и обязаны были опознать заново при обязательном его старании к тому. Как он свое старание выявит, еще не знал, но то уже было неглавным.
   Кто в жизни честно задумывался про свою судьбу, тот как пить дать додумывался до того, что если глупый случай, который с каждым случается, во внимание не принимать, в остальном все ниточки в судьбе так или иначе сходятся, причем подчас самым чудным фасоном.
   Утром другого дня на пятиминутке что мужики, что бабы -- все подметили, что командует бригадир по рабочим разнорядкам с нового голоса, какого давно уж не слышали: с шуточками, присказками и с былой старшинской похвальбой во взоре. О причинах не гадали, доброе настроение бригадира всем недоспавшим или еще вчерашней спинной ломотой не отстрадавшим к новому труду поощрение. Задания раздал, а сам пристроился в помощь четырем бабам у снежной осыпи на двадцать втором километре. Осыпь грязная, то есть с мелким камнем вперемежку, снеговой лопатой не всегда возьмешь, а простой совковой провозишься дольше обычного. Чтоб легче было осыпь выбирать, обычно берутся две-три широкие доски с чуть заостренными плоскостями и вгоняются под осыпь, насколько осыпь под себя пропустит. Тогда лопата по гладкому основанию легче вгрызается что в грунт, что в снег, что в мешанину грунта и снега. Вот это все и проделал не хуже любого опытного, а сам взялся откатывать по разложенным поперек путей к байкальскому откосу доскам тачку по мере ее наполнения, и тут веселые нефедовским присутствием бабы такой ему темп задали, подшучивая и перемигиваясь, что не то что ватник, свитер скинул, в одной рубахе оставшись при обычном байкальском морозце -- значит, за двадцать. Меж этих четырех баб была вдова бывшего работяги из этой же бригады Надежда Ступина -- крепкая, мало рожавшая бабенка, тьму лет "сдыхавшая" по Нефедову, от пустого "сдыхания" уставшая, но внимания к нему не утратившая. Бесстрашная на язык, она и начала "колупать" Нефедова по его всем известным грехам.
   Вернув к осыпи очередную пустую тачку, Нефедов, скрывая одышку, притворно покашливал.
   -- Никак, простудился, Демьяныч? -- с проказной заботой спросила. -- Никак, в прошлое воскресенье в пади охладился, с иркутянкой в сугробах играючи? Бе-еречь себя надо, Демьяныч! Иркутянок, их сколько, говорят, пол-Иркутска -- сплошные иркутянки, а ты у нас один на всех! Мой сынуля-охламон в школе в отстающих, до вечера с интернатскими уроки учит... Это я к тому, что для сбережения здоровья хату могу вам с иркутянкой чисто за спасибо сдавать по надобности. А сама да вот хотя бы к Аньке пойду, она мне самогончику задарма накапает... Накапаешь, Анька, не пожадишься в честь Демьянычева здоровья?
   У Анны Пахомовой, тоже вдовы, но многодетной, в прошлом году по-тихому изымали аппарат-самоделку, весь поселок о том знал, как знал и о том, что поселковый кузнец, фронтовик Непомилуев, ей в три дня новый изготовил на пользу обществу. Анна коренная чалдонка, то есть ниоткуда не переселенная, как большинство поселковых, с годами в ее лице не то якутские, не то бурятские черты прорезались, скулы выпятив, а глаза сузив. Сощурилась, и вместо глаз щелочки, не поймешь, то ли злые, то ли озорные.
   -- Твоим бы языком, Надька, у меня б в стайке с-под коровы прибирать, приморозит лепеху -- лопатой не отскребешь. А Демьянычу твоя хата не в надобь, у него своя. Язык у тебя острый, а мозга тупая. Не соображаешь, что сугроб -- это чтоб охлынуть вовремя. Правильно я понимаю, Демьяныч? Никакая баба голым задом снег не перетерпит. Ты иркутянку специально в сугроб таскаешь, чтоб крайний грех упредить, иначе Лизка ни в жись назад не примет. Хитер! Только смотри, раскусит иркутянка твои хитрости, закричит: подавай хату, перину и любовь, как у всех людей положено! По доброте своей уступишь, и тогда Лизаветы тебе не видать!
   Мог бы с первых слов прервать или отшутиться, за словом никогда в карман не лез. Но дал бабам выговориться, отставил уже полную грязного снега тачку, подсел на бревно к бабам, получившим передых от погрузки.
   -- А что, если серьезно, думаете, примет меня Лизавета после такого фертибобыря? Вусмерть ведь обидел ее. Вот ты, Надежда, приняла бы?
   -- Это ты неудачно спросил, Демьяныч, -- ответила за Надежду Анна. -- Она б тебя вместе с иркутянкой приняла бы, чтоб хоть частично иметь.
   -- Еще чего! -- возмутилась Надежда, но Анна только рукой махнула:
   -- Молчи уж, все про тебя знаем. Ты вот меня спроси.
   -- Ну тебя спрашиваю.
   Анна сощурилась, скулы выпятила, за воротник нефедовской рубахи пальцами вцепилась, потянула на себя.
   -- Я б, коль меня спрашиваешь, сперва об тебя ухват обломала, еще, может, ведро помойное на голову, а потом... -- И прослезилась вдруг.
   -- Чего это ты? -- удивился Нефедов.
   -- "Чего, чего"... Разве ж тебе понять, как бабе без мужика живется? Как, к примеру, нам с Надькой живется? Иной раз только что на стенку не лезем, а уж повыть... В подполье залезу, а там грибки маринованные, три баночки с сорок второго еще, вместе с моим, что без вести... С ним, пропавшим, заготавливали. Баночку возьму в руки и тихо так, чтоб дети сверху не слышали, тихо-тихо: а-а-а! А потом: ы-ы-ы! Отсморкаюсь и вылезаю как новенькая. А Надька... Да ладно тебе, -- это Надежде, -- Демьяныч свой, с ним обо всем можно. Так вот Надька, она в кино про войну не ходит. Фильм такой был -- "Человек номер двести семнадцать". С ей на этой фильме трясун приключился, еле откачали. А уж сколько мы с ней за моим самогончиком проплакали... Так что примет тебя Лизавета, если не дурная, конечно. Дурные тоже бывают. Придури волю дадут, а потом волосы на себе рвут. Лизавета грамотная, правильное понимание жизни должна иметь. Не сразу, но примет, если постараешься.
   -- Постараюсь, -- тихо сказал Нефедов.
   -- Да что ты говоришь! -- ахнула Надежда. -- Неужто иркутянке отставка?
   -- Не трепитесь, бабы, ладно? -- попросил. -- Поговорили и закрыли тему. Работа к тому же...
   Зимний этот день оказался щедрым на солнце. Покрытый невысокими снежными барханчиками, Байкал сверкал от ног, если стоять у края путевого полотна, до самого горизонта -- одна громадная сверкающая скатерть с синими кружевами. Кружева -- это разбежавшиеся по горизонту остряки бурятских гор Хамар-Дабана. Горы те намного выше тутошних, ледяные шапки на иных круглый год. Знать, необжитые, никому не нужные, не то что наши кормилицы, где и ягода, и орех, и грибы, и сено, -- человечьи горы на нашем берегу. Подумаешь так, оглянешься на них, на нашенских, душе радостно, потому что повезло жить на этом берегу. А торчи над головой гольцы поднебесные, нет-нет да изъедала бы тоска, что надо бы забраться туда, под небо... Для интереса... Но интерес без пользы -- не иначе как дурь. Для дури же времени нету, шибко жизнь занятая пошла, нужное переделать не успеваешь. Так что хорошо, что гольцы на том берегу и не нашим людям забота. Потому что какую газету ни прочитаешь, везде хоть чуточку, да лучше, чем у нас, что-то там везде есть, чего у нас нет. Так пусть зато горы у нас добрые и без пустого соблазна...
   Прежде заметка была про фасон, с которым судьба людям всякие фортеля подкидывает. Так вот, только что Нефедов принародно признался, что намерен дать Беате отставку, и часу не прошло, как вдруг бежит к ним, живот обеими руками поддерживая, беременная жена путевого обходчика Шагурина, бежит и кричит что-то. Все, кто у осыпи работал, на всякий случай в стороны растоптались: может, с вершины осыпь по новой пошла, а они не видят -- такое бывает. Но нет, Шагурина рукой назад отмахивает... Подбежала, отдышалась едва и завопила, что малец новой председательши непонятно как забрался на Лизаветину скалу и сидит там уже Бог знает сколько, снять некому, а сам слезть не сможет, обязательно в откос укатится.
   Все, кто при том были, все видели: побледнел Нефедов, а ведь при морозе побледнеть -- это как? Но побледнел, то есть шибко лицом изменился, и побежал, ни слова бабам не сказав, и скоро скрылся за путейным поворотом.
   Когда карабкаться начал, мальчишку не видел, отвес перекрывал для глаза Лизаветину скалу. Шибко лихо полез, удобного пути не выбирая, потому раз скатился, о подснежные камни локти побив, и другой и только потом одумался, осмотрелся, дыхание в контроль взял и тогда, как положено, осторожно "петелькой" стал подбираться к месту.
   Скала, что Лизаветиной прозвали, даже и не скала в общем-то, всего лишь скальный выступ на горном склоне. Невысоко, и летом туда забраться и мальцу не труд. Но зимой, когда тонкий, но твердый наст все удобности для хода перекрывает и каждому шагу скольжением грозит, тут и взрослому задачка. Как семилетний пацан туда забрался, не представить. И что его туда потащило, не вообразить. Не вообразить? Но догадаться -- это другое дело...
   Верхом облез Нефедов проклятую скалу и оттуда, сверху, увидел наконец Кольку. Он сидел на корточках чуть в стороне от скального обрывчика без опасности для срыва. Когда Нефедов сверху по снегу зашуршал -- не оглянулся, и когда Нефедов рядом оказался -- на него и не глянул и на вопросы сердитые не отвечал, но не противился, когда Нефедов не слишком нежно сгреб его под руку, не ойкнул даже, когда, оступившись, юзом скользнул Нефедов опасно вниз метра на два...
   На путях, задрав головы, стояли бабы бригады и вразноголосицу подавали советы Нефедову, на которые он, конечно, внимания не обращал, потому что в советах не нуждался: дело, в сути, было пустяковое, и, если б не ноша под рукой, давно уже был бы на месте.
   Бабы обступили мальца, отряхивали снег, руки щупали, не шибко ли холодны, стаскивали катанки, пальцы ног растирали. Хмурый Нефедов стоял отдаль и сердито косился на всех -- и не заметил, как над Колькой зависла с жалостливой бранью Лизавета. Раз-другой ладошкой под зад ему, и тут же объятия бабские без меры, охи да ахи, а на Нефедова только взгляд скользяком, как на чужого, и от ее чужести ему так тошно стало, что хоть самому лезь на ту же скалу и вой по-собачьи, потому что лицо Лизаветино -- родное, а к нему в этом лице никакого родства. И тут только понял Нефедов, каким он вдруг или не вдруг стал насквозь отрицательным человеком. Дивился, что его эту подлую отрицательность люди терпели и своего отношения не выказывали, может быть, сроков дожидаясь, когда одумается, и столь большие сроки выставили не иначе как за прежнюю его, правильную жизнь. Другого давно бы уже мордой в его пакости ткнули -- приемчиков к тому в народе мильон отработано, только знай ходи да утирайся.
   Чтоб человечью меру нарушить, времени вообще не требуется. Раз -- и нарушил! А на исправление не то что дни, годы могут уйти. Это Нефедов понимал и составил для себя генеральный план по обратному завоеванию Лизаветы. Прежде прочего, с Беатой ни на каких дорожках не пересекаться, и вовсе не потому, что боялся дури в голову, а чтобы люди это заметили и Лизавете донесли. А с ней, с Лизаветой, наоборот, как можно чаще лицом к лицу, но никаких слов, пусть по глазам догадывается о его раскаянии. Вода камень точит... А через какое-то время надо будет помириться с бывшим капитаном Свирским... Слушок, будто Свирский Нефедову по морде дал, -- выдумка. Такого никому не позволил бы. Но разговор был. Неприятный разговор. На разрыв. Свирский сам на Лизавету запал с первой встречи на стрельбище, но у него ж семья на хребтине, так что на одно чистое сочувствие мог расслабиться, а на нефедовский фортель с Беатой под послебанным хмелем такими словами отозвался глаза в глаза: "Чего тебе скажу, Сашка, ты не просто кобель, ты глупый кобель, и рожа мне твоя противна. Последний раз в одной парилке с тобой. С другой субботы на сорок пятый километр буду ездить, там тоже парок что надо". И больше не приезжал.
   Теперь Нефедову придется самому ехать на замирение, а потом просить Свирского, чтоб слово перед Лизаветой замолвил. Лизавета Свирского уважает и, глядишь, переломится в обиде, а там уж Нефедов сам из кожи вон, но своего добьется.
   Такую вот стратегию просчитал для себя Александр Демьяныч: пара недель туда, пара сюда, потом в ход всякие приглядки да приемчики, потом первый разговор про отношения, а по весне, глядишь, все на свое место и встанет...
   Но и трех дней не прошло, как все его планы поломались, потому что судьба страсть как не любит, чтоб ее наперед просчитывали, у ней, у судьбы, тоже свой гонор имеется, хлебом ее не корми, дай человеку недоумение доставить.
   В тот день большая часть бригады во главе с самим Нефедовым готовила площадку для опорной бетонной стенки напротив скального размыва на двадцать третьем километре. А во второй половине дня, сразу после обеденного перекура, теперь уже и не вспомнить кто прибежал и сказал, что Лизаветин мальчишка опять сидит на той же самой скале и что еще раньше вызванная Лизавета без пользы елозится на откосе, а никого из мужиков поблизости нет. Нефедов только руками развел:
   -- Да он что, умом тронулся, пацаненок-то?
   Надежда Ступина, платок с головы скинув, подошла и Нефедову пальцем в грудь ткнула:
   -- С умом у него порядок, Демьяныч. А вот с душой непорядок. И не прикидывайся, что не понимаешь. Ты на той скале его мамке голову дурил...
   Нефедов не стал слушать, как раз товарняк "по предупреждению" тихим ходом тащился вдоль места путевых работ, вскочил Нефедов на подножку и за десять минут был уже на месте. Лихо спрыгнул с подножки набравшего скорость поезда, а тут ему Лизавета прямо на грудь с воплями, вся в снегу, волосы растрепаны, у телогрейки пуговицы пооторваны, катанки полны снегу.
   -- Ой, да что же это делается, Саша?! Да как же он туда?.. Вон же его следы, я по ним и метра пролезть не могу...
   -- Значит, ему шибко надо, -- отвечал Нефедов со значением. -- Сейчас снимем и разберемся, успокойся и снег из катанок вытряхни, ноги застудишь, платок накинь, ветер нынче, прохватит...
   Лизавета послушно кивала головой, торопя и подталкивая Нефедова к откосу.
   По второму разу до мальчишки добрался скоро. Сел рядом на снег.
   -- Скажу тебе, шустряк ты, Колян, кроме тебя да меня, сюда никто забраться не может. Летом мы с тобой на Голую скалу слазаем, там покруче будет...
   -- Никуда я с тобой лазать не буду, -- тихо отвечал Колька.
   -- Будешь! Еще как будешь! А теперь прыгай на горб, в руках несподручно тебя тащить! Давай, кому говорю!
   Так на плечах донес его до самого Лизаветиного дома. Лизавета всю дорогу молча шла за спиной и лишь у крыльца, когда снял Кольку, в глаза глянула и сказала тихо и как-то никак:
   -- Спасибо, Саша. Может, чаю попьешь, согреешься?
   Нет, это было не приглашение. Ему ли не знать Лизаветин голос. С пониманием опустил глаза и, не глядючи на нее, сказал, что работа... что поездам "предупреждение" только до пяти... что надо успеть... Сделал большую грусть на лице, дал ей это заметить, потом резко повернулся и поспешил... А душа-то меж тем пела и трепака плясала. Еще бы! Зла у Лизаветы на него нет; если б было, прорвалось бы. Теперь и без Свирского обойдемся! Когда все уладится, сам объявится и за "кобеля" еще виниться будет!
   С Лизаветиной дамбы на пути выбрался, а навстречу Беаточка собственной персоной под ручку с другой учительницей, что по арифметике. Арифметичка серенькая, а Беата в шубейке трофейной, в белых чесанках, щечки розовы, губки красненьки, бровки черненьки -- картиночка! Ручками в желтых перчаточках развела.
   -- Александр Демьяныч, да куда же это вы подевались последнее время? Без вас совсем скучно!
   -- Дела, Беата Антонна! Дела! Как в песне-то? Первым делом самолеты, а с девушками уж как получится! Так что извиняйте, спешу! -- И шажищами старшинскими прочь без сожаления.
   И она ему вслед тоже без сожаления:
   -- Совсем-то не забывайте, Александр Демьяныч! Объявитесь как-нибудь!
   А тут как раз опять по путям два поезда друг другу навстречу. Один -- ту-ту! Другой -- ту-ту! Вот как оно все просто -- проще не бывает: бывайте -- не забывайте! И ту-ту! И куда это вдруг все страсти подевались? Так это ж свобода и новая правильность жизни, то есть ни от кого глаз не прятать и слова говорить так, как они в мозгах образуются, и с людьми общаться без опаски на укор или намек обидный -- хорошо!
   Радость переполняла молодое и здоровое сердце Александра Демьяныча Нефедова, не шел -- летел вдоль путей железнодорожных, по две шпалы в шаг пропуская. И лизаветино лицо перед глазами. Такое оно свое, такое уютное... И Колян-малец с мамкиными бровками на рожице... С ним можно было бы и понежнее, ну да ничего, все наверстается. А что в дом не зашел, это очень правильно, это он умно поступил. Иным макаром должно по новой войти в дом Лизаветы, чтоб насовсем и чтоб все бывшие нелады за порогом оставить и не поминать более...
   Оказалось же -- нет! Оказалось, что, поступая по уму, а не по сердцу, допустил Нефедов роковую ошибку в жизни.
   Третьего марта ударил редкий для байкальских мест мороз -под сорок. А перед тем была оттепель, солнышко по-весеннему грело, на подсолнечных скалах снег подтаял, знать, в скальные трещинки просочился, и ничего б, когда б не морозная сороковуха. Небольшая скала-скалка на двадцать третьем километре колонулась повдоль и, как говорится, "зашуршала" -- один камешек вниз, на пути, другой. Геолог срочно осмотрел и приговорил скалу к "пилоту", то есть рвать надо, пока по-крупному не посыпалась. В общем-то дело обычное. Невысоко, доступно, и по ширине возможная осыпь ничего особенного не обещала. "Пилот" назначили на предженский день, седьмое марта.
   Пятого мороз уже спал, и во второй половине дня было намечено доставить дрезиной на место "пилота" бревна для рельсовых перекрытий. Получив "окно", то есть время, когда можно выскочить на дрезине на линию, Нефедов с мужиками загрузил бревна, что хранились под навесом у станционного тупика, и уже по часам отслеживал минуты для "окна", когда к дрезине подбежала дежурная по станции Маруся Козлова и сказала, что час назад путевой обходчик Шагурин снял Лизаветиного сына с той же самой скалы, что с Лизаветой плохо, с поликлиники врачиха прибежала и отхаживает Лизавету.
   -- Да что же это он, паршивец!.. -- только и пробормотал ошарашенный вестью Нефедов. И как вдруг в его мозгах образовалась мысль на совершение государственного преступления, он потом и всю жизнь объяснить себе не мог, помнил только, что образование случилось как молния: раз! -- и решил, и всем другим мыслям против этой словно стенку-заслонку поставил, что в том и было, наверное, типичное помрачение ума, когда жизненные правила будто исчезают из сознания и одна дурная воля управляет человеком, не только разум затмив, но и обычный всякому человеку страх за ответственность притупив.
   Распорядился загрузить еще восьмерку бревен. Секунда в секунду успели к началу "окна". Напротив Лизаветиной скалы Нефедов приказал сбросить эти восемь бревен, а взрывник Догузин спросил шепотом:
   -- Ты чего это задумал, Демьяныч?
   -- Да взорву я к чертовой матери эту скалу! -- шально отвечал Нефедов.
   -- Без плану? -- аж осип Догузин. -- Ты че, а? Это ж... По паре бревен в ширину -- это ж мало! А если осыпь косо пойдет? И вообще! Ты че, Демьяныч, рехнулся?! Подсудное дело!
   -- И пусть! Взорву, и точка! Поможешь взрывчатку уложить?
   -- Да ты че?..
   -- А по моему личному приказу? Пару горстей всего с одним детонатором... И дело-то -- уступчик сковырнуть... Эх, надо было мне зайти, когда приглашала, надо было обнадежить пацана...
   -- Ты о чем?
   Тут другие мужики бригады подступили и машинист дрезины, загомонили, с уважением дивясь нефедовскому своеволию. Нормальные мужики, но чужой риск хмелит и нормальных, к тому же вчерашний старшина Нефедов, успевший совершить за свою еще вполне короткую жизнь тьму добрых дел и подвигов, был для них, поселковых мужиков, редким человеком-удачливцем, и представлялся случай проверить пределы человечьей удачи -- то есть такому, как Нефедов, она вообще и всегда или только через раз?.. Но если кто и сомневался на этот счет, то больше все же верил, что Демьяныч родился в рубашке, а чужая рубашка тоже греет, если при хорошем человеке...
   Тут же вперебой сочинили, как одновременно два "пилота" замастрячить и во времени уложиться. Чудно, что дольше всех пришлось уговаривать Груню Андрюхину, чтоб она свои петарды уложила на полкилометра ближе к станции. Груня, неофициально освобожденная от тяжелых работ, получала все же по третьему общебабьему бригадному разряду и ни на какой другой подсобной работе на станции или где еще столько получать не могла, потому работу свою ценила. На уговоры долго хмыкала, крякала, головой качала, делала вид, что отродясь глупая, потому сути понять не может, добилась-таки грозного приказа от Нефедова-бригадира, тогда оглядела всех работяг за его спиной полично, как свидетелей, и потащилась, шурша толсто подшитыми катанками по шпалам, на свое новое рабочее место.
   ...На партийном собрании, когда Нефедова исключали из партии, он признался, каясь, что в последний момент -- уже взрывчатку укладывали -- осознал неправильность своих действий, но по глупой гордости против гордости не попер, как должно бы настоящему коммунисту...
   Взрывник Догузин накаркал: осыпь пошла косо. Но и то б не беда, осыпь убрать успели. Но один-единственный крупный каменюка криво спружинил от скального откоса, врезался в нечетную промеж рельс -- пара шпал в щепы, аж все звено выгорбилось, а людей-то, чтобы звено исправить, мало, большая часть бригады на плановом "пилоте". Короче, бригадир бригады срезки откосов Нефедов Александр Демьянович по причине своего личного самодурства задержал движение по Кругобайкальской железной дороге на двадцать четыре минуты. Убыток, который из-за Нефедова понесла Страна Советов, исчислялся таким количеством рублей, что, если их пересчитывать по рублю в секунду, надо несколько дней без сна и перекуров. Так объяснял после населению поселка, коллективно заболевшему за Нефедова, представитель райкома, видимо, как и Нефедов, любивший выпуклую наглядность в работе с массами. 11
   В тот день уже который день шел снег. Не снегопад, а просто снег. Серые тучи висели высоко над горами, и снежинки по пути до земли скукоживались от холода и на землю падали уже почти крупой. Для путевых обходчиков, между прочим, такая погода не лучше снегопада, потому что снегопад что -- прошел, и убрали аврально. А тут мети и мети -- метлы не напасешься. В такую погоду, когда тучи от самого верха и до всех горизонтов, кажется, что снег теперь везде -- и у нас, и в Москве, и в какой-нибудь Америке, разве кроме Африки, где, говорят, его вообще не бывает, а люди, однако ж, там тоже живут.
   День был рабочий, но оказалось, что когда шибкое ЧП, то много кому можно от своей работы оторваться, потому что к обеденному времени у скального откоса, где напротив через пути дом Нефедова, кроме нас, мальчишек и девчонок, сбежавших с уроков, собралось много поселковых мужиков и баб. Откуда-то стало известно, что Нефедова приедут забирать скорым "пятнадцатым", а увезут "шестнадцатым", который через два часа по расписанию после "пятнадцатого". Скальный срез над путями в этом месте был высокий и почти прямой, и потому здесь и ветер был тише, и снег только порывами, и, не обмерзая, тут можно было весь день протолкаться, а если что, магазин недалеко, чтобы сбегать погреться у железной печки, которая в магазине топилась с утра до вечера по причине "неправильной кубатуры помещения", как объясняла продавщица тетя Галя. Несмотря на топящуюся печь, она под свой синий халат всегда поддевала телогрейку, потому что печь с "кубатурой" не справлялась...
   Толкаясь промеж людей, мы убедились, что все, как и мы, Нефедову сочувствуют, но, в отличие от нас, в случившемся не винят жирафу Беату, она тут тоже была, правда, чуть в стороне от всех, со своей подругой, нашей арифметичкой, у которой уроки прошли с утра. Они стояли у столба с радиотарелкой на верхотуре, в войну тут собирался народ слушать салюты про освобожденные города. Арифметичка вся такая насупленная, а Беата с платочком в руках аккуратно плакала, и нам было противно, что она плакала и что вообще посмела сюда прийти.
   Все знали, что председательша сельсовета с сыном с самого утра в доме Нефедова, и это было правильно. В худое про старшину Нефедова мы в общем-то не верили. Ну, даже если и заберут, увезут... Так и назад привезут, потому что присмотрятся и поймут, что за человек перед ними. Коль уж мы, шантрапа поселковая, понимаем -- они ж там поумней нас. А то, что взрослые шибко хмурятся, на нефедовский дом глядючи, так это еще по военной привычке к худому готовность создавать.
   Ведь самое главное уже произошло: Нефедов с председательшей сошлись -- и как бы Нефедов ни проштрафился, наказание ему за то права не имело порушить его жизненную удачу.
   А снег меж тем все сыпался и сыпался. С путей Байкал смотрелся как сквозь тюлевую занавеску, а горы над нами будто на корточки присели от усталости за снежную настырность, шибче сморщились распадками и промоинами, а всякие малые скалы, откуда снег ветром сдувался, выпятились, как бородавки на белом теле. Одной скалой на наших горах стало меньше. Мы все уже успели сбегать на двадцать второй километр и посмотреть, что осталось от той, что взорвал Нефедов. Ничего особенного. Скала была так себе, уступчик. Теперь на том месте грязное пятно после осыпи. Ну да нынешний снег враз все забелит так, что и следа не останется. А у Нефедова через тот кусок камня теперь вся жизнь кривось-накось, будто и вовсе не жил по-человечьи.
   За полчаса до подхода "шестнадцатого" народу на путях напротив нефедовского дома прибавилось. Даже водовоз Михалыч с обледенелыми бочками на скрипучей и тоже обледеневшей телеге сумел втиснуться на подскальную площадку. Приученная к поездам, его косматая и хвостатая кобыла на проносящиеся мимо поезда только косилась равнодушно и лишь от свистков паровозных встряхивала гривой недовольно, словно свистки -- ненужное баловство двуногих.
   Еще объявился крепко пьяный кузнец Непомилуев, без шапки, на голове снег, а под распахнутым тулупом с оторванными петлями одна грязная майка да грязные галифе без ремня. Широко расставив ноги в стоптанных сапожищах, он долго хмуро смотрел на собравшихся, насмотрелся и закричал:
   -- Ну че? Ну че вы все тут выставилися? Думаете, вам щас кино покажут про то, как Демьяныча к ногтю? Да так эти дела не делаются! Ту-пы-е! -- качал он своей пьяной головой, а потом через пути поплелся к дому Нефедова.
   Мы видели, громко стукнул по сенной двери, и двери ему открыл не кто-нибудь, а, ко всеобщему удивлению, японский шпион Свирский. Он что-то долго втолковывал кузнецу, кузнец согласно кивал головой, потом сгреб Свирского в охапку, поцеловал в губы, скинул обратно на крыльцо, покачавшись, спустился до последней ступеньки и устроился на ней демонстративно надолго, а Свирский вернулся в дом. Стоявший с нами и все это видевший Санька Непомилуев сказал с гордостью:
   -- Мой папка вообще ничего не боится! Падла буду, он старшину никому не отдаст! И шпион этот тоже нашенский мужик. Если бы все на ту сторону перешли, так и вообще...
   Но больше никто на ту сторону не переходил, все топтались под скалой и, когда слева на станции прогудел прибывший "шестнадцатый", только головами закрутили взволнованно. Прошло минут десять из пятнадцати, что положено для стоянки, -- со стороны станции никого. Потом "шестнадцатый" прогудел, двинулся в нашу сторону, простучал мимо и скрылся за поворотом двадцать первого километра. Начал расходиться народ. Ругаясь на кобылу, отпятился с телегой водовоз Михалыч, и скоро под скалой остались только мы, несколько мальчишек, да Беата с арифметичкой, обе в снегу, как под одной простыней. Санька Непомилуев, главный Беатин враг, вдруг подошел к ним и пробурчал будто сердито:
   -- Чего тут стоять-то... Застынете... Идите, мой папка отдежурит.
   Беата жалостливо закивала головой, отряхая снег с себя и арифметички, у которой нос был совсем красный от мороза.
   -- Он же там, на крыльце, заснуть может и замерзнуть, ты, Саша, может, шапку ему принес бы...
   -- Я ему не шапку, я ему еще чекушку принесу, я своего папку знаю, за него не боись.
   Пошмыгав носами, училки ушли, а потом и мы разбежались по домам. А другим утром узнали, что ночью на спецдрезине приезжали и забрали старшину и кузнеца Непомилуева. Но кузнец через день вернулся, и почему-то никто ни о чем у него не расспрашивал, будто и так все все знали. И на Саньку, евошного сына, мы тоже только косились, но не приставали: шибко злой был, стукнуть мог.
   Неделя прошла, ну, может, чуть более, и, как в болоте, все рассосалось, затянулось и даже не колыхалось, и была в том большая загадка жизни, которую я с переменным успехом отгадывал всю жизнь, набивая шишки и набираясь опыта понимания справедливой неправильности иных человеческих дел.
   А про старшину Нефедова... Что ж... По смерти Сталина, в пятьдесят третьем, он вышел по амнистии и, вернувшись к Лизавете, на нашу станцию, однако ж, не вернулся: уехали они с Лизаветой и ее сыном Колькой в город Тайшет. Были, говорят, у них дети и выросли, но о них ничего не знаю. Колька, опять же говорят, выбился в ученые и по сей день при уважении и почете в городе Иркутске, и случись прочитать ему, что я тут понаписал, уличит, поди, меня, что, дескать, насочинял с три короба. но оправдаюсь, потому что, по крайней мере, один короб чистой правды про самое главное -- налицо, и первейшее из этой правды -- картинка: по Богом разукрашенной поляне, взявшись за руки, идут два прекрасных человека, идут медленно, постепенно удаляясь, но не исчезая вовсе, идут ровно столько, сколько нужно, чтобы в душе моей восстановился тот единственно необходимый порядок, при котором можно продолжать жить, уважать жизнь и желать ее...
   1983, 1999 гг.