Ренне, защита попытается заставить господ из Генерального штаба объясниться
до конца, они будут молчать... Им достаточно будет нескольких уклончивых,
нерешительных ответов, нескольких страдальческих улыбок, и все поймут:
"Предполагайте что угодно. Лучше стерпеть обвинение в подделке документа,
чем развязать войну в Европе..."
Баруа. Войну! Но сейчас уже речь не идет о национальной безопасности!..
После всего, что было сказано и написано за последние три года о военных
атташе, о немецкой разведке и контрразведке, - кто, какой простак поперт,
будто существует еще хотя бы один дипломатический документ, который опасно
обнародовать. Никто! Значит, если бы действительно существовал документ,
обличающий Дрейфуса, Генеральный штаб, разумеется, предъявил бы его уже
давно, чтобы покончить со всем этим делом.
Вольдсмут (угрюмо). Поверьте, вы слишком упрощаете. Меня все время
беспокоит дипломатическая сторона дела: это тайная пружина процесса, ее
никогда не увидишь, но она управляет всеми событиями. Вот где таится грозная
опасность!
Баруа колеблется; он, видно, хочет что-то сказать, но молчит.
Друг мой, еще не поздно предотвратить удар. Я постепенно собрал много
документов: у меня совершенно точные данные, я за это отвечаю; я ездил в
Германию, чтобы на месте проверить факты, в достоверности которых
сомневался.
Баруа. Ах, так вот почему...
Вольдсмут. Да. (Открывая портфель.) У меня здесь доказательства, с
помощью которых можно заранее опровергнуть их версию о "государственной
тайне". Но надо торопиться. Я принес вам документы. Опубликуйте их завтра.
Баруа (после недолгого размышления, серьезно). Я вам благодарен,
Вольдсмут... Но я полагаю, что сегодня публикация ваших документов будет
большой ошибкой.
У Вольдсмута вырывается жест отчаяния.
Она привлекла бы внимание к тому, что вопреки вашему предположению
остается в тени... Из духа противоречия захотят к этому вернуться;
общественное мнение снова будет взволновано: это было бы неосторожно...
Оправдание неизбежно. Победим же красиво, не возобновляя мелочных споров...
Вольдсмут, понурившись, молча застегивает портфель.
Нет, оставьте мне ваши записки.
Вольдсмут. Зачем? Ими следовало бы воспользоваться до начала процесса.
Баруа. Я их возьму с собой в Ренн и покажу Люсу. И если он согласится с
вами, я обещаю...
Вольдсмут (с проблеском надежды в глазах) Да, покажите их Люсу и
повторите ему слово в слово то, что я вам рассказал (Задумчиво.) Но вы не
можете их взять в таком виде... Я не успел их переписать.. Там полный
хаос... Я думал разобраться в них вместе с вами, для завтрашнего номера.
Баруа. Здесь ваша племянница, продиктуйте ей текст. Так будет
быстрее...
Вольдсмут (лицо его сразу просветлело). А! Юлия здесь?
Баруа встает и открывает дверь.
Баруа. Юлия!
Юлия (из соседней комнаты, не трогаясь с места). Что?
Тон ее голоса настолько фамильярен, что Баруа краснеет и быстро
поворачивается к Вольдсмуту, который сидит, склонившись над записями, не
поднимая головы.
Баруа (овладевая собой). Пойдите, пожалуйста, сюда, нам нужно кое-что
застенографировать...
Юлия входит, Видит Вольдсмута. Легкое движение век.
Вызывающее выражение ее лица говорит: "Разве я не свободна?"
Юлия (сухо). Здравствуйте, дядя Ульрик! Хорошо ли вы съездили?
Вольдсмут поднимает голову, но не глядит на нее. Она ловит его деланную
и кривую улыбку, все черты его лица искажены страданием. И тогда она
понимает то, о чем никогда и не подозревала.
Теперь она опускает взор, когда Вольдсмут поднимает глаза и, наконец,
отвечает ей.
Вольдсмут. А, Юлия, здравствуй... Как поживаешь? Как здоровье мамы?..
Юлия (с трудом). Очень хорошо.
Вольдсмут. Ты свободна? Это записи... Для Баруа.
Баруа (ничего не заметив). Ступайте в ее комнату, Вольдсмут, там вам
будет удобнее... А я закончу статью.

