– Это ты так думаешь, мисс Всезнайка? – гневно оборвал сестру Уинстон.
   Теперь, когда он чувствовал себя в относительной безопасности в своем углу, к нему опять вернулась храбрость.
   Вот и не угадала! Мала еще, чтобы лезть во взрослые дела, Эмми. Как я сказал – так и будет.
   Эмма развернулась, чтобы лучше видеть брата.
   – А ну-ка прекрати, Уинстон, – прошипела она, стараясь сдерживать свои чувства. – Ты что, хочешь, чтобы сюда спустилась мама? Больная? И хватит этих твоих глупостей насчет морского флота. Отец прав. Ты еще слишком юн. Если ты убежишь, то мама этого не переживет. Так что, давай кончай, слышишь?
   Однако, вопреки обыкновению, упрямые глаза Уинстона продолжали метать искры ярости.
   – Эй ты, мисс Малютка! – выкрикнул он ехидно. – Не суй нос в чужие дела! Поняла? Вечно лезет куда не надо. Тошнит прямо. Сама с гулькин нос, а делает вид, что чего-то понимает. Смотрите, какая госпожа нашлась, Эмма Харт!
   В голосе Уинстона звучала лютая злоба, но, не выдержав пристального осуждающего взгляда сестры, он замолчал. Выражение змеиного лица было холодным и безразличным: смерив брата взглядом, она презрительно отвернулась, смутно почувствовав, что Уинстон боится ее. Не так, как боялся грубой отцовской силы, а совсем по-другому, объяснения чему он и сам не знал. Чтобы попытаться скрыть свои чувства, он втянул ноздрями воздух и выкрикнул что есть мочи:
   – Мала еще других учить, Эмма Харт! Нос не дорос!
   Эмма никак не отреагировала на его слова – сжав губы, она заставила себя промолчать.
   Большой Джек, конечно, слышал обмен „любезностями" между двумя старшими детьми: этих нескольких секунд ему оказалось достаточно, чтобы немного прийти в себя и остыть. Медленно повернув массивную голову, увенчанную львиной гривой, он в упор посмотрел на сына.
   – Хорошенького понемножку, Уинстон! – сказал он голосом, в котором все еще чувствовался гнев, но уже явно шедший на убыль. – Оставь сестру в покое. Хватит ругаться, ты свою злость на сегодня израсходовал. И заруби себе на носу, я не забуду, что ты тут наговорил, это я тебе обещаю!
   – А чего она лезет в мои дела? – запротестовал Уинстон, но тут же осекся, увидев, какой злостью сверкнули глаза отца, как покраснело все его лицо.
   Эмма уже не так крепко держала отцовскую руку, и Уинстон счел за лучшее не дразнить отца понапрасну. По-кошачьи ловко он переместился в самый дальний угол кухни, где стоял его младший брат Фрэнк, дрожа от страха: все время, пока длилась ссора, он тихо скулил, пряча голову за большим горшком.
   Эмма мрачно следила за передвижениями Уинстона по комнате: выражение ее глаз оставалось осуждающе-холодным. Сердце ее клокотало от ярости из-за тупости брата, неспособного понять, когда отец не в духе, нельзя распускать язык. Следя за тем, как Уинстон шепотом утешает младшего брата Фрэнка, Эмма думала, каким это было бы для всех благом, если бы он действительно убежал. Тогда в семье действительно бы наступил мир. Впрочем, ей тут же сделалось так стыдно за подобную крамолу, пришедшую в голову, что она даже выпустила руку отца, которую все это время продолжала держать. Как она могла такое пожелать! Ведь они с Уинстоном неразлучны и оба нуждаются друг в друге. Он ее союзник, ее единственно настоящий друг, которого, она знала, не заменит никто. И вдруг... неужели она ошибалась? Это было бы просто ужасно. Она быстро повернулась к отцу, взяла его за руку и, чувствуя себя немного виноватой, тихо попросила:
   – Ну, папа. А теперь садись... – И она сильно, но настойчиво потянула его за руку.
   Какое-то время Джек Харт еще сопротивлялся ее слабым усилиям, но потом, поглядев на девочку, подумал: „Боже, до чего же она худенькая! И как легко было бы мне вырвать свою мускулистую руку из ее хилых пальцев. Да одним движением кисти я мог бы отшвырнуть ее как котенка на другой конец комнаты". Но он ни разу в жизни пальцем ее не тронул – и не собирается делать этого сейчас. Большой Джек расслабил свои напряженные мышцы и покорно позволил дочке усадить себя на стул. Не отрываясь, смотрел он на это бледное и обычно такое серьезное и вдумчивое лицо, которое сейчас было еще по-прежнему возбужденным. И чем дольше смотрел, тем больше оттаивало его сердце – никто другой из детей не трогал его так, как Эмма. И никто из них, кроме нее, не осмеливался ему перечить. Большой Джек не отличался даром прозорливости, но тут при виде дочери его словно осенило. У Эммы, осознал он, действительно железная воля, что для столь юного создания не только странно, но и страшновато. Ее маленькое личико с непреклонной решимостью в глазах неожиданно вызвало в нем целую бурю чувств, в которых гордость смешивалась со страхом за будущее дочери. Да, он гордился Эмминой силой, но и боялся за нее – опять-таки из-за этой ее силы. В один прекрасный день ей не миновать беды, подумалось ему. С таким характером ей трудно придется в их мире, потому что меньше всего он способен терпеть чью-либо независимость. Кто они такие? Бедные люди, осужденные всегда исполнять чьи-то приказы, подчиняться тем, кто их отдает. Эммина железная воля будет в конце концов сломлена – и этого дня надо страшиться. Господи, взмолился он, только бы ему уже не жить тогда на свете, чтобы не видеть ее унижения. Он этого не перенесет так же, как и она.
   Впервые за последние годы он так внимательно разглядывал свою дочь: худенькое тело (еще бы, так скудно питаться!), тоненькая шейка, острые плечи под старенькой, в обтяжку, ночной рубашкой. Но глаза его увидели на сей раз не только это. Но и прозрачную кожу, белую как снег, который даже сейчас лежал на вершинах холмов. И пышность золотистых волос, сходившихся треугольником на середине гордого лба. И хотя тело было еще совсем детским, задатки будущей женской красоты уже проступали – но только вот разовьется ли она или жизнь сгубит ранние ростки? Сердце его при мысли об этом мучительно заныло, все его существо опять охватил гнев. Гнев, смешанный с глубокой печалью за судьбу дочери, которой суждено познать один только каторжный труд. Ведь она и сейчас занята им и здесь, и в Фарли-Холл. Это в ее-то годы!
   Тонкий детский голосок вернул его к реальности:
   – Папа! Папа! Ты что, плохо себя чувствуешь? У тебя такой странный вид!
   Он увидел склоненное над собой озабоченное личико.
   – Ничего, дочка! Все в порядке. Ты уже была у матери? Как она там?
   – Сперва ей было плохо. Но после моего прихода вроде полегчало. Я собиралась принести ей чаю.
   И она выпрямилась, чтобы пойти за чаем, – отец с широкой улыбкой, обнажившей его белые зубы, еще раз оглядел ее любящим взором. Но она как обычно не ответила тем же, чем он ожидал. Вместо этого просто похлопала его по руке и пристально взглянула на него. От этого взгляда отец почувствовал себя пристыженным. Пристыженным собственным ребенком, как будто родителем была она, а не он! Чувство было новым и беспокойным. Эмма – его любимица, никто, как он, не понимал ее, никто так глубоко не любил. И меньше всего ему хотелось пасть в глазах любимой дочери, без чьего уважения жизнь лишилась бы смысла.
   Заученно-механическим движением руки он потянулся к очагу, где стояли его башмаки. Было уже поздно и скоро надо отправляться на кирпичный завод к Фарли, где работал и он, и Уинстон. Путь не близкий – меньше, чем за час, не доберешься.
   Эмма быстро пересекла кухню: теперь в ее движениях снова сквозили решительность и энергия. Ей хотелось как можно быстрее развеять мрачные впечатления раннего утра, чтобы все вернулось на свои привычные места. Да, по-прежнему жгло воспоминание об их недостойном поведении, но долго таить обиду она не умела. И тут за горшком Эмма увидела голову пригнувшегося Фрэнка. На лице у него уже не было прежнего испуга – сейчас малыш занимался тем, что потихоньку намазывал бутерброды для отца и старшего брата, первыми отправлявшихся на работу. Они брали их с собой в специальных жестяных коробках, чтобы иметь возможность подкрепиться в обеденный перерыв. Эмма поспешила ему на помощь, на ходу засучивая рукава, готовая сейчас горы перевернуть.
   – Фрэнк, милый! Чем ты занимаешься? – возбужденно воскликнула она, подходя к брату с расширенными от удивления глазами, укоризненно покачивая головой. – Кто так густо намазывает на хлеб топленое сало? Хочешь, чтоб на завтра ничего не осталось?!
   С этими словами Эмма вырвала из руки перепуганного мальчика нож и, ворча, начала соскребать лишнее, по ее мнению, сало. Затем все, что ей удалось таким путем спасти, она бережно положила обратно в коричневую банку, стоявшую на толстой деревянной доске для отбивания мяса, прикрывавшей горшок.
   – Мы еще пока не господа, пора бы тебе запомнить! – заключила она, доканчивая за брата приготовление бутербродов: наложив один кусок булки на другой, она ловким движением, не лишенным известного артистизма, перевернула и разрезала каждый сандвич надвое.
   Фрэнк обиженно отстранился от сестры: его нижняя губа задрожала, большие карие глаза наполнились горючими слезами, а испуганное личико сморщилось. Для своих двенадцати лет Фрэнк был очень маленьким. Его светлые волосы напоминали скорее цыплячий пушок, а молочной белизны кожа и мелкие черты красивого лица, казалось, принадлежали не мальчику, а девочке. Как же это было унизительно для Фрэнка, что из-за красоты он заслужил прозвище Пупсик и Нэнси на фабрике у Фарли, где он работал подручным прядильщика. Правда, Уинстон обучил его пускать в ход кулаки и давать сдачи, но обычно он предпочитал не делать этого, а молча, с достоинством удалялся восвояси, не отвечая на издевательства и насмешки. Таким он по существу оставался всю свою жизнь – чувствительный, вспыльчивый, он, однако, обладал способностью всегда подставлять под удар вторую щеку с презрительно-гордым видом. Светлые волосы упали ему сейчас на глаза, и он нервным движением откинул их со лба, умоляюще поглядев на Уинстона, своего всегдашнего защитника, который как раз кончил умываться.
   – Чего она пристает? – всхлипывая, обратился Фрэнк к брату. – Я разве что-нибудь не так сделал? – От незаслуженной обиды по его веснушчатым щекам покатились горячие слезы. – Никогда она раньше не говорила, что я сало толсто мажу. А теперь начала придираться... – Распалившись, он стал всхлипывать еще сильнее, чувствуя себя глубоко несчастным.
   Уинстон наблюдал за объяснением Эммы с Фрэнком, сперва недоумевая, а затем явно забавляясь. Он довольно быстро понял, что Эммин решительный тон и манера по-хозяйски вести себя означали не что иное, как присвоение себе материнской власти над всеми членами семьи и желание заставить их войти в привычную утреннюю колею. Уинстон прекрасно видел, что ее брюзжание насчет слишком густого намазывания вполне невинно и на брата она не собиралась сердиться. Закончив вытираться и положив полотенце, он привлек Фрэнка к себе и обнял за плечи.
   – Ого! Да будь я проклят, если хоть раз такое видел! – воскликнул он, обращая свой взор к отцу с выражением притворного ужаса на лице. (Чтобы не рассмеяться, он даже прикусил губу.) – Вот уже никогда не думал, что доживу до такого дня, когда наша Эмма превратиться в скрягу! Никак на нее перешли привычки старика Фарли! – Хотя слова его могли показаться обидными, говорил он тем не менее без всякой злобы и глаза его при этом задорно поблескивали.
   Эмма мгновенно повернулась в их сторону – лицо так и пылало от жара ревевшего в очаге пламени, отсветы которого делали ее волосы светло-золотистыми. В сердцах она даже пригрозила им ножом:
   – Это несправедливо! Никакая я вам не скряга! Ведь правда, папа? – и тут же продолжила, не дожидаясь, пока он ответит. – У старого Фарли столько золота, что оно так и тянет его к земле. У него даже ноги стали кривые. А знаете, почему он стал такой? От скупости! Он даже ягодки пополам не разрежет, чтобы с кем-нибудь поделиться второй половиной! Вот он какой! – Она говорила возбужденно, но без злости, а на ее разрумянившемся лице застыло смущенное выражение. Словом, Уинстон имел все основания считать, что его поддразнивание попало в точку. Эмма больше всего на свете ненавидела скаредность, так что обвинение в скупости, пусть даже в шутку, было самым страшным из всех обвинений в ее адрес, какое только можно было себе представить. Вот и сейчас она была явно задета за живое.
   Упрямо тряхнув головой, Эмма стала горячо оправдываться:
   – Намазывать так густо? Да там же два дюйма толщины! Разве такой бутерброд съешь? Вас бы просто стошнило, помяните мое слово!
   Все трое уставились на распалившуюся девчонку с пунцовыми щеками, по-прежнему продолжавшую размахивать ножом. И тут Уинстон не выдержал и рассмеялся – дольше лицезреть эту забавную картину у него просто не было сил. Джек Харт метнул в его сторону недоуменный взгляд – его густые черные брови изломанной линией сошлись на переносице. Какое-то время он ничего не понимал, тупо уставившись на сына. Но тут до него дошло, что Уинстон и не думает издеваться над сестрой, совершенно сбитой с толку и оскорбленной в своих лучших чувствах. Он несколько раз перевел взгляд с Уинстона на Эмму и обратно, пока веселость сына не заразила и его. Большой Джек хлопнул себя по колену и захохотал.
   Сперва Эмма, вспыхнув, засверкала глазами, но потом лицо ее осветилось первой робкой улыбкой, становившейся все более заметной, пока наконец девочка не присоединилась к отцу и брату и тоже не рассмеялась.
   – Ну и шум вы подняли из-за какого-то там дурацкого сала! – пробормотала она, давясь от смеха и положила нож на место.
   Один Фрэнк по-прежнему не понимал в чем дело. Но тут и до него дошло, что все смеются от души, и он, последний из четырех, засмеялся, утирая рукавом серой рубашки еще не высохшие слезы. Эмма потянула его к себе.
   – Не обижайся на меня, слышишь, Фрэнк? Я ничего плохого в виду не имела, глупыш! И не смей вытирать свой нос рукавом! – снова принялась она увещевать брата с притворной грубостью, приглаживая в это же самое время его волосы и нежно целуя в макушку.
   Смех сразу помог разрядить напряженную атмосферу, еще сохранявшуюся в самом воздухе кухни, чудодейственным образом уступившую теперь место обстановке дружелюбия и общего доброжелательства. С облегчением вздохнув, Эмма вновь, с удвоенной энергией, принялась хлопотать по дому.
   – Давайте-ка пошевеливаться, а то все опоздаем на работу! – строго прикрикнула она, бросив взгляд на часы, тикавшие на каминной полке. Они показывали без четверти пять: отец и брат должны выходить через пятнадцать минут.
   Эмма протянула руку и пощупала стоявший под теплым чехлом чайник – он был еще горячий.
   – Давай Фрэнк, – обратилась сестра к младшему брату, – отнеси чай маме. Вместо меня. – И Эмма налила чаю в глиняную кружку, щедро добавив туда молока и сахара. – Ты, папа, пожалуйста, займись очагом, чтобы не погас, пока не пришла тетя Лили. А ты, Уинстон, перемой посуду. Я сейчас упакую твои бутерброды – и можете идти. И не забудь про каминную решетку, пап!
   Подавая кружку с чаем Фрэнку, она прибавила:
   – Смотри, обязательно спроси маму: может, она хочет к чаю хлеба с джемом? И поскорей возвращайся, братик, а то у меня еще куча всяких дел осталась. И мне надо их все переделать до работы.
   Фрэнк взял кружку двумя маленькими ручонками, осторожно пересек кухню – гулкий звук его шажков по каменному полу еще оставался в воздухе уже после того, как он начал подниматься по лестнице. Тихонько насвистывая что-то непонятное, Уинстон собрал между тем грязные кружки с тарелками и отнес в мойку, а отец принялся подбрасывать в очаг поленья.
   Эмма не могла не улыбнуться про себя: еще бы, мир в семье восстановлен! Подойдя к столу, она начала заворачивать бутерброды в льняные салфетки, любовно подшитые матерью. Прежде чем завернуть бутерброды, она слегка смачивала салфетки, чтобы хлеб не черствел.
   Джек весь погрузился в процесс поддержания огня. Тут потребовалась немалая сноровка в раскладывании кусочков угля – чуть ли не каждый у них был на вес золота – между поленьями, которые посыпались затем угольной пылью. Только в этом случае, он знал, огонь в печи не погаснет до прихода его сестры Лили, которая являлась теперь каждое утро, чтобы присматривать за Элизабет. В то время как Джек разворачивался всем своим массивным телом, чтобы достать каминную решетку, он не удержался и украдкой взглянул на Уинстона. Тот заученно-механическими, как машина, движениями мыл в раковине посуду – и отцу вдруг сделалось стыдно за недавний взрыв необузданной ярости. Между ними никогда не существовало никакой глубокой неприязни. Виной всему была та раздражительность, с которой и тому и другому не удавалось справиться. В сущности отец даже не винил сына за желание сбежать от Фарли, просто он не мог ему этого позволить. Хотя доктор Малкольм не говорил о здоровье Элизабет ничего определенного, Джеку не надо было медицинского заключения, чтобы подтвердить то, что он уже давно подозревал. Его жена при смерти. Отъезд Уинстона в такое время наверняка стал бы последним гвоздем, забиваемым в крышку ее гроба. Ведь Уинстон был ее любимцем. Конечно, она любила и остальных своих детей, но его по-особому: старший из троих, он внешне больше других походил на нее. Как же мог отец позволить ему уехать из дому? Но вместе с тем не мог и раскрыть сыну истинные причины своего отказа.
   „И всегда-то он выбирает самое неподходящее время для своих разговоров", – пробурчал себе под нос Большой Джек, устанавливая каминную решетку. Облокотившись на нее, он на мгновение перевел взгляд на полыхавший в очаге огонь: сердце его переполнилось печалью и отчаянием. Он как бы мысленно прощался в этот миг с Элизабет – бедняжка, какую тяжелую жизнь она прожила! А дети? Что их ждет, когда они останутся без матери? И очень скоро, даже последний снег не успеет растаять под весенними солнечными лучами.
   Из задумчивости его вывело легкое прикосновение чьей-то руки. Он сразу узнал Эмму. С трудом сглотнув застрявший в горле комок, Джек хрипло прокашлялся и выпрямился во весь свой могучий рост.
   – Что там у тебя, дочка? – попытался он улыбнуться.
   – Ты опаздываешь, пап! Пойди проведай маму – и можете отправляться.
   – Хорошо, милая. Только сполосну руки, а то они все в угольной пыли. – И Джек подошел к раковине, где еще возился с горшками Уинстон. – Поднимись к матери, сынок. Я загляну через минутку. Она ведь так расстраивается, если мы не заходим к ней перед работой.
   Уинстон кивнул, вытер последнюю тарелку и быстро вышел из кухни, все еще что-то нервно насвистывая.
   Джек поглядел на Эмму, стоявшую с чайницей в руках – она отсыпала каждому немного заварки и сахара в кулечки, которые они брали с собой на работу вместе с бутербродами. Концы каждого кулька она аккуратно закручивала, чтобы ничего не просыпать по дороге.
   – Ты бы переоделась, Эмма! А то еще простудишься в этой своей ночной рубашке. Шаль, я вижу, совсем прохудилась. Все дела, слава Богу, переделаны, так что можешь идти и заниматься собой.
   – Хорошо, папа, – широко улыбнулась дочь. – Я как раз все уже приготовила для вас с Уинстоном. – Серьезное лицо ее так и расцвело. Необычно глубоко посаженные зеленые глаза ярко светились.
   „Все в порядке, – решил Джек, – она по-прежнему любит меня". Словно в подтверждение его мыслей Эмма подбежала к нему и, встав на цыпочки, дотянулась до отцовской шеи, пригнула его голову к себе и нежно поцеловала в щеку.
   – Увидимся теперь в субботу! – произнесла она.
   Отец прижал дочку к себе своими сильными руками: как хотелось ему защитить ее от всех напастей!
   – Береги себя, доченька, там в Фарли-Холл, – проговорил он с нежностью, и голос его чуть не осекся.
   Не успел он оглянуться, как Эмма уже упорхнула, незаметно выскользнув из его рук, и Большой Джек остался на кухне один.
   Тяжело вздохнув, он снял с крючка висевшее за дверью пальто. Пошарив в карманах, он извлек оттуда маленькие кожаные ремешки, которыми перехватывал у щиколотки свои плисовые брюки, чтобы во время работы на ноги не оседала пыль. Завязывая сейчас брючины, он раздумывал, надо ли сообщать жене, что он уже подал заявление об уходе с завода, или нет. Решая этот непростой вопрос, Джек нахмурился, в то время как пальцы привычно делали свое дело, сами определяя, достаточно ли туго ремешок обхватывает щиколотку. С работой в их краях было действительно непросто, и многие вообще не имели никакой работы. К тому же Джек любил трудиться на свежем воздухе, хотя целый день, по десять часов подряд, кидать тяжелую, мокрую глину на железный поддон могло бы отбить охоту к этому занятию у любого человека, какой бы недюжинной силой он ни обладал. Но не это смущало Большого Джека, не боявшегося никакого изнурительного труда, а те деньги, которые ему платили. В пятницу, набравшись наконец смелости, он прямо сказал об этом Стэну, своему мастеру.
   – Восемнадцать шиллингов десять пенсов – разве этого достаточно, чтобы принести домой в конце недели? Как-никак, а у меня жена и трое детей. Они-то ни в чем не виноваты, но старый Фарли должен, черт побери, соображать, что на такие деньги не проживешь. Что мне, с голоду околевать что ли? Он просто скряга, Стэн, да ты и сам об этом знаешь, – заключил он свою тираду, показывая, что на сей раз намерен идти до конца.
   Стэн сочувственно покачал головой и... отвел глаза: трудно было вынести упорный взгляд Большого Джека.
   – Ты абсолютно прав, – согласился мастер. – Платить такие деньги – это преступление. Но кругом полно народу, и они получают в неделю всего по двадцать шиллингов, хотя по должности им положено куда больше. Да я и сам получаю ненамного больше этого. А что тут можно поделать? Ничего! Согласен – работай, не согласен...
   Он сказал Стэну, что работать больше за такую плату не намерен. Но уже в субботу снова отправился на завод, проглотив свою гордость. Переговорив со старшим мастером Эдди, его давним другом, с которым они играли вместе еще мальчишками, он, однако, узнал от него, что через неделю тот может взять его к себе и платить по двадцать шиллингов в неделю – не так уж много, но все-таки повышение... Надо ли обо всем этом рассказывать Элизабет? Пожалуй, все же не стоит. Она знала, как ненавистна ему его будущая работа на заводе, так что ее рассказ только бы ее расстроил, ухудшив и без того плохое состояние. Нет, точно, не стоит. Пусть пройдет неделя: если ему, правда, дадут эти деньги, тогда можно и рассказать жене все как было. Утешало его только то, что новое место работы размещалось минутах в десяти от их дома, в долине, на другом конце деревни, что возле берега реки Эр. Это значит, что он сможет быть поблизости от Элизабет и всегда, если потребуется, прийти ей на подмогу. Сознание этого согревало сердце – новая работа уже не представлялась ему больше такой непереносимой.
   Но вот часы на деревенской площади пробили пять – Джек тут же вскочил с места и пошел к двери кухни – той поистине львиной поступью, которая бывает у многих высоких мужчин. Перешагивая через две ступени, он стал быстро подниматься по каменной лестнице – звук его подбитых гвоздями тяжелых башмаков гулким печальным эхом отдавался в тишине дома, наполняя его почти траурным металлическим звучанием.
   Эмма, уже переодевшаяся, стояла подле кровати матери вместе с братьями, Уинстоном и Фрэнком: вся троица в своей серой обтрепанной одежде казалась воплощением безутешного горя. Впрочем, латанная-перелатанная, одежда эта выглядела тем не менее безукоризненно чистой и аккуратной, как и они сами, – тщательно вымытые лица, волосы причесаны не как-нибудь, а на совесть. И хотя дети Джека и Элизабет были не слишком похожи друг на друга, в каждом из них чувствовалось то несомненное изящество, которое заставляет забывать даже о самых нищенских одеяниях. В каждом из троих ощущалось и своеобразное достоинство, застывшее на их серьезных лицах. При виде ворвавшегося в спальню отца они расступились, давая ему дорогу. В отличие от них Джек излучал бурную энергию, а на его губах играла бодрая улыбка, о которой он вовремя позаботился.
   Элизабет полусидела в кровати, опираясь на целую гору подушек. Несмотря на крайнюю бледность – в лице ее не было буквально ни кровинки – жар, казалось, спал, и она обрела определенное спокойствие. Эмма успела вымыть мать, причесать волосы и накинуть ей на плечи голубую шаль: этот цвет еще больше подчеркивал голубизну прекрасных глаз, как и разметавшиеся по подушкам мягких, совсем как шелковые нити, волос. Сердце Джека защемило, когда он взглянул на высвеченное пламенем свечи лицо жены. Мраморно-бледное, оно напомнило ему резные слоновьи бивни, на которые он в свое время насмотрелся в Африке. Черты этого лица были заостренными, словно над ними потрудился искусный резец ваятеля, грубость плоти больше уже не ощущалась. Казалось, сама Элизабет превратилась в маленькую изящную статуэтку.
   Теперь лицо Элизабет озарилось улыбкой – она увидела мужа, склонившегося над кроватью. Она протянула к нему свои исхудалые руки – муж с какой-то непонятной яростью подхватил жену и прижал ее к себе, как будто не собирался отрывать слабое, немощное тело от своего, сильного и мужественного.
   – Сегодня, Элизабет, мы совсем молодцом! – воскликнул он с нежностью, словно ласкавшей сам воздух комнаты и делавшей его голос легко узнаваемым.
   – Да, Джон, мне и вправду лучше, – подтвердила она, стараясь придать своему лицу как можно более мужественное выражение. – Думаю, вечером, когда ты придешь с работы, дорогой, я уже смогу подняться. Приготовлю тебе тушеную баранину с луком и клецками, напеку булок...