Возникновение древнерусской письменности. Формирование древнерусской церковной литературы, начавшееся после первой христианизации, вынуждает нас коротко остановиться на проблеме возникновения восточнославянской письменности. Длительное время в науке господствовало убеждение, что грамотность на Русь пришла из Болгарии после религиозного акта 988 г. Этот взгляд, однако, оказался неверным. В последнее время доказано существование древнерусской письменности докирилловского типа [539, с. 114-116].
   О том, что Русь умела писать до 988 г., давно известно в литературе [226; 676; 677; 356; 447 и др.] и засвидетельствовано рядом письменных источников (например, договорами Руси с греками, сообщениями некоторых восточных авторов — аль-Недим и др.). Проблема заключается в определении путей возникновения письменности — процесса, который, по мнению некоторых исследователей, начался еще в период бронзы [596; 716].
   До нас дошел чрезвычайно интересный трактат Черноризца Храбра (X в.), посвященный возникновению древнеславянской письменности [308; 323, с. 162—163; 613, с. 102—104]. В нем предложена периодизация, предусматривающая три стадии процесса. На первом этапе славяне пользовались для передачи отдаленной (в пространстве и времени) информации ”чертами и резами”, с помощью которых ”чтеаху и гатааху” (считали и гадали). Второй этап характеризует применение для письма букв греческого и латинского алфавитов ”без устроения”, то есть без приспособления к фонетическим особенностям славянских языков. Третий — деятельность Кирилла Философа и изобретение им специального славянского алфавита.
   В наше время эта схема получила убедительное подтверждение особенно на основании археологических материалов. ”Черты и резы” Храбра — это символические знаки, представлявшие собой зародыш отечественной иероглифики [477]. Речь идет прежде всего о ”загадочных знаках” Причерноморья (иногда их называют ”сарматскими”, хотя это и не совсем точно). Этим знакам посвящена большая литература, однако до сих пор проблема остается неисчерпанной [114; 222; 406; 422; 635; 759; 770; 771].
   Общее количество разновидностей знаков (более 200) исключает возможность трактовать их как буквы фонетического алфавита. Встречаются они отдельными знаками и в виде текстов, пока еще не дешифрованных. Попытки трактовать их как тамги, знаки собственности и подобные им инсигнии не дали положительных результатов [326, с. 134, 136; 695, с. 46].
   Второй этап, определяемый применением фонетического письма на основе использования греческой и латинской графики, прекрасно документирован археологическими материалами черняховской культуры [45, с. 242—243; 137, с. 99—101; 556; 668]. Он охватывает первую половину и середину I тыс. н. э. В последнее время выявлены десятки автографов того времени (правда, пока это отдельные буквы и слова), а многочисленные находки стилей [84, с. 187] свидетельствуют о широком применении письменности у древнеславянского населения.
   Носители черняховской культуры поддерживали с римлянами и греками тесные и разнообразные отношения. Многие из них ездили в античные города, овладевали греческим и латинским языками, получали образование, иногда очень высокое, хорошо усваивая навыки письменной культуры. Так или иначе мысль об использовании букв чужого алфавита для изображения славянских слов должна была стоять на повестке дня.
   При этом, естественно, возникали чисто практические трудности, обусловленные несоответствием обоих алфавитов фонетике славянских языков. В греческом алфавите, скажем, не было знаков для передачи звуков ”б”, ”у”, шипящих, глухих гласных, дифтонгов ”ц”, ”ч” и т. п. Поэтому адаптация существующих графических систем была актуальной. Такое ”устроение” по Храбру составляет главное содержание третьего периода. Но просветительская деятельность Кирилла Философа и его учеников не исчерпывает весь процесс и является только заключительной стадией. Одним из наиболее значительных достижений исторической науки за последние десятилетия является открытие Софийской азбуки [153, с. 225—240; 144; 148; 149; 154; и др.], отражающей начальную стадию ”устроения” славянского письма. Она включает 23 буквы греческого алфавита — от ”альфы” до ”омеги” — с добавлением четырех специфически славянских знаков: ”б”, ”ж”, ”ш”, ”щ” (последний произносился как дифтонг ”тш”). Это самые необходимые буквы, без которых славянская письменность не могла бы нормально функционировать.