"Ренн, 13 августа 1899 года.
Дорогой Вольдсмут!
Вы читали вчерашний и позавчерашний стенографические отчеты заседаний?
Вы были правы, дорогой друг, тысячу раз правы. Но кто мог предполагать?
Все эти дни наши противники нетерпеливо ожидали этого решающего
доказательства против Дрейфуса, которое им было давно обещано. Генералы
выступили: полное разочарование! Но так как общественное мнение упорно
отказывается признать, что такого доказательства не существует, оно
истолковывает некоторые недомолвки Генерального штаба именно так, как Вы
предвидели: их уловка удалась. Сегодня даже пустили слух, будто Германия в
последний момент принудила наших офицеров к героическому молчанию.
Я спешно посылаю Вам листки, которые Вы продиктовали Юлии накануне
моего отъезда. Они, увы, нам действительно понадобились. Брэй-Зежер
возвращается в Париж, чтобы заменить Вас; он Вам передаст их вместе с этим
письмом сегодня вечером.
Договоритесь немедленно с Роллем, чтобы статья, если возможно, была
опубликована завтра же на первой полосе, и добейтесь, чтобы она стала широко
известна еще до вашего отъезда из Парижа.
Привезите с собой в Ренн 2000 экземпляров: этого будет достаточно.
Ваш удрученный Баруа".

На следующий день, на первой полосе "Сеятеля":

"Вильгельм II и дело Дрейфуса.
В последнее время, к нашему удивлению, вновь выплыла на поверхность
хитроумная версия, призванная объяснить простодушным людям темные стороны
дела Дрейфуса: согласно ей, якобы существует документ на плотной бумаге, с
пометками Вильгельма II, похищенный французским агентом со стола императора,
который поспешно пришлось возвратить под угрозой войны; поэтому документ,
предъявленный на процессе 1894 года, был скопирован в военном министерстве
на прозрачной бумаге.
Мы не станем останавливаться на наивных и неправдоподобных утверждениях
этой авантюрной истории.
Мы только зададим три вопроса:
1. Если документ точно воспроизводит сопроводительную бумагу,
собственноручно написанную Дрейфусом, то почему почерк, каким она написана,
так отличается от почерка Дрейфуса и так походит на почерк Эстергази?
2. Если появление фальшивок Анри и в самом деле обусловлено
необходимостью заменить безвредными копиями подлинники с пометками
императора, предъявить которые суду было невозможно, то почему Анри,
допрошенный военным министром накануне ареста, не объяснил происхождение
этих фальшивок, хотя бы для того, чтобы оправдаться? Несколько генералов
присутствовало при допросе; генерал Роже даже стенографировал его. Подобной
мотивировки своим действиям Анри не давал.
3. Если документ с пометками императора действительно существует,
почему военный министр, который всячески пытался помешать Бриссону,
потрясенному самоубийством Анри, публично заявить о признании своей ошибки и
о намерении потребовать пересмотра процесса, почему военный министр просто
не сообщил Бриссону об императорском вмешательстве для того, чтобы
воспрепятствовать повороту в общественном мнении, столь опасному для
противников пересмотра дела?
Высказав это, мы ограничимся беглым изложением в хронологическом
порядке некоторых фактов, значение которых, по нашему мнению, настолько
явно, что не нуждается в пояснениях:
I. Первого ноября 1894 года имя Дрейфуса как итальянского или немецкого
шпиона впервые появляется в газетах. Военные атташе этих стран в Париже
удивлены: эта фамилия им совершенно незнакома. Вот доказательство: посол
Италии направил 5 июня 1899 года министру иностранных дел для передачи
кассационному суду шифрованную телеграмму, датированную 1894 годом, в ней
итальянский атташе, действовавший в полном согласии с германским атташе,
секретно сообщал итальянскому правительству, что никто из них не имел
никаких отношений с некиим Дрейфусом.
В это же время генеральные штабы Германии, Италии и Австрии произвели
расследование во всех разведывательных центрах, но не получили никаких
сведений о Дрейфусе.
II. 9 ноября 1894 года одна французская газета заявляет о причастности
германского атташе к делу. После нового расследования германское посольство
в первый раз опровергает эту версию своим заявлением в печати. Заметим, что
такое опровержение не делается необдуманно, ибо Германия не рискнула бы
выступить с подобным заявлением, если бы опасалась оказаться уличенной во
лжи во время заседаний военного суда.
