– Это солдаты, которые сражались за отца Морелоса, – пояснил смотритель.
   Они подошли к этому гигантскому складу поближе. Кости были уложены очень аккуратно – как дрова в поленнице, а поверх них такими же ровными рядами лежали черепа.
   – Лично я ничего не имею против черепов и костей, – сказала Мари. – По-моему, в них нет совершенно ничего человеческого. Честное слово, я совсем не боюсь черепов и костей. Они все какие-то… насекомоподобные. К примеру, ребенок растет и даже не знает, что у него внутри скелет; для него в костях нет ничего плохого и страшного. Так же и я. Я не вижу на них никаких следов человека. Никаких остатков, которые могли бы вызвать ужас. Они… они слишком гладкие, чтобы их бояться. Настоящий ужас – это когда видишь что-то знакомое, но настолько измененное, что едва его узнаешь. А этих я совсем не узнаю. Они для меня как были скелеты, так и остаются скелетами. То, что я знала в них, изменилось настолько, что совсем исчезло, – а значит, не на что смотреть и нечего бояться. Правда же, забавно?
   Джозеф кивнул.
   Мари совсем расхрабрилась:
   – Ну ладно, теперь давайте посмотрим мумии.
   – Сюда, señora, – вежливо направил ее смотритель.
   Они отошли от груды костей и зашагали к запрещенной стеклянной двери. Получив от Джозефа свой песо, смотритель торжественно распахнул дверь, и взору их открылся еще один коридор – узкий и длинный, – по стенам которого стояли люди.
   – Боже правый! – воскликнул Джозеф.
   Они были похожи на первоначальные заготовки скульптора – каркасы, на которые нанесен лишь первый слой глины, слегка обозначивший мускулы. Сто пятнадцать незаконченных статуй.
   Пергаментная кожа была натянута между костей, как белье для просушки. Разложение не тронуло их – просто внутри высохли все соки.
   – Все дело в сухом климате, – пояснил смотритель. – Поэтому они так хорошо сохраняются.
   – И сколько же они здесь простояли? – спросил Джозеф.
   – Некоторые один год, некоторые – пять, некоторые – десять, а некоторые и все семьдесят – да-да, señor.
   Одна только мысль об этом вызывала ужас. Достаточно было посмотреть направо – и взгляд упирался в первого, как и все остальные, прикрепленного к стене с помощью крюка и проволоки. Его отвратительный вид казался просто насмешкой по сравнению со следующим телом, которое определенно принадлежало женщине – хотя верилось в это с трудом. При взгляде на третьего стыла в жилах кровь, а у четвертой – тоже женщины – было такое лицо, словно она извинялась за то, что умерла и находится в таком странном месте.
   – Но почему они здесь? – спросил Джозеф.
   – Их родственники не заплатили ренту за могилы.
   – А что, существует какая-то рента?
   – Si, señor. Двадцать песо в год. Или, если вам угодно, вы можете занять постоянное место – но тогда извольте выложить сто семьдесят песо. Сами знаете, народец тут у нас бедный – чтобы получить сто семьдесят песо, им приходится работать года два. Вот они и оставляют своих покойничков здесь. Ну конечно, первый год все платят двадцать песо и хоронят их в земле. Они-то надеются, что будут платить и на следующий год, и на послеследующий… Однако на следующий год вдруг оказывается, что совершенно необходимо купить нового осла. Или в семье появляется еще один лишний рот – а то и не один. А покойничек что – он ведь есть-то не просит. С другой стороны, и за плугом не ходит. А если, скажем, кто-то взял себе другую жену? Или у кого-то прохудилась крыша? В постель ведь мертвого не потянешь, и крышу он тоже не починит. Так на что люди скорее потратят свои денежки? А? То-то и оно…
   – Ну и что дальше? – спросил Джозеф. – Ты слушаешь, Мари? – добавил он.
   Мари считала тела. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь…
   – Что-что? – еле слышно переспросила она.
   – Ты слушаешь?
   – Думаю, да… Э-э… Что ты сказал? Ах да, слушаю, конечно слушаю.
   Восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать…
   – А дальше… дальше в конце первого года я вызываю trabajando[9], он берет свою лопатку – и вперед. Откапывать. Знаете, на какую глубину мы их опускаем?
   – Шесть футов? Насколько мне известно, это обычная глубина.
   – А вот и не угадали, сеньор, а вот и не угадали. Поскольку мы почти что уверены, что ренту не заплатят, мы углубляемся всего на два фута. Так меньше возни, понимаете? Конечно, родственники умерших могут нас осуждать. Но мы делаем глубину и на три, и на четыре, и на пять, и на шесть футов – в зависимости от достатка семьи и от вероятности, что нам придется вскрывать эту могилу и доставать из нее тело. Следовательно, на шесть футов мы копаем, только если совершенно уверены, что нам больше не придется выкапывать. И знаете – мы еще ни разу не ошибались, просчитывая денежные возможности людей. Ни одной вскрытой шестифутовой могилы!
   Двадцать один, двадцать два, двадцать три… Губы Мари двигались почти беззвучно.
   – Ну вот. А тела, которые выкопаны, размещают там, у стены – рядом с остальными compañeros[10].
   – И их родственники знают, что они там?
   – Si. – Коротышка вытянул указательный палец. – Вот этот, уо veo?[11] Он из новеньких. Его madre у padre[12] знают, что он здесь. Да только есть ли у них деньги? То-то и оно, что нет.
   – Какое ужасное горе для родителей!
   – Ну что вы, им на это совершенно наплевать, – с подкупающей честностью ответил коротышка.
   – Нет, ты только послушай, Мари!
   – Что? – Тридцать, тридцать один, тридцать два, тридцать три, тридцать четыре… – Ну да, совершенно наплевать.
   – А если ренту все же заплатят – ну потом? – поинтересовался Джозеф.
   – Тогда, – охотно ответил смотритель, – тела снова захоронят – на столько лет, за сколько будет заплачено.
   – Прямо вымогательство какое-то… – пробормотал Джозеф.
   Не вынимая рук из карманов, коротышка пожал плечами:
   – Жить-то как-то надо.
   – Но вы же понимаете, никому не под силу выложить сразу такую сумму – сто семьдесят песо, – сказал Джозеф. – Значит, так вы и держите их на двадцати песо год за годом – хоть десять лет, хоть тридцать. А тем, кто не платит, грозитесь, что упечете их любезную mamacita[13] или niño[14] в катакомбы…
   – Ну, жить-то как-то надо, – повторил коротышка.
   Пятьдесят один, пятьдесят два…
   Мари шла по длинному коридору, вдоль стен которого рядами стояли мертвецы. И считала.
   Они орали!
   Казалось, они пытались вырваться из своих могил: их ссохшиеся руки были неистово сцеплены на груди, рты разинуты в крике, языки вывалены, ноздри напряжены…
   Они словно застыли в этом крике.
   Надо же, у всех до одного открытые рты. Какой-то нескончаемый вопль. Как будто они знают, что они мертвецы. Чувствуют каждой порой, каждым органом, каждым волоском.
   Мари остановилась, чтобы услышать этот крик.
   Говорят, собаки слышат звуки, недоступные человеческому уху. Людям кажется, что никаких звуков нет – а они на самом деле есть.
   Коридор просто тонул, задыхался в крике. Вопили что есть сил вывернутые в ужасе губы, страшные ссохшиеся языки… Пусть и недоступно для человеческих ушей – но вопили!
   Джозеф подошел к одному из тел поближе.
   – Ну и ну… – протянул он.
   «Шестьдесят пять, шестьдесят шесть, шестьдесят семь», – считала Мари, окруженная немыми воплями.
   – Вот интересный экземпляр, – заметил смотритель.