   Софийский алфавит обнаружен в Михайловском приделе киевского собора св. Софии, где в середине XI в. находились библиотека и скрипторий. Он прочерчен на стене очень тщательно, большими буквами (высота около 3 см ). Некоторые исследователи допускали, что это обычная кириллица, только недописанная [243]. Однако это предположение кажется невероятным. Автор изобразил буквы аккуратно, доведя до самой ”омеги”, которая завершала собой перечень. Пропущенное ”ж” вписано над строчкой в положенном месте, но не вписаны ”ц” и ”ч”. ”Фита” стоит не в конце алфавита, как положено в кириллице, а на десятом месте — между ”и” и ”i”, как это принято в греческом алфавите. Автор тщательно выписал лишние для славянского языка знаки (например, ”кси” или ту же ”омегу”), но оставил без внимания часто употребляемые глухие гласные (”ъ” и ”ь”), оба юса, необходимые ”ч” и ”у” (”червь” и ”ук”) и т. д.
   Таким образом, возникает мысль, что обнаруженная в Софии Киевской азбука является докирилличной и отражает начальный этап в ”устроении” славянского письма. Нетрудно понять и появление ее на стене скриптория и библиотеки. В первой половине XI в. Ярослав Мудрый организовал в Киеве культурно-просветительский центр, где была и первая известная на Руси библиотека. В ней, бесспорно, хранились документы довладимирского времени (об этом свидетельствуют тексты договоров Руси с греками, дошедшие до нас в составе позднейших летописей). Очевидно, таких официальных грамот существовало много. Кроме того, хранились и книги второй половины IX—Х вв. — переводы христианской литературы, хроникальные записи, церковная документация и т. п.
   Орфография этих манускриптов (хотя и схожая с кириллицей, но все же отличающаяся от нее) не могла не привлечь внимания киевских книжников XI в. Кто-то из них реконструировал этот древний алфавит на основе существующих текстов и выписал его для памяти или с учебной целью на стене Михайловского придела — в месте, недоступном для постороннего глаза.
   На современном этапе исследований установлено, что восточнославянская письменность возникла независимо от миссии Кирилла. Она сформировалась на базе двух источников, которые определяли соответственно две генетические линии. Первую из них составляла причерноморская иероглифика, соединенная с фонетическим письмом греков и римлян. В результате возникло так называемое русско-хазарское письмо, существование которого засвидетельствовано восточными авторами [52, с. 17; 477, с. 29]. Памятники этого письма уже дешифрованы [23; 765; 766; 767]. Ответвление данной линии — рунический алфавит — в первой половине I тыс. н. э. получил большое распространение не только в Причерноморье, но и далеко на Запад — до Скандинавии включительно [114; 669; 799; 838; 872]. На славянской почве возник ”протоглаголический” алфавит, вокруг которого в последние десятилетия развернулась острая дискуссия [224; 225; 295; 296; 294; 714].
   Другим источником послужила греческая письменность с устоявшимся и довольно совершенным фонетическим алфавитом. Процесс ”устроения”, в конечном итоге приведший к кристаллизации кириллицы в ее двух вариантах (моравском из 38 литер и болгарском из 43 букв), определил основное направление в формировании собственной славянской письменности.
   Открытым остается вопрос, какой именно алфавит изобрел Кирилл. Многие исследователи склоняются в пользу кириллицы [281; 282; 436; 630; 639; 642; 734]. Другие считают, что это была глаголица [202; 592; 683; 732; 743; 764; 781; 782; 898]. К числу последних принадлежит и автор этих строк.
   Глаголица является наиболее загадочной проблемой раннесла-вянской письменности. Ее происхождение не выяснено до сих пор [258, с. 422—435]. Наиболее правдоподобная гипотеза, выдвинутая Е. Э. Гарнстрем [171; 172], не объясняет механизм возникновения самого алфавита. Он имеет все признаки искусственно сконструированного, но большинство его литер находит соответствие среди ”сарматских” знаков Причерноморья.
   К сожалению, в полемике, не утихающей до нашего времени [405; 497], один вопрос подменяется другим. Дебатируя о графической природе вклада Кирилла, исследователи сводят его к хронологическому соотношению обоих славянских алфавитов. Считается безусловным, что алфавит Кирилла был первой славянской азбукой и, следовательно, предшествовал второму.
   Но эта предпосылка оказалась неверной. Наиболее правдоподобную концепцию предложил известный болгарский филолог Емил Георгиев [173; 174]. Согласно ей, кириллица является естественным алфавитом, образовавшимся спонтанно в процессе приспособления греческой графики к фонетическим особенностям славянских языков. Хронологически она предшествует глаголице, так как формировалась на протяжении нескольких столетий еще до IX в. Глаголица — искусственный алфавит, изобретенный Кириллом около 862 г. Он не получил применения из-за своей сложности и практических неудобств, уступив место кириллице, окончательно сложившейся в IX—Х вв. Возможно, знакомство Кирилла с русскими книгами в Херсонесе [436; 735; 736] за год до начала моравской миссии в какой-то степени повлияло на его изобретение.
   То, что херсонесские книги были написаны ”протоглаголицей”, вытекает из свидетельств ”Паннонского жития”. Кирилл понимал язык этих произведений, но совсем не знал алфавита. Для установления координации между знаками и звуками ему необходима была помощь грамотного русина. Кириллицу, в основе которой лежал греческий маюскул, он бы без особых трудностей усвоил сам. Становится понятным появление в древнерусской литературе тенденции рассматривать созданный Кириллом алфавит как заимствование из Руси [449]. ”А грамота руськая явилася Богомъ дана в Корсунђ Русину, от нея же научися философъ Константинъ и оттуду сложивъ и написавъ книгы Русскымъ языком”, — читаем в ”Сказании про грамоту руську” [613, с. 31—32]. Возникновение этой тенденции исследователи относят к рубежу XI—XII вв. [439, с. 82; 544, с. 818], но не исключено, что подобная версия существовала намного раньше.
   Ереси IX—Х вв. Ереси всегда сопровождали христианское учение. Там, где утверждалась новая вера, немедленно возникали взгляды, противоречившие некоторым официально утвердившимся тезисам. Изучение таких отклонений в истории ранней Киевской Руси вызывает ряд трудностей, что объясняется тремя основными причинами. Во-первых, средневековые хронисты вообще неохотно выбирали подобные сомнительные сюжеты; во-вторых, в ранний период древнерусской ортодоксии они, недостаточно хорошо знакомые с тонкостями церковной догматики, не всегда могли распознать ересь; в-третьих, дает себя знать общая ограниченность источниковедческой базы IX—Х вв.
   Еретические идеи довладимирового времени пока еще остаются неизученными, хотя нельзя утверждать, что в литературе на них совсем не обращают внимания. ”Дворянская и буржуазная наука, — писал Д. С. Лихачев, — стремилась затушевать, завуалировать те элементы еретичества или те элементы народного христианства, апокрифичных, неофициальных воззрений, которые явственно дают себя знать в древнейших русских церковных сочинениях. Внимательное изучение этих сочинений, несомненно, в будущем откроет многие следы влияния апокрифов и еретических учений, что позволит более глубоко поставить вопрос о происхождении русского христианства” [357, с. 332].
   Как философское явление ереси отличаются сложностью и пестротой, что обусловлено самой природой явления, заключающейся в отходе от официально утверждаемой схемы. Для избежания возможных недоразумений с этим необходимо считаться, особенно — когда речь идет о начальной фазе усвоения христианских идей.
   Целый ряд отступлений от канона носили характер неосознанных ошибок. Так, в ”Повести временных лет” под 986 г. помещена известная ”Речь философа” [250, с. 74—92] —документ, который, по единогласному мнению исследователей, относится к IX в. [325, с. 176 сл.; 358, с. 330—332; 755, с. 154], то есть ко времени Аскольда. В ней приведено множество цитат из святого письма (преимущественно из Пророков и из Псалтыри), но большинство из них очень приблизительно воспроизводят библейский текст, приближаясь скорее к свободному пересказу греческого оригинала, нежели к его точному переводу. В некоторых случаях приводится деформированное изложение, далекое от Библии. Очень рискованно видеть в этом сознательную ревизию канонических текстов с целью утверждения идей, отличных от христианской догматики. Вероятно, в абсолютном большинстве случаев речь идет об элементарных ошибках переводчика.
   Нас интересуют только сознательные и целенаправленные отклонения от канонических установок, вызванные специальными соображениями и социально значимой целью. Именно здесь нас ожидают наибольшие трудности. Только для XI в. существуют надежные материалы, целиком реально освещающие перерастание еретических учений в активные общественно-политические движения. Для второй половины IX—Х в. мы располагаем в лучшем случае не очень четкими намеками.
   Прежде всего назовем элементы ”народного христианства” — своеобразной транскрипции христианских идей, приспособленных к идеологическому уровню широких слоев населения, преимущественно необразованных. Сложная диалектика христианской концепции, включавшая наивысшие достижения античной философии, оказалась недоступной для неразвитой, слабо подготовленной аудитории. Главной тенденцией ”народного христианства” было мифотворчество — стремление транскрибировать основные идеи новой веры с помощью чисто литературных, повествовательных конструкций. Распространенным методом, в частности, была попытка построить потусторонний мир по законам земного. Впрочем, само желание рассматривать небо как арену деятельности высших сил, которые руководят бытием, также представляют собой составную часть этой тенденции. Очеловечивание бога, превращение его в личность с сугубо человеческими добродетелями и слабостями требовало определенного антуража. Преодолеть эту тенденцию не умели даже выдающие представители раннехристианской идеологии, чьим делом было утверждение канона.
   Наиболее ярким проявлением христианского мифотворчества в раннем средневековье являются многочисленные ереси манихейского типа — павликианство в Византии, богомильство в Болгарии и т. п. Стремление вывести их из классического манихейства вряд ли имеет основание. Все эти ереси представляют собой скорее параллельные явления, порожденные сходными условиями и закономерностями. Взаимовлияние возможно, но не обязательно.
   Манихейство в собственном понимании термина возникло в III в. Основатель секты — Сураик — сын Фатака, прозванный Мани, родился в 214 г. Его учение представляло собой самостоятельную систему и находилось вне рамок ортодоксального христианства. Главной основой был зороастризм; отсюда, в частности, категорическое противопоставление добра и зла, выступающих равноправными и персонифицированными ипостасями (Агарумазда и Анхрамайню у Заратустры, бог и дьявол у Мани).
   Осознание зла как силы, независимой от добра, оказалось более доступным и понятным для широких слоев населения, что в значительной степени сказалось и на христианской концепции. Ранние идеологи Ориген, Августин (который одно время сам был манихейцем), Тертуллиан и др., рассматривая зло только как отсутствие добра, вынуждены были все же допустить в канон образ дъявола (не совместимый с основной христианской доктриной) — иначе новая религия не смогла бы выполнить свою социальную функцию идеологического императива. Необходимо было пугало, чтобы устрашать грешников. Развитое средневековье (особенно Ренессанс) пошло в этом чересчур далеко: его идеология развивалась под знаком дьявола, которому приписывалась власть над миром большая, чем самому богу.
   Народные ереси павликианско-богомильского типа не только восприняли манихейское разделение добра и зла, но и стремились придать ему классическую, мифологическую форму. Обе абстракции воплощались в антропоморфные образы бога (Саваоф, Иегова, Элогим, Христос) и дьявола (Сатана, Сатанаил, Асмодей, Вельзевул, Люцифер и т. п.). Так было легче дифференцировать земное добро и зло, провозгласив определенные общественные факторы происками дьявола. Ввиду того что павликианство и богомильство возникли и исповедались преимущественно среди низших слоев общества, то ведущая идея получила четко определенную направленность, нацеленную против господствующего класса.
   Помещенная в ”Повести временных лет” ”Речь философа” содержит очевидные следы подобной концепции. Образ Сатанаила появляется в ней уже в самом начале [250, с. 75], причем в общей структуре произведения ему отведена довольно значительная роль. Любимый ангел — старшина ангельского чина, — восставший против бога и превратившийся в его лютого и непримиримого врага, представляет собой чересчур прозрачный социальный символ, удобный для реальных и актуальных интерпретаций. Очень интересна программа заговорщика и богоборца: ”Сниду на землю и прииму землю, и поставлю столъ свои на облацђхъ сђверьскыхъ, и буду подобенъ богу” [250, с. 75]. Дьявол как властелин мира — мысль, правда, решительно не христианская, но многозначительная по своим социологическим возможностям.
   Этому же направлению общественной мысли принадлежат и следы апокрифической литературы, использованной в канонических контекстах. В ”Речи философа”, в первой части которого изложен Ветхий завет, помещены и эпизоды, отсутствующие в Библии и заимствованные из апокрифических преданий. К их числу относится, например, рассказ об идолотворческой деятельности Авраамова отца Фары, решительно пресеченной патриархом [250, с. 79], или история с короной, снятой с головы египетского царя младенцем Моисеем [250, с. 81]. Первый эпизод заимствован из ”Откровения Авраама”, другой — из апокрифического жития Моисея. Оба эпизода носят небезневинный характер. Они перекликаются с актуальной проблематикой эпохи, связанной с преодолением языческих тенденций и развитием русско-византийских отношений. Заявление Авраама, что языческие идолы суть не боги, а дерево и камень, неоднократно варьируется в древнерусской литературе Χ—ΧΙ вв., а пророческий жест Моисея получил отражение в концепции ”призвания новых народов” в киевской интерпретации.
   Совсем иное содержание по сравнению с ”народным христианством” имели еретические идеи, рождавшиеся в теологической среде и принадлежавшие лицам, хорошо осведомленным в теоретических тонкостях новой религии. В частности, речь идет об арианском символе веры, включенном в ”Повесть временных лет” под 988 г. В этом отрывке, составлявшем отдельный теологический трактат (IХв.), введенный в летописный текст, читаем: ”Сынъ подобосущенъ (курс. наш. — М.Б. ) и безначаленъ Отцю, рожениемъ точию разнествуя Отцю и Духу. Духъ есть пресвятыи Отцю и Сыну подобосущенъ (курс. наш. — М.Б. ) и присносущенъ” [250, с. 98].
   Как известно, подобосущность бога-сына богу-отцу является главным тезисом Ария, противопоставленным формуле единосущности. Арианство было осуждено на первом Вселенском (Никейском) соборе 325 г., но лишь после этого борьба разгорелась по-настоящему. Никейская формула нашла решительную поддержку на западе в Римском диоцезе, тогда как восточная церковь длительное время склонялась к еретическому кредо (так называемое евсевианство — по имени двух епископов — Евсевия Кесарийского и Евсевия Никомедийского). Только после второго (Константинопольского) собора 381 г. арианство окончательно было признано еретическим учением.
   Возникает вопрос, каким образом арианская формула могла появиться в древнерусской летописи? Считать ее ошибкой, спровоцированной неправильным прочтением греческого термина (’ομιοόυσιος вместо ’ομοόυσιος) [357, с. 340], невозможно. В летописи содержится перечень вселенских соборов, где дважды подчеркнуто проклятие Арию и отмечена в связи с этим ”Троица единосущна”.
   Правдоподобно, что появление такой формулировки порождено упорной полемикой между Римом и Константинополем вокруг пресловутого ”filioque”. Римский престол активно поддерживал догмат единосущности, выдвинутый Афанасием Александрийским и Маркелом Анкирским, отстаивал никейский символ веры и решительно выступал против формулы Ария. Непоследовательность кредо, утвержденного в 325 г., заключалась в интерпретации Троицы — наиболее головоломного сюжета христианской диалектики [1=3]. Утверждение единосущности (то есть тождества) бога-отца и бога-сына противоречило мысли о разном отношении их к третьей ипостаси (дух святой исходит от отца и посылается сыном). Западная церковь пыталась выйти из этого противоречия за счет второй части кредо, признав выход святого духа не только от отца, а и от сына. Поэтому к никейской формуле было присоединено слово ”filioque” (”и Сына”).
   Принципиальная противоречивость православной позиции, очевидно, была замечена киевским книжником. В условиях назревшей конфронтации между Римом и Константинополем он счел более приемлемым вернуться к полузабытой арианской формуле (борьба против которой к концу тысячелетия утратила свою актуальность), лишь бы не уступить позицию в вопросе о ”filioque”. Высказанное предположение дает возможность выделить еще один хронологический репер для датировки комментированного отрывка, что, возможно, идет от времени Фотия и Аскольда, когда споры в церковных вопросах между Западом и Востоком достигли своего апогея.
   Трудно судить, какой общественный резонанс имели еретические тенденции на Руси IX—Х вв., но факт их существования чрезвычайно интересен и представляет собой важную страницу в идеологической жизни той эпохи.

ГЛАВА III
БОРЬБА ХРИСТИАНСТВА И ЯЗЫЧЕСТВА
НА ПРОТЯЖЕНИИ Х в.

   Переворот 882 г. К середине ix в. в Восточной Европе сложились два государственных объединения славян: на юге Русь с центром в Киеве, на севере — Славия с центром на Ладоге. Правда, арабские источники так называемой группы ал-Балхи (ал-Истахри, Ибн-Хаукаль и др.) называют еще третье политическое объединение — Арсанию (или Артанию), будущую Тмутаракань, но она вскоре попала под влияние Киева и была инкорпорирована аскольдовой Русью.
   Положение обоих восточнославянских государств было разным, что существенно влияло на ход событий. Соседями Славии были главным образом малоразвитые народы финского, лето-литовского и самодийского происхождения, которые в IX ст. переживали стадию первобытнообщинного строя или же, в лучшем случае, начальный период классообразования. Они занимали громадные просторы лесного севера. Их демографический потенциал значительно отставал от демографии восточных славян. Главное место в их экономике составляли присваивающие формы хозяйства — охота, рыбная ловля, собирательство. Подсечное земледелие и экстенсивное животноводство только еще зарождались. Эти племена не слишком интересовали ладожских властителей. Их покорение (точнее, обложение данью) не требовало особых военных усилий.
   Однако продвижение на север и на северо-восток имело свои природные границы. Даже для XI—XIII вв. трудно определить, как далеко простиралось влияние Новгорода. Эксплуатация разреженного, экономически бедного населения лесных просторов, которая носила, вероятно, ясачный характер, со временем переставала давать экономический эффект. Затраты на обеспечение и транспортировку дани превышали ее стоимость. Таким образом, покорив Чудь на западе, Весь и Мерю на востоке, Карелию на севере, Ладога направила свои экспансионистские усилия на богатые и развитые, густо заселенные южные земли с высокоразвитой экономикой и древними культурно-хозяйственными связями.
   В отличие от Ладоги Киев имел перед собой неограниченное поле активной деятельности в Причерноморьи; далекий и отсталый север не очень привлекал его.
   Принципиально разной была и политическая ситуация для Ладоги и Киева. Славия не имела среди своих соседей ни одного опасного контрагента, кроме Руси. Единственной силой, способной вмешиваться в ее внутренние дела, были шведские викинги, но их страна лежала далеко за морем, а те отряды, которые на протяжении IX—Х вв. попадали на восточнославянские земли, больше думали о достойном нанимателе, способном использовать их военную силу, чем о завоевании чужих земель. Попытка заставить ладожан платить дань, о чем упоминается в летописях [250, с. 14], окончилась неудачей: непрошенных претендентов прогнали за море.
   Киевская Русь соседствовала с грозными и сильными державами, иногда более молодыми, чем она, а частично очень древними, имевшими многовековой опыт государственного существования. К тому же обстановка усложнялась почти беспрерывным движением кочевых народов с востока, вызванным арабским наступлением в Среднюю Азию и Кавказ. Таким образом, не удивительно, что киевский каган уделял мало внимания северным делам и особенно взаимоотношениям со Славией, тогда как для ладожских правителей Русь представляла собой едва ли не главный объект политических интересов. Инициатива объединения двух восточнославянских государств исходила от Ладоги, но сам процесс этой интеграции означал поглощение Славии Русью.