Кроме того, тогда же канцлер Германской империи поручил своему послу в
Париже сделать официальное и ничем не вынужденное заявление французскому
министру иностранных дел.
III. 28 ноября в "Фигаро" появляется интервью генерала Мерсье. За пять
дней до окончания следствия, которое привело к преданию Дрейфуса военному
суду, министр утверждает, будто обвиняемый Дрейфус виновен: тому есть
достоверные доказательства, однако, по словам министра, ни Италии, ни
Австрии Дрейфус сведений не предлагал...
Германия, на которую на сей раз намекают прямо, снова энергично
протестует через свое посольство.
Видя, что французская пресса не считается с этим, император, германский
генеральный штаб, немецкая печать возмущаются тем, что их торжественным
заверениям не верят. 4 декабря по велению императора происходит еще одна
встреча германского посла с нашим министром иностранных дел: вручается
официальная нота, в которой содержится решительный протест против
утверждений, впутывающих германское посольство в дело Дрейфуса.
IV. Начинается процесс.
Мы утверждаем, что в секретном досье, которое было, без ведома
обвиняемого и защиты, передано судьям, не содержалось ничего, что могло бы
подтвердить достоверность версии о документе, на котором имелись пометки
императора.
В этом легко убедиться: надо только допросить членов военного суда 1894
года, находящихся в настоящее
время в Ренне.
V. В конце декабря 1894 года, после оглашения приговора, все газеты
прямо обвиняют Германию в том, будто она потребовала проведения процесса при
закрытых дверях, потому-де, что преступление Дрейфуса имеет к ней
непосредственное отношение: снова не доверяют словам посла, который 25
декабря, на следующий день после осуждения, передает еще одно официальное
заявление для печати.
Но кампания в прессе не прекращается, газеты пишут, будто документ был
возвращен во избежание войны и так далее.
VI. Пятого января 1895 года, в день разжалования Дрейфуса, германский
посол получает особо важную депешу от канцлера империи. Так как нашего
министра иностранных дел не было в Париже, посол вручает ее непосредственно
председателю кабинета министров.
Приводим текст этой депеши, до сих пор не опубликованной:
"Его императорское величество, уверенное в лояльности президента и
правительства Республики, просит Ваше Превосходительство передать господину
Казимир-Перье нижеследующее: Его величество надеется, что если будет
доказана непричастность германского посольства к делу Дрейфуса, то
правительство Республики заявит об этом.
Если такого официального заявления сделано не будет, то газеты и дальше
будут распространять небылицы по адресу германского посольства и подрывать
этим авторитет императорского посла.
фон Гогенлое".

Таким образом, император, потеряв терпение, был вынужден обратиться к
самому президенту Республики.
На следующий день, 6 января, президент принял посла в Елисейском
дворце. Мы знаем и свидетельствуем, что господин Казимир-Перье стремился
придать этому инциденту частный, а не международный характер, ибо император
просил его о прямом вмешательстве. Позднее он сам сказал, что обратились к
его личной чести... (Протоколы кассационного суда, т. I, стр. 319.)
В связи с этим напомним показания господина Казимир-Перье перед
кассационным судом. Сначала он решительно заявил, что ему нечего скрывать:
"Мне стало ясно, что мое молчание (во время процесса Золя) дало повод
думать, будто я и, быть может, один только я, знаю об инцидентах, фактах или
документах, которые могли бы иметь решающее значение для суда.
Раскол и волнение, царящие в моей стране, заставляют меня заявить о
своей полной готовности выступить перед Верховным судом, когда он это сочтет
полезным..."
После этого уже нельзя утверждать, будто господин Казимир-Перье был,
как говорили, связан каким-то данным им обещанием; подобное заявление,
высказанное таким честным человеком, предельно ясно. Затем он рассказывает о
дипломатических переговорах, в результате которых появилось официальное
сообщение агентства Гавас, раз и навсегда объявившее о непричастности
иностранных посольств в Париже к делу Дрейфуса. Два дня спустя кайзер заявил
о своем полном удовлетворении.
Напомним также о показаниях, сделанных перед кассационным судом
господином Аното {Прим. стр. 231}, который был министром иностранных дел во
время процесса 1894 года. Когда ему задали вопрос: "Известны ли вам
какие-либо письма, написанные государем одной иностранной державы во время
процесса Дрейфуса, из которых явствует виновность обвиняемого?" - он ответил
без всяких оговорок: "Мне об этом совершенно неизвестно. Ничего подобного я
никогда не видел. Ничего подобного мне никогда не предъявляли. Со мной
никогда не советовались по поводу существования или достоверности таких
документов. Одним словом, вся эта история выдумана; впрочем, ее уже
несколько раз опровергали заявлениями в печати".
Напомним, наконец, о показаниях перед кассационным судом господина
Палеолога {Прим. стр. 232}, который во время процесса Дрейфуса играл роль
посредника между министерством иностранных дел и военным министерством:
"Ни до, ни после процесса Дрейфуса мне ничего не сообщали о
существовании письма германского императора или писем Дрейфуса к этому
государю. Утверждения, на которые господин председатель намекает, по-моему,
совершенно ложны. Характер моих обязанностей позволяет мне утверждать, что,
если бы подобные документы существовали, я, несомненно, знал бы о них".
VII. 17 ноября 1897 года посол Германии заявляет нашему министру
иностранных дел: германский военный атташе, полковник фон Шварцкоппен,
заверил своей честью, что он ни прямо, ни косвенно никогда не имел никакой
связи с Дрейфусом.
VIII. В 1898 году, еще до процесса Золя, император, потеряв терпение,
хотел лично выступить с решительным заявлением.
Ему в этом помешали приближенные, которые, хорошо зная настроение умов
во Франции, боялись, как бы не было нанесено оскорбление особе самого
государя, что повлекло бы за собой опасные осложнения Он все же потребовал,
чтобы публично было сделано официальное заявление в рейхстаге.
Вот текст заявления государственного секретаря по иностранным делам
Германской империи на заседании 24 января 1898 года:
"Вы должны понять, что я крайне осторожно говорю об этом. В противном
случае, можно было бы расценить мое заявление как вмешательство во
внутренние дела Франции... Я, тем более, считаю невозможным подробно
высказываться по этому поводу, что процессы, происходящие во Франции, должно
быть, все разъяснят.
Поэтому я только заявляю самым решительным, самым категорическим
образом, что между бывшим капитаном Дрейфусом, ныне заключенным на Чертовом
острове, и какими-либо немецкими агентами никогда не было никаких отношений,
никаких связей".
IX. Пять дней спустя император сам посетил нашего посла в Берлине,
чтобы вручить ему личное заявление и просить официально передать его нашему
правительству.
X. Наконец, в настоящее время, настроение приближенных императора
остается таким же.
Император страстно желает лично выступить, но его удерживают от этого и
будут удерживать до конца, ибо опасаются, что Франция повторным осуждением
вновь опровергнет слова императора, и такое оскорбление вынудит его пойти на
разрыв дипломатических отношений. Однако Германия готова повторить в
официальных нотах все свои прежние заявления.
Если на минуту предположить, что император и в самом деле причастен к
делу о шпионаже, можно в крайнем случае допустить, что он из политических
соображений был вынужден в заявлении отрицать правду.
Но если уж он сделал это лживое дипломатическое заявление, получившее
широкую известность, зачем было ему вновь и вновь повторять свои протесты с
такой торжественной и упорной настойчивостью?
Если даже отвлечься от личности Вильгельма II с его обостренным
чувством чести, то можно ли допустить, чтобы государь отважился на столь
решительные и ясные заявления, когда бы ему грозила хоть малейшая опасность
оказаться уличенным перед всем миром - в случае обнародования бесспорного
доказательства?
Всякому понятно, что кайзер ведет себя как человек, перед которым стоит
обычный, но очень тяжелый вопрос совести.
Император лучше всех знает, что Дрейфус не виновен; и, хотя он не хочет
подвергать свою страну опасности дипломатических осложнений, он старается
при каждом удобном случае заявлять во всеуслышание о невиновности Дрейфуса.
Тот, кто не хочет слышать, хуже глухого.
"Сеятель".

"Господину Марку-Эли Люсу, Отэй.
Ренн, 5 сентября 1899 года.
Дорогой друг!
Наше уныние беспредельно. Фактически дело проиграно. Две прошедшие
недели решили исход процесса. Мнение судей определилось: большинство на их
стороне, и они это отлично чувствуют.
Вольдсмут упрекает меня в том, что я слишком поздно опубликовал его
статью. Я тоже упрекаю себя в этом, хотя и сомневаюсь в ее возможной
эффективности. Как можно успешно бороться против басни, которая никогда и
никем не была ясно сформулирована? Но если бы даже это и было сделано, басня
эта оставалась бы столь же неуязвимой, ибо все признают, что никакого
вещественного следа не могло сохраниться от пресловутых пометок императора.
Она относится к области бездоказательных утверждений. Перед такими
призраками мы безоружны, бороться с ними невозможно.
Если бы общественному мнению суждено было измениться, оно изменилось бы
на другой день после Вашего отъезда - в результате выступления
Казимир-Перье, который лучше, чем кто-либо во Франции, знает, причастен ли
кайзер к этому делу, или нет; известный всем, как человек неподкупной
честности, Казимир-Перье явился в зал заседаний и сказал, глядя прямо в
глаза полковнику - председателю военного суда:
"Вы меня просите рассказать правду, всю правду; я присягал в этом и
скажу все, что знаю, без недомолвок и оговорок. Несмотря на то, что я уже
говорил раньше, находятся люди, продолжающие думать или утверждать - к
сожалению, это не всегда одно и то же, - будто я один знаю о событиях или
фактах, которые могли бы пролить свет на дело, но я об этом до сих пор
умалчиваю, хотя в интересах правосудия должен бы о них сказать. Это
неправда... Я хочу, уйдя отсюда, оставить всех вас в непоколебимой
уверенности, что не знаю ничего такого, о чем бы надо было умалчивать, и
сказал все, что знаю!"
Я не беру под сомнение добросовестность членов военного суда. Я уверен,
что они беспристрастны настолько, насколько это возможно в их положении. Но
они солдаты.
Как и всю армию, правые газеты держат их в полнейшем неведении о том,
что в действительности представляет собою дело Дрейфуса. Перед ними
поставили вопрос с преступной упрощенностью: виновность Дрейфуса или позор
Генерального штаба, - вот с какой нелепой дилеммой столкнулись эти офицеры.
Если бы еще ничто не влияло на них, если бы они считались только со
своей совестью и с фактами! Но нет! Они продолжают после судебных заседаний
оставаться в среде, где измена обвиняемого считается неопровержимой
аксиомой.
Я не говорю, будто они заранее были склонны считать Дрейфуса виновным,
но я могу утверждать уже сегодня, что они признают его виновным. Да и чего
другого можно ожидать от людей, человеческий облик которых неотделим от
мундира, на которых двадцать пять лет военной службы наложили неизгладимый
отпечаток; которых уже четверть века муштруют, воспитывают в духе иерархии,
которые проникнуты фанатическим преклонением перед армией, чье живое
воплощение - генералы, дающие свидетельские показания в военном суде? Как же
могут такие судьи выступить в защиту еврея, против Генерального штаба? И
даже если возмущенная совесть временами склоняет их к оправданию
несчастного, то физически они этого сделать не в состоянии. И разве можно их
в этом упрекать?
К тому же, я должен признать: в поведении обвиняемого нет ничего, что
можно было бы противопоставить обаянию мундира. В нем даже разочаровались
многие из его сторонников. И, по-моему, несправедливо. Четыре года мы
боремся во имя идей, но в конце концов именно он служит их воплощением, и
все мы создали себе произвольный, но вполне отчетливый образ этого человека,
которого никогда не видели. Но вот он пред нами, и, как можно было ожидать,
действительный образ не совпадает с образом, созданным нашим воображением.
Этого многие из нас ему не простили.
Он - простой человек, энергия которого не проявляется наружу. Его
привозят ослабевшего от заточения и неслыханных волнений, которые ему
пришлось вынести; он болен, его трясет лихорадка, он питается одним молоком.
