XXXIII
   Поэт же быстрее всего приходит к этому чувству, применяя метрический стих, поскольку размеры суть средство изменения структуры времени. Происходит это потому, что каждый слог обладает временной величиной. Строка пятистопного ямба, например, эквивалентна пяти секундам, хотя ее можно прочесть и быстрее, если читать про себя. Однако поэт всегда читает то, что написал, вслух. По этой причине значения слов и их звучания в его сознании сопряжены с длительностью. Или, если угодно, наоборот. Так или иначе, пятистопная строка означает пять секунд, проведенных иным, нежели любые другие пять секунд, образом, в том числе и пять секунд следующей пятистопной строки.
   Это верно по отношению к любому другому размеру, и чувство бесконечности у поэта -- скорее временное, нежели пространственное, практически по определению. Но мало какой из других размеров способен породить такую бесстрастную монотонность белого стиха, тем более остро ощутимую в случае Рильке -- после десятилетия почти непрерывной рифмовки. Помимо ассоциаций с греко-римской античной поэзией, традиционно передаваемой белым стихом, этот размер для Рильке в 1904 году наверняка нес в себе запах чистого времени, просто потому, что обещал ему нейтральность тона и свободу от эмфатики, неизбежной в рифмованном стихе. Поэтому до какого-то момента в отрешенности Эвридики от ее предыдущего состояния можно различить след отношения самого поэта к его предыдущей манере, ибо Эвридика нейтральна и свободна от эмфатики. Тут мы ближе, чем где бы то ни было, к автобиографии.
   XXXIV
   Даже сейчас она уже была не та светловолосая женщина,
   чей образ когда-то отзывался в стихах поэта,
   уже не аромат и остров широкого ложа,
   уже не собственность идущего впереди.
   Или же к автопортрету. Потому что эти четыре строки, безусловно, наводят на мысль о некоторой личной перспективе. Характеризуется она не столько физической дистанцией, с