   Перед ними была женщина – руки вскинуты к лицу, рот широко раскрыт (так что видны совершенно целые зубы), длинные волосы спутаны, а глаза похожи на голубоватые птичьи яйца.
   – Да, такое иногда случается. Эта женщина страдала каталепсией. Однажды она упала замертво, но на самом-то деле не умерла – у них сердце продолжает биться, но так скрытно, что не разобрать. Ну вот, значит, ее и похоронили в недорогом, но очень добротном гробу…
   – А вы что – не знали, что она страдает каталепсией?
   – Ее сестры знали. Но на этот раз они подумали, что она действительно умерла. А хоронят у нас быстро – климат жаркий…
   – Ее похоронили через несколько часов после смерти?
   – Si, разумеется. И никто бы даже не узнал о том, что с ней произошло, если бы год спустя ее сестры – которым пришлось поберечь деньги на другие покупки – не отказались платить ренту. Ну вот, мы и выкопали ящик, достали его, сняли крышку и заглянули внутрь…
   Мари смотрела во все глаза.
   Эта несчастная проснулась под землей. Она истошно визжала, билась в своем гробу, царапала крышку, пока не умерла от удушья – прямо в этой вот позе, с руками, вскинутыми к лицу, с разинутым ртом, с выпученными от ужаса глазами…
   – Обратите внимание на ее руки, señor, и сравните их с руками других, – продолжал смотритель. – У тех пальчики гладкие, все равно как розанчики. А у этой… скрюченные, растопыренные – сразу видно, что она пыталась выбить руками крышку!
   – А может, тут виновато трупное окоченение?
   – Уж поверьте мне, señor, в трупном окоченении люди не колотят по крышкам гробов. И не кричат, и не выворачивают себе ногтей, и не вышибают локтями боковых досок, в надежде получить хоть глоток воздуха. Не спорю, у других тоже разинуты рты – словно все они кричат, si. Но это лишь потому, что им не ввели бальзамирующее вещество. Их «крик» всего лишь результат сокращения мускулов. Тогда как вот эта señorita действительно кричала – ей досталась поистине muerte horrible[15].
   Шаркая туфлями, Мари подходила то к правой стороне, то к левой. Тела были голые – одежда уже давно сшелушилась с них, как сухие листья. Полные груди женщин походили на куски подошедшего теста. Тощие же бедра мужчин напоминали об узловатых изгибах увядших орхидей.
   – Мистер Гримасоу и мистер Разиньрот, – сказал Джозеф и наставил объектив фотоаппарата на двух мужчин, которые словно бы мирно беседовали – рты их были приоткрыты, а руки застыли в выразительных жестах.
   Щелкнул затвор. Джозеф перевел кадр и наставил объектив на другое тело. Снова щелкнул затвором, перевел кадр и перешел к следующему.
   Восемьдесят один, восемьдесят два, восемьдесят три…
   Отвалившиеся челюсти, высунутые, как у дразнящихся детей, языки, в круглых глазницах – воздетые к небу карие глаза с бледными белками… Острые, вспыхивающие искрами волоски на коже – они усеивают щеки, губы, веки, лоб. На подбородке, на груди и бедрах – густеют. Сухая пергаментная кожа, натянутая, как на барабане… Плоть, похожая на опару… Необъятные женщины – смерть расплющила их, превратив в жирную, бесформенную массу. Безумные волосы торчат во все стороны, наподобие разоренного гнезда. Виден каждый зубик – у них прекрасные зубы.
   Восемьдесят шесть, восемьдесят семь, восемьдесят восемь… Глаза Мари убегают вперед по коридору. Быстрее! Не останавливаться! Девяносто один, девяносто два, девяносто три! Вот мужчина со вспоротым животом – дыра такая огромная, что похожа на древесное дупло, в которое Мари бросала любовные письма, когда ей было лет одиннадцать. Заглянув в него, она увидела ребра, позвоночник и тазовые пластины. И снова – сухожилия, пергаментная кожа, кости, глаза, обросшие подбородки, застывшие, словно в изумлении, ноздри… Вот у этого разорван пупок – будто его пытались кормить пудингом прямо через чрево. Девяносто семь, девяносто восемь! Фамилии, названия городов, числа, месяцы, безделушки…
   – Эта женщина умерла при родах!
   К руке несчастной, словно куклу, подвесили на проволоке ее мертворожденное дитя.
   – А это солдат – на нем еще сохранились остатки формы…
   Глаза Мари метались от одной стены к другой… Вправо – влево, вправо – влево. От одного ужаса – к другому. От одного черепа – к новому. Словно зачарованная, смотрела она на мертвые, бесплотные, навсегда забывшие о любви чресла… Здесь были мужчины, странным образом превратившиеся в женщин. И женщины, превратившиеся в грязных свиней. Взгляд отскакивает от одного – и рикошетом перелетает к другому… От вздувшейся груди – к исступленному рту… От стены – к стене, от стены – к стене… Вот мяч в зубах у одного – он неистовым плевком перебрасывает его в когти к следующему – тот кидает его дальше – и мяч застревает меж темных набухших сосков… Публика неистовствует, кричит и свистит, глядя на этот страшный пинг-понг, где мячик-взгляд в ужасе отшатывается от стен и все-таки, преодолевая отвращение, катится дальше сквозь строй подвешенных на крюки солдат смерти…
   Вот и последний – теперь за спиной все сто пятнадцать, голоса их слились в единый вопль…
   Мари рывком оглянулась и посмотрела назад, туда, где начиналась винтовая лестница, ведущая наружу. До чего же изобретательна смерть! Сколько всевозможных выражений, поворотов, изгибов рук – и ни одно не повторяется… Они выстроились здесь, словно трубки гигантской каллиопы, вместо клапанов – разверстые рты. И эта каллиопа кричит, надрывается во все сто глоток разом – будто огромная сумасшедшая рука надавила сразу на все клавиши…
   То и дело щелкал затвор фотоаппарата, и Джозеф переводил кадр. Щелк – перевел. Щелк – перевел…
   Морено, Морелос, Сантина, Гоме, Гутиерре, Вилланусул, Урета, Ликон, Наварро, Итурби… Хорхе, Филомена, Нена, Мануэль, Хосе, Томас, Рамона… Этот – путешествовал, эта – пела, у того было три жены. Один умер от одной болезни, другой – от другой, третий – от третьей. Четвертого застрелили, пятого – пырнули ножом. Шестая просто упала замертво. Седьмой умер от пьянства, восьмой – от любви. Девятый свалился с лошади, десятый кашлял кровью, у одиннадцатой остановилось сердце… Двенадцатый – тот любил посмеяться. Тринадцатый слыл прекрасным танцором. Четырнадцатая была первой красавицей. У пятнадцатой было десять детей. Шестнадцатый – один из этих детей, так же как и семнадцатая. Восемнадцатого звали Томас – он чудесно играл на гитаре. Следующие три выращивали маис. У каждого было по три любовницы! А двадцать второй никогда не знал любви. Двадцать третья продавала на площади перед оперным театром маисовые лепешки – прямо там же и выпекала их на маленькой угольной жаровне. А двадцать четвертый бил свою жену – теперь она, гордая и счастливая, разгуливает по городу с другим, а он стоит здесь, навсегда возмущенный такой несправедливостью… А двадцать пятый захлебнул в легкие несколько кварт воды из реки – его выуживали сетью… А двадцать шестой был великим мудрецом – только теперь его мозги сморщились, как сушеная слива…
   – Хочу сделать цветные фотографии каждого из них. А также записать имена и кто от чего умер, – сказал Джозеф. – Из этого может получиться забавная книжонка. Только представьте себе: сначала краткая история чьей-то жизни – а потом фотография, как он уже стоит здесь.
   Джозеф тихонько похлопывал тела по груди. Звук получался глухой, словно он стучался в двери.
   Мари с трудом продиралась сквозь опутавшую коридор вязкую путину воплей. Стараясь держаться ровно посерединке, она размеренно, не глядя по сторонам, шагала к винтовой лестнице. За спиной ее то и дело щелкал затвор фотоаппарата.
   – И для новеньких место осталось, – сказал Джозеф.
   – Si, señor. Места здесь еще много.
   – Да уж, не хотелось бы быть следующим… в вашем списке кандидатов.
   – Эх, señor, кому ж этого хочется.
   – А как насчет того, чтобы купить у вас одного… из этих?
   – Что вы, что вы, señor! Нет, señor!
   – Ну, я заплачу вам пятьдесят песо.
   – Да нет же, нет, señor! Нет!
 
   На рынке с шатких лотков продавали оставшиеся после фиесты Смерти леденцовые черепа. Женщины-продавщицы, замотанные в черные rebozo, почти не разговаривали друг с другом, лишь изредка перекидывались словечками. Перед ними был разложен товар: сладкие скелетики, сахарные трупики и белые леденцовые черепушки. На каждом из черепов причудливыми буквами было выдавлено какое-нибудь имя: Кармен, или Рамон, или Тена, или Гуермо, или Роза. Стоило все дешево – праздник закончился. Джозеф заплатил песо и купил парочку черепов.
   Мари стояла рядом с ним на узкой улочке и смотрела, как смуглолицая продавщица складывает в пакет леденцовые черепа.
   – Только не это, – проговорила она.
   – А почему бы и нет? – возразил Джозеф.
   – После всего, что было там…
   – В катакомбах?
   Она кивнула.
   – Но они же вкусные, – прищурился он.
   – Не знаю… Вид у них довольно ядовитый.
   – Только из-за того, что они сделаны в форме черепушек?
   – Да нет. Просто они плохо проварены… К тому же ты не знаешь, кто их делал, – может, у этих людей вообще дизентерия.
   – О господи, Мари. Да у всех мексиканцев дизентерия.
   – Ну и ешь их сам! – огрызнулась она.
   – Увы, бедный Йорик… – продекламировал Джозеф, заглядывая в пакет.
   Они двинулись по узенькой улочке, зажатой между высокими домами, где рамы на окнах были выкрашены желтым. Из-за их розовых решеток пахло острым tamale[16] и слышался плеск воды по кафельному полу. Чирикала домашняя птичка в клетке из бамбука, кто-то исполнял на пианино Шопена.
   – Надо же, здесь – и вдруг Шопен, – сказал Джозеф. – Потрясающе!.. Кстати, довольно интересный мост. Подержи-ка. – Он отдал жене пакет с леденцами и принялся фотографировать красный мост, соединяющий два белых здания, по которому шагал мужчина в serape – ярко-красной мексиканской шали. – Прекрасно!
   Мари шла и смотрела на Джозефа, потом отворачивалась от него – и снова смотрела. При этом губы ее беззвучно шевелились, шея была неестественно напряжена, а правая бровь слегка подергивалась. Мари то и дело перекладывала пакет с леденцами из одной руки в другую – точно несла ежа. Вдруг она споткнулась о бордюр, неловко взмахнула руками, вскрикнула и… уронила пакет.
   – О господи! – Джозеф поспешно подхватил пакет с земли. – Посмотри, что ты наделала! Нескладеха!
   – Нет, наверное, мне лучше было сломать лодыжку… – пробормотала Мари.
   – Это же были самые лучшие черепа – и ты их испортила. А я так хотел привезти их домой и показать друзьям…
   – Прости меня, – еле слышно сказала она.
   – Прости, прости!.. – с досадой выкрикнул Джозеф, мрачно заглядывая в пакет. – Черт-те что! Где я теперь найду такие? Нет, это просто невыносимо!
   Поднялся ветер. На узенькой улочке не было ни души – только Мари и Джозеф, почти зарывшийся лицом в свой пакет. Никого. Только они вдвоем, вдалеке от всего мира, за тысячи миль отовсюду – откуда ни возьми… А вокруг – пустой, ничего не значащий для них город. И голая пустыня, над которой кружат ястребы.
   Чуть впереди, на крыше оперного театра, сверкали фальшивым золотом греческие статуи. В какой-то пивнушке надрывался граммофон, чужие слова уносил ветер.
   Джозеф закрутил верх пакета, чтобы тот не раскрывался, и с досадой сунул в карман.
   Они как раз успели на гостиничный ланч к половине третьего.
   Сидя за столиком напротив Мари, Джозеф молча зачерпывал ложкой альбондигасский суп. Пару раз Мари весело заговаривала с ним, указывая на настенные фрески, но он только хмуро смотрел на нее и молчал. Пакет с разбитыми черепами лежал рядом на столе…
   – Señora…
   Коричневая рука убрала со стола суповые тарелки. Вместо этого появилась большая тарелка с энчиладами[17].
   Мари подняла взгляд.
   На тарелке лежало шестнадцать энчилад.
   Она взяла в руки вилку и уже потянулась, чтобы взять себе одну штуку, но вдруг что-то ее остановило. Она положила вилку и нож по обеим сторонам тарелки. Оглянулась, посмотрела на расписные стены, затем на мужа… Взгляд ее снова вернулся к энчиладам.
   Шестнадцать. Одна к одной – вплотную друг к другу. Длинный ряд…
   Мари принялась считать их.
   Один, два, три, четыре, пять, шесть.
   Джозеф выложил одну на тарелку и съел.
   Шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать.
   Она спрятала руки на коленях.
   Двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать.
   Мари закончила считать.
   – Я не хочу есть, – сказала она.
   Джозеф положил перед собой еще одну энчиладу. Начинка, запеленутая в тонкую, как папирус, кукурузную лепешку. Вот он отрезает кусочек и кладет в рот… Мари мысленно представила себе, как этот кусочек пережевывается у него во рту, смачивается слюной, хрустит, – и зажмурилась.
   – Ты чего? – спросил он.
   – Ничего, – сказала она.
   Осталось еще тринадцать энчилад – они были похожи на маленькие посылки или конвертики с младенцами…
   Джозеф съел еще пять.
   – Что-то мне нехорошо, – сказала она.
   – Ела бы нормально – и все.
   – Не хочу.
   Он покончил с энчиладами и, открыв пакет, достал оттуда один из полураздавленных черепов.
   – Может быть, не надо здесь?
   – Почему это еще? – Джозеф смачно откусил одну из глазниц и принялся жевать. – А они ничего, – сказал он, перекатывая леденец на языке. После этого отхватил еще один кусок. – Очень даже ничего.
   Она вдруг заметила выдавленное на черепе имя.
   Там было написано «Мари».
 
   Это надо было видеть, как она собирала чемоданы – свой и его. Бывает, в спортивных репортажах кадры прокручивают наоборот: например, только что спортсмен прыгнул с трамплина в воду – и вот он уже запрыгивает задом наперед обратно, на спасительный трамплин. Так и сейчас на глазах у Джозефа вещи словно сами собой залетали обратно в чемоданы: пиджаки – в один, платья – в другой… Перед тем как юркнуть в коробки, в воздухе птицами парили шляпы… Туфли, словно мыши, разбегались по полу и исчезали в норках. Наконец чемоданы закрыли свои пасти, клацнули замки и повернулись ключи. Все.
   – Ну вот! – воскликнула Мари. – Все запаковано! Боже мой, Джо, как я счастлива, что мне удалось тебя уговорить.
   Подхватив чемоданы, она засеменила к двери.
   – Подожди, дай я помогу, – сказал он.
   – Да нет, мне не тяжело, – покачала головой она.
   – Но ты же никогда не носила чемоданы. И не надо. Я позову посыльного.
   – Ерунда, – проговорила Мари, задыхаясь от тяжести.
   Уже на выходе из номера мальчишка-посыльный все же выхватил у нее чемоданы с криком:
   – Señora, por favor![18]
   – Мы ничего не забыли? – Джозеф заглянул под обе кровати, после чего вышел на балкон и внимательно оглядел сквер. Зашел обратно, осмотрел ванную, секретер и даже умывальник. – Ну вот, – сказал он и с торжествующим видом вынес что-то в руке. – Ты забыла свои часы.
   – Неужели? – Мари торопливо надела их и вышла за дверь.
   – Не понимаю… – проворчал Джозеф. – Какого черта мы выезжаем в такую позднотищу?
   – Но еще ведь только полчетвертого, – сказала она. – Всего лишь полчетвертого…
   – Все равно не понимаю, – повторил он.
   Оглядев в последний раз комнату, Джозеф вышел, прикрыл дверь, запер ее и, поигрывая ключами, стал спускаться вниз.
   Мари уже ждала его в машине. Она прекрасно устроилась на переднем сиденье – и даже успела расправить на коленях плащ. Джозеф проследил, чтобы в багажник загрузили остатки багажа, а затем подошел к передней двери и постучал. Мари открыла и впустила его.
   – Ну вот, сейчас-то мы и поедем! – воскликнула она со смехом, и глаза ее озорно блеснули на раскрасневшемся лице. Она даже вся подалась вперед – будто от этого движения машина могла тронуться сама собой. – Спасибо тебе, дорогой, что разрешил сделать возврат денег за сегодняшнюю ночь. Думаю, они нам еще пригодятся в Гвадалахаре. Спасибо!
   – Угу, – пробурчал он в ответ.
   Затем вставил ключ зажигания и надавил на стартер.
   Машина не завелась.
   Тогда Джозеф снова нажал на стартер. Рот Мари болезненно дернулся.
   – Наверное, надо прогреть, – сказала она. – Ночью было холодно…
   Он попробовал снова. Никакого результата.
   Мари вцепилась в свои колени.
   Джозеф попытался завестись еще не менее шести раз, после чего бессильно откинулся назад.
   – Гмм…
   – Попробуй еще разок. Должно заработать, – попросила она.
   – Без толку, – сказал он. – Какая-то поломка.
   – И все-таки попробуй еще раз.
   Джозеф попробовал еще раз.
   – Она обязательно заведется, вот увидишь, – проговорила Мари. – Ты включил зажигание?
   – Включил – не включил… Включил! – огрызнулся Джозеф.
   – Что-то непохоже, чтобы ты его включил, – сказала она.
   – Ну вот, смотри! – Он на ее глазах повернул ключ.
   – Теперь давай, пробуй.
   – Видела? – спросил Джозеф, после того как вновь ничего не получилось. – Я ведь тебе говорил.
   – Ты, наверное, что-то неправильно делаешь. Сейчас мы почти завелись! – воскликнула она.
   – Так можно посадить аккумулятор – потом черта с два его здесь купишь!
   – Ну и ладно – сажай. Я уверена, вот сейчас мы заведемся.
   – Знаешь что, если ты такая умная, попробуй сама! – Джозеф вылез из машины и уступил ей место за рулем. – Ну давай, вперед!
   Мари закусила губу и уселась за руль. Ее руки двигались медленно и торжественно, словно она совершала некий мистический обряд. Всем своим телом она будто пыталась попрать земное притяжение и прочие физические законы. Туфля с тупым носком изо всех сил топтала стартер – однако машина не издавала ни звука.
   У Мари вырвался жалобный писк. Она отпустила стартер и дернула дроссель. После этого в воздухе появился вполне недвусмысленный запах.