Где же ему произвести впечатление на неистовую публику, три четверти которой
ненавидят его, как всем известного злоумышленника, а остальные превратили
его в символ? Разве в силах человеческих сыграть такую роль! Он уже не в
состоянии яростно кричать о своей невиновности, как он делал это во дворе
военного училища. Он употребляет остатки энергии не на борьбу с другими, а
на борьбу с самим собой: только бы не согнуться, только бы вести себя как
подобает мужчине. Он не хочет, чтобы его видели плачущим.
Такое понятие скромного, незаметного героизма не доступно широкой
публике. Он, пожалуй, завоевал бы симпатии толпы более театральным
поведением: но спокойствие, которое он сохраняет ценой столь тяжких усилий,
расценивается, как равнодушие, и те, кто так хлопочет за него уже четыре
года, ставят ему это в вину.
Я не знал его прежде и должен сознаться, что, увидев его на первом
судебном заседании, я, несмотря на энтузиазм наших друзей, несмотря на
безрассудную надежду, о которой сам так победно возгласил в то самое утро в
"Сеятеле", внезапно почувствовал, что мы потерпим поражение; мне почудилось,
будто сломалась какая-то пружинка... Я скрыл это даже от Вас. Но могу
сказать, что в тот день во мне родилась непоколебимая уверенность, что
процесс проигран, проигран безнадежно, и на душе у всех живущих этим делом
людей останется только тошнотворный осадок. Это горькое предчувствие с тех
пор меня больше не покидает.
Вы хорошо сделали, что уехали. Вам не место здесь, в этой суматохе.
Наши силы иссякают. Подумайте только, ведь большинство из нас проводит
второе знойное лето, без отдыха, в мрачной обстановке этой драмы! Подумайте
об этих днях напряженного внимания, в невыносимой атмосфере суда, где
десятки свидетелей источали яд предубеждения и ненависти! А вечера, еще
более мучительные, чем дни, вечера, проведенные на улицах, в кафе, чтобы
спастись от духоты гостиничных комнат, где невозможно спать; вечера - почти
целые ночи, - проходившие в бесконечных спорах, во взвешивании, уже в сотый
раз, шансов на победу или поражение! Если мы все это выдержали, то только
потому, что нас вдохновляла уверенность в своей правоте... Нам предстоит
пройти еще один тяжкий этап, а отдых так далеко! Сколько нам еще предстоит
пройти?
Как обидно видеть нашу прекрасную страну в состоянии такого
интеллектуального и нравственного упадка! Как обидно видеть, что совесть
всего мира возмущена, а совесть Франции - впервые за многие века - молчит!
До свидания, мой дорогой друг.
Передайте, пожалуйста, Брэй-Зежеру, что если он хочет вернуться сюда,
то Арбару согласен временно заменить его в редакции "Сеятеля".
Баруа.

P. S. - Я узнал сегодня, что Лабори собирается обратиться
непосредственно к кайзеру, чтобы получить, до окончания дебатов, еще одно
заявление императора о невиновности Дрейфуса.
Для чего все это? Уже слишком поздно...
Ж. Б. ".

"Баруа. Лицей, 103. Ренн.
Париж, 8 сентября, 11 часов ЗО минут.
Телеграфом мне сообщили о новом протесте немецкого правительства,
появившемся этим утром в виде официальной ноты в "Райхсанцайгер" {Прим. стр.
237} в ответ на обращение Лабори.
Вот текст.
"Уполномочены возобновить заявления, которые императорское
правительство сделало в целях сохранения собственного достоинства и по долгу
гуманности.
По велению императора, посол вручил в январе 1894 года и январе 1895
года министру иностранных дел Аното, председателю кабинета министров Дюпюи
{Прим. стр. 237} и президенту Республики Казимир-Перье повторные заявления о
том, что германское посольство в Париже никогда не поддерживало никаких
отношений - ни прямых, ни косвенных - с капитаном Дрейфусом".
Государственный секретарь фон Бюлов {Прим. стр. 237}, выступая 24
января 1898 года перед комиссией рейхстага, сказал:
"Я заявляю самым решительным образом, что между бывшим капитаном
Дрейфусом и каким бы то ни было немецким органом никогда не было никаких
отношений, никаких связей".
Министр иностранных дел дал обещание официально сообщить об этом
протесте суду до вынесения приговора. Еще надеемся. Распространите эту
новость через все местные газеты
Люс".

"Люсу, Отэй.
Ренн, 9 сентября, 6 часов вечера.