Теплая, как парное молоко, ночь дрожала и переливалась свежим запахом земли, неумолчным шепотом деревьев.
   — Я не знаю, — сказала Энн.
   — Да нет же, — сказала Сеси, — я знаю. Ты очень высокий, и ты — самый красивый мужчина в мире. Это прекрасная ночь, ночь, которая запомнится мне навсегда, потому что мы в ней вместе.
   Она протянула чужую, неохотную руку, нашла руку Тома, тоже неохотную, и крепко ее сжала.
   — А сегодня, — недоуменно сморгнул Том, — тебя и вообще не понять. Сейчас ты одна, а через секунду — совсем другая. Я пригласил тебя сегодня на танцы просто ради старого знакомства. Я ничего такого не имел в виду. А потом, когда мы стояли у колодца, я почувствовал, что ты вдруг стала какой-то другой. В тебе появилось что-то новое, мягкое, что-то… — Он замолк, мучительно подыскивая слово. — Я не знаю, не знаю, как это сказать. Что-то такое с твоим голосом. И я понял, что снова тебя люблю.
   — Нет, — сказала Сеси. — Ты любишь меня. Меня.
   — Но я опять боюсь тебя любить, — сказал Том. — Боюсь, что ты сделаешь мне больно.
   — Очень может быть, — сказала Энн.
   Нет, нет, — думала Сеси, — я буду любить тебя всем своим сердцем! Скажи это, Энн, скажи, что я буду его любить!
   Энн молчала.
   Том чуть придвинулся и тронул ладонью ее щеку.
   — Я нашел работу в сотне миль отсюда. Ты будешь по мне скучать?
   — Да, — сказали Энн и Сеси.
   — Можно, я поцелую тебя на прощание?
   — Да, — сказала Сеси прежде, чем Энн успела что-нибудь решить.
   Он коснулся губами чужих для Сеси губ. Он поцеловал эти губы, его била дрожь. Энн окаменела.
   — Энн! — сказала Сеси. — Да не сиди ты так! Обними его!
   Энн не двигалась.
   Том поцеловал ее еще раз.
   — Я люблю тебя, — прошептала Сеси. — Я здесь, это меня ты видишь в ее глазах, и я люблю тебя, и буду любить, даже если она не будет.
   Том отстранился и взглянул ей в глаза, он выглядел как человек, пробежавший без остановки сто миль.
   — Я не понимаю, что происходит. На секунду…
   — Да?
   — На секунду мне показалось… — Он прикрыл глаза ладонью. — Ладно. Отвезти тебя домой?
   — Да, — кивнула Энн Лири. — Пожалуйста.
   Том устало тронул с места. Они ехали под рокот и позвякивание машины сквозь совсем еще раннюю, одиннадцать с небольшим, осеннюю ночь, мимо сверкающих лугов и оголенных полей.
   Я могла бы отдать все, что угодно, абсолютно все, лишь бы быть с ним, никогда с ним не разлучаться, думала Сеси, глядя на проплывающие мимо поля. И тут же в ее ушах еле слышно прозвучало вечное родительское предупреждение: «Будь осмотрительна. Выйдя замуж за обычного, прикованного к земле человека, ты сразу утратишь свои способности, ты же не хочешь этого, верно?»
   Хочу, хочу, думала Сеси, даже и это отдала бы я безо всяких раздумий, если бы только он меня захотел. Что с того, что сейчас я могу блуждать в пустынных ночных просторах, жить в птицах и собаках, кошках и лисицах, если я хочу одного — быть с ним. Только с ним.
   Дорога шуршала, послушно ложась под колеса.
   Энн молчала.
   — Том, — сказала она наконец.
   — Что? — холодно спросил Том. Он смотрел на дорогу, на деревья, на небо, на звезды — только не на нее.
   — Если когда-нибудь — хоть через год, хоть когда угодно — ты попадешь в Грин-Таун, это здесь, совсем рядом, в нескольких милях отсюда, ты можешь оказать мне небольшую услугу?
   — Какую?
   — Ты не будешь любезен повидаться там с одной моей подругой? — спросила Энн, запинаясь на каждом слове.
   — Зачем?
   — Это моя хорошая подруга, я ей о тебе рассказывала. Я дам тебе ее адрес. — Когда машина подъехала к дому и остановилась, Энн достала из сумочки карандаш и листок бумаги, положила листок на колено и написала на нем в лунном свете несколько слов. — Ты сумеешь это разобрать?
   Том ошалело кивнул и взял бумажку.
   Прочитал написанное.
   — Ты зайдешь к ней когда-нибудь? — проговорил рот Энн Лири.
   — Когда-нибудь.
   — Обещаешь?
   — Да при чем тут все это? — гневно воскликнул Том. — Зачем мне какие-то имена и адреса?
   Он смял записку в тугой комок.
   — Обещай, ну пожалуйста! — взмолилась Сеси.
   — …Обещай… — сказала Энн.
   — Ну хорошо, хорошо, — крикнул он, — а теперь хватит!
   Я устала, думала Сеси. Я не могу больше здесь задерживаться. Мне нужно вернуться домой. Я могу странствовать, летать лишь несколько часов в ночь. Но прежде чем уйти…
   — …Прежде чем уйти, — сказала Энн. Она поцеловала Тома в губы.
   — Это я тебя поцеловала, — сказала Сеси.
   Том отстранил ее и впился глазами в Энн Лири, словно пытаясь заглянуть в глубину бездонного колодца. Он ничего не сказал, но понемногу, очень понемногу, его лицо стало смягчаться, и складки на нем разгладились, и закаменевшие было губы расслабились, и он все смотрел и смотрел вглубь освещенного луною лица. Затем он легко поднял ее, поставил на землю и уехал, не сказав больше ни слова, даже не попрощавшись.
   Сеси покинула Энн.
   Из глаз освобожденной Энн брызнули слезы, она стремглав вбежала в дом и захлопнула за собою дверь.
   Сеси, если и помедлила, то лишь чуть-чуть. Она взглянула на теплый ночной мир глазами кузнечика. Взглянула глазами одинокой лягушки на гладкую, как зеркало, лужу. Глазами полночной птицы взглянула с верхушки высокого, посеребренного луной вяза вниз и увидела, как потухли окна в двух фермерских домиках — соседнем и далеком, за поворотом дороги. Она думала о себе и о Семье, о своей необычной способности и о том, что никто из Семьи не может и никогда не сможет сочетаться ни с кем из людей, населяющих этот огромный мир.
   Том? Ее, слабеющее сознание понеслось на крыльях птицы, над кронами деревьев и над полями, буйно заросшими дикой горчицей. Ты сохранишь бумажку, Том? Ты придешь ко мне однажды, когда-нибудь, хоть когда? И тогда — ты меня узнаешь? Посмотришь мне в лицо и сразу вспомнишь, где ты видел меня прежде, и поймешь, что ты любишь меня и что я тоже тебя люблю, всеми силами сердца, всегда и навсегда.
   Она взбивала крыльями прохладный ночной воздух, в миллионе миль от людей и городов, над полями и континентами, реками и холмами. Том? Еле слышно.
   Том спал. Была уже глубокая ночь, его костюм висел рядом на стуле. А в правой руке, лежавшей на белой подушке, у самой его головы, был маленький листок бумаги. Медленно-медленно, по крошечной доле дюйма в секунду, пальцы Тома сомкнулись на листке и крепко его сжали. Он не увидел и не услышал, как в ярком свете полной луны появился трепещущий силуэт птицы. Несколько секунд дрозд тихо, чуть слышно, бился об оконное стекло, а затем упорхнул прочь и полетел на восток, над уснувшей землей, под усыпанным звездами небом.

Глава 6. Откуда Тимоти?

   — А откуда я, бабушка? — спросил Тимоти. — Я тоже пришел через окно Высокого Чердака?
   — Ты не пришел, дитя. Тебя нашли. В корзине, оставленной у двери Дома, с томиком Шекспира под ногами и «Падением дома Эшеров» вместо подушки. С запиской, приколотой к распашонке: ИСТОРИК. Ты был послан, дитя, чтобы описать нас. Исчислить нас в перечнях, запечатлеть наши побеги от солнца, нашу любовь к луне. Можно сказать, что тебя призвал Дом, твои крошечные кулачки с самого начала стремились писать.
   — Но что писать, бабушка, что?
   Древние губы шептали и бормотали, бормотали и шептали…
   — Начнем с того, что сам этот Дом…

Глава 7. Дом, паук и ребёнок

   Дом был тайной внутри загадки внутри головоломки, потому что он вмещал в себя много разновидностей тишины, все — совершенно разные. В нем стояли кровати самых разных размеров, некоторые — с крышками. Кое-где потолки были так высоки, что позволяли летать, и на них имелись зацепки, чтобы тени могли висеть вниз головой, на манер летучих мышей. В гостиной каждый из тринадцати стульев имел счастливый номер тринадцать, чтобы никто не считал себя обделенным. С потолка свисала люстра с подвесками из страдальческих слез несчастных скитальцев, сгинувших в море пятьсот лет тому назад, в погребе на пятистах стеллажах хранились — по годам урожая — бесчисленные бутылки странных, с непонятными названиями вин, а заодно имелись пустые помещения для возможных гостей, не любящих спать ни на кроватях, ни на потолке. Головоломной путаницей паутинных путей пользовался один-единственный паук, то стремительно падавший сверху вниз, то взмывавший снизу вверх, так что весь Дом казался неким диковинным инструментом, на котором играл этот непостижимо проворный Арах2, беззвучно метавшийся между ветрами обуянным чердаком и погребом с невиданными винами, чтобы здесь — проложить новую нить, там — починить старую.
   Комнаты и клетушки, кладовки и чуланы — так сколько ж их было всего, общим счетом? Этого не знал никто. Не тысяча, это уж слишком, но уж никак и не сто. Сто пятьдесят девять — так, пожалуй, будет ближе всего к истине, и каждая из них долгое время простояла пустой, сзывая постояльцев со всего света, томясь нетерпением принять в свои объятия заоблачных странников. Бывают дома с привидениями, этот же Дом лишь мечтал о привидениях, которые его заселят. Сто лет разносили ветры весть о Доме, и во всех краях земли мертвецы, пролежавшие в могиле невесть уже сколько лет, радостно осознавали, что их ждут занятия куда более удивительные. Каждый из них неспешно сворачивал свою загробную лавочку и начинал готовиться к дальнему полету.
   Осенние листья всего мира срывались с места, сбивались в шуршащие стаи и устремлялись вглубь североамериканского континента, как перелетные птицы, спешащие на зимовку. Достигнув цели, они одевали голое дерево пылающими листопадами Исландии и Гималаев, мыса Доброй Надежды и мыса Горн, пока то, воспрянув в полном октябрьском цветении, не взрывалось плодами, сильно смахивающими на тыквенные маски Дня всех святых.
   В каковое время…
   Темной, ненастной, воистину диккенсовской ночью некто проходивший по дороге оставил у главных, литых из чугуна ворот одну из тех корзинок, в которых принято носить на пикник провизию. В этой лежало нечто совсем иное — вопившее, стенавшее и хныкавшее.
   Дверь открылась, и появился приветственный комитет. Комитет состоял из женщины, супруги, невероятно высокой и тощей, мужчины, супруга, еще более высокого и тощего, и древней, едва ли не старше короля Лира старухи, на чьей кухне не было никакой посуды, кроме котлов, а супчики, кипевшие в этих котлах, не стоило включать в чей бы то ни было рацион, и вот теперь эти трое склонились над корзинкой, откинули с нее кусок темной, тяжелой ткани и узрели истомившегося ожиданием младенца примерно двух недель от роду.
   Их поразил его цвет, цвет неба за минуту до восхода, его дыхание, ритмичное и неслышное, как взмахи крыльев бабочки, отчаянный стук его сердца, крошечной птицы, бьющейся о прутья клетки, но тут, повинуясь какому-то порыву, Хозяйка Туманов и Топей (именно под этим именем знал ее весь мир) достала миниатюрнейшее из зеркал, которое она использовала не для того, чтобы изучать свое, не отражавшееся ни в каком зеркале лицо, а чтобы изучать лица чужаков, вызывавших у нее какое-нибудь подозрение.
   — Смотрите! — воскликнула она, поднося зеркало к щеке младенца. — Видите?
   — Проклятье и все такое прочее, — пробурчал бледный костлявый мужчина. — Его лицо отражается!
   — Он не такой, как мы!
   — Да, но все равно, — сказала бледная костлявая женщина.
   Из корзинки на них смотрели маленькие голубые глаза, повторенные в зеркале.
   — He трогайте его, — сказал мужчина. — Пускай лежит.
   И они совсем уже хотели уйти и оставить его на сомнительную милость бродячих собак и одичавших кошек, но в самый последний момент Темная Леди сказала: «Нет», а затем нагнулась, подняла корзинку с младенцем, отнесла ее по щебеночной дорожке в Дом и налево по коридору в комнату, которая мгновенно превратилась в детскую, потому что ее стенки и потолок были сплошь покрыты изображениями игрушек, какие рисуют в египетских гробницах для сынов фараона, которые сплавляются по тысячелетней реке тьмы, ведь нужен же им хоть какой-нибудь источник радости, чтобы заполнить зияющую пустоту этого сумеречного времени и озарить их лица хоть тенью улыбки. Для этой цели по стенам скакали собаки и кошки, а еще там были пашни, ждущие плуга, и поля колосящейся пшеницы, хлеба, какие едят смертные, и связки зеленых луковиц, чтобы дети безутешного фараона поменьше болели. И вот теперь в младенческой гробнице, в этом хладном царстве отчаяния, появился младенец, живой и очень шустрый.
   — Сколько мне помнится, был когда-то некий святой, с детства подававший большие надежды, и звали его Тимоти3, — сказала, тронув корзинку, осенне-зимняя хозяйка Дома.
   — Да.
   — А он, — сказала Темная Леди, — прелестнее всех святых. Это смирило мой страх и развеяло мои сомнения, и он, конечно же, не святой, но все равно — Тимоти. Верно, дитя?
   Услышав свое имя, новый жилец Дома радостно запищал.
   А под самой крышей Дома, на Высоком Чердаке, Сеси выплыла из глубин провидческого сна, повернулась на другой бок и приподняла голову, прислушиваясь к незнакомому радостному писку. И улыбнулась. На некоторое время в Доме повисла странная тишина, все подумали, как теперь сложится их жизнь, и если мужчина стоял неподвижно, а его супруга чуть согнулась, соображая, что же ей делать дальше, Сеси мгновенно осознала, чего недостает ее странствиям, что мало услышать здесь, увидеть и почувствовать там, нужно еще поделиться увиденным, услышанным и прочувствованным с кем-нибудь, кто обо всем этом расскажет. И этот рассказчик появился и во всеуслышанье объявил, что, как бы ни развернулись события, его маленькая рука, которая станет скоро сильной, проворной и ловкой, запишет их до мельчайших подробностей. Ободренная этой уверенностью, Сеси послала к ребенку невидимую паутинку своей мысли, чтобы опутать его и дать ему понять, что теперь они заодно. И подкидыш Тимоти почувствовал ее ласковое прикосновение и смолк, и забылся блаженным сном, а недвижный до того мужчина увидел это и, почти против своей воли, улыбнулся.
   А паук, никем до этого не замеченный, взбежал на корзинку, осторожно ощупал все вокруг, а затем обвился вокруг пальца ребенка — кошмарный папский перстень, чтобы благословлять в будущем некую призрачную конгрегацию, — и застыл настолько неподвижно, что стал похож на черный, гладко отшлифованный алмаз.
   А тем временем Тимоти, даже и не подозревавший, что получил такое драгоценное украшение, знакомился с маленькими, но увлекательными осколками безбрежных снов Сеси.

Глава 8. Мышь, прошедшая полмира

   А раз уж в Доме был такой паук, там должна была быть и —
   Необыкновенная мышь.
   Уйдя из жизни в смерть, она провела пять тысячелетий в одной из гробниц Первой египетской династии и ускользнула на волю, когда не в меру любопытные французы сорвали фараоновы печати и первыми вдохнули кишащий бактериями воздух, который сперва убил их самих, а затем — много позднее, когда Наполеон уже ушел из Египта и щербатый от картечных выстрелов сфинкс восстановился в своих правах, — привел в смятение весь Париж.
   Расставшись — помимо своей воли — с многотысячелетней тьмой, призрачная мышь добралась мало-помалу до морского порта и отплыла на одном корабле (хотя никак не вместе) с кошками в Марсель, затем в Лондон и в Массачусетс; прошло столетие, и она добралась до места — в то самое утро, когда у входа в Дом появилась корзинка с плачущим Тимоти. Мышь юркнула под порог и лицом к лицу столкнулась с восьминогим, агрессивного вида существом, чьи многочисленные колени угрожающе шевельнулись над страшной, ядовитой головой. Мышь замерла и не шевелилась несколько часов (что было с ее стороны весьма благоразумно). В конце концов арахниду надоело, и он удалился, чтобы позавтракать мухой. Мышь же нырнула в щель и тайными, внутристенными ходами пробралась в детскую. Младенец Тимоти, желавший приобрести побольше друзей, пусть даже крошечных и не совсем обычных, принял новоприбывшую с распростертыми объятиями и подружился с нею на всю жизнь.
   А дальше этот Тимоти (не святой) рос и рос, пока не превратился во вполне уже большого человеческого ребенка, на чьем деньрожденном пироге зажгли целых десять свечей.
   И вот теперь и Дом, и деревья, и вся семья, и Тысячу-Раз-Пра-Прабабушка, и Сеси в ее чердачных песках, и Тимоти с верным Арахом в левом ухе, мышью на правом плече и царственной Анубой на коленях — все они ждали величайшее из пришествий…

Глава 9. Семейная встреча

   — Они все ближе, — сказала Сеси.
   — Где они сейчас? — спросил Тимоти и выглянул в чердачное окошко, его голос дрожал от нетерпения.
   — Один из них над Европой, другие над Азией, кто-то над Полинезией, кто-то над Южной Америкой.
   Сеси лежала на спине, смежив глаза; ее длинные темные ресницы мелко подрагивали, чуть приоткрытый рот отвечал Тимоти быстрым, почти без интонаций, шепотом.
   Тимоти отвернулся от окна и подошел к Сеси по дощатому, устланному обрывками папируса полу.
   — А кто там? Кто это — они?
   — Дядюшка Эйнар и дядюшка Фрайн, и кузен Вильям, я вижу Фрулду и Хелгара, и тетю Моргиану, кузена Вивьяна и дядюшку Йогана! Спешат изо всех сил!
   — И они что, все летят? — Глаза Тимоти сверкали энтузиазмом; сейчас, стоя у кровати Сеси и заглядывая ей в лицо, он выглядел едва ли не младше своих десяти лет. Темный, одними лишь звездами освещенный Дом содрогался от порывов ветра.
   — Они передвигаются и по воздуху и по земле, во многих обличьях, — сказала спящая Сеси. Она лежала абсолютно неподвижно и думала внутри себя, чтобы рассказать то, что видит. — Я вижу волкоподобное существо, переходящее ночную реку вброд, чуть повыше большого водопада, его шкура искрится в звездном свете. Я вижу кленовые листья, их гонит в нашу сторону ветер. Вижу, как машет крыльями маленькая летучая мышь. Я вижу много зверей и зверьков, бегущих по лесу или прыгающих по верхушкам деревьев, и все они спешат сюда.
   — Поспеют ли они ко времени? — Тимоти нагнулся над спящей сестрой; паук, висевший у него на лацкане, качался, как черный маятник, и возбужденно перебирал лапками. — К назначенному времени Встречи?
   — Да, Тимоти, конечно поспеют. — Лицо Сеси окаменело, опрокинулось куда-то внутрь. — Уйди. Дай мне постранствовать по моим любимым местам.
   — Спасибо.
   Спустившись с чердака, Тимоти побежал в свою комнату приводить в порядок незастланную постель. Он проснулся на закате, как только в небе зажглись первые звезды, и сразу побежал расспрашивать Сеси.
   Потом он наскоро умылся, стараясь не забрызгать паука, свисавшего с его тонкой шеи на серебристой петле.
   — Ты подумай, Арах, уже завтра, будущей ночью! В канун Дня всех святых!
   В зеркале, единственном зеркале на весь Дом (материнская уступка его «недомоганию»), отражалось пылающее нетерпением лицо: о, если б он был нормальный, как все! Тимоти оскалил и критически осмотрел никудышные зубы, дарованные ему природой. Зернышки кукурузы, гладкие, мягкие и бледные — тьфу, да и только! А клыки? Тупые. Как фасолины!
   В небе погасли последние отсветы ушедшего дня, и Тимоти устало зажег свечи; последнюю неделю их маленькая семья жила по распорядку своих давних дальних стран — днем все спали, а на закате вставали и начинали суетиться, готовясь к Великому Событию.
   — Ох, Арах, Арах, если б я мог действительно спать с утра до вечера, как все остальные!
   Тимоти взял с тумбочки подсвечник со свечкой. Да… Вот если бы иметь зубы крепкие, как сталь, острые, как гвозди! Или научиться посылать свое сознание куда угодно, как Сеси, спящая на чердаке в древних аравийских песках. Да куда там, он ведь даже боится темноты! И спит — представить себе такое — на кровати! А не в этих, что в подвале, красивых деревянных ящиках! Мало удивительного, что прочие члены Семьи сторонятся его, словно какого-нибудь епископского сынка. Вот если бы на его плечах проросли крылья… Он задрал рубашку и осмотрел свою спину в зеркале. Никаких признаков. Никакой надежды полетать.
   Внизу — змеиное шуршание черного крепа, которым занавешивают все стены, все потолки, все двери. Горят тонкие черные свечи, их запах проникает в лестничный колодец вместе с голосом матери и, чуть потише, голосом отца, отвечающим ей из подвала.
   — Ох, Арах, — вздохнул Тимоти, — а позволят ли мне по-взаправдашнему участвовать в празднике? — Паук молча крутился на конце своей шелковинки. — Не просто там бегать за мухоморами и паутиной, развешивать креп да вырезать дырки в тыквах, а носиться и кричать, вопить и хохотать — участвовать в празднике. Позволят? Да?!
   Вместо ответа Арах мгновенно сплел на зеркале паутину, в центре которой красовалось одно-единственное слово: Nil!4
   На первом этаже одна и единственная кошка носилась как угорелая, одна и единственная мышь пронизывала гулкие стены нервными, скребущими звуками, словно выкрикивая: «Общая встреча! Общая встреча!»
   Тимоти поднялся к Сеси, все так же погруженной в глубокий сон.
   — А где ты сейчас, Сеси? — прошептал он. — В воздухе? На земле?
   — Уже скоро, — пробормотала Сеси.
   — Скоро! — расцвел Тимоти. — День всех святых! Скоро!
   Он отодвинулся, поразглядывал тени загадочных птиц и зверей, пролетавших по ее лицу, а затем спустился на первый этаж.
   Из распахнутого чердачного люка струился запах мокрой земли.
   — Отец?
   — Давай сюда! — крикнул отец. — На полусогнутых!
   Тимоти чуть помедлил, глядя на тысячи теней, качавшихся на потолке обещанием скорых прибытий, и прыгнул в подвал.
   — Ну-ка, надрай до блеска постель дядюшки Эйнара!
   — Дядюшка Эйнар такой большой? — поразился Тимоти. — Семь футов?
   — Восемь.
   — Восемь?! — Тимоти схватил бархотку и начал усердно полировать ящик. — И двести шестьдесят фунтов?
   — Ты бы сказал еще «двадцать шесть», — фыркнул отец. — Триста! А внутри этого ящика хватит…
   — Места для крыльев?
   — Места, — рассмеялся отец. — Для крыльев. В девять часов Тимоти вышел из Дома под капризное октябрьское небо и побежал в маленькую, насквозь продуваемую то теплым, то холодным ветром рощицу собирать мухоморы.
   Окна соседних ферм горели тусклым желтым огнем.
   — Знали бы вы, что творится сейчас в нашем Доме, — сказал им Тимоти, а затем поднялся на крутой холм, откуда был виден отходящий ко сну городок, светлые пятнышки окон и церковные часы, казавшиеся с расстояния в несколько миль крошечной серебряной монеткой. «И вы тоже не знаете», — подумал он.
   Через два часа он решил, что мухоморов, пожалуй, хватит, и вернулся домой.
   Затем начался торжественный ритуал. Отец оглашал гулкий подвал темными, как тысячелетний мрак, словами; бледные, как слоновая кость, руки матери делали таинственные пассы, вся Семья молилась — кроме Сеси, которая так и лежала у себя на чердаке. Но Сеси тоже была здесь. Он видел, как она смотрит то из глаз Биона, то из глаз Сэмюэля, то из материнских, а потом чувствовал, как чужая сила поворачивает его собственные глаза и снова исчезает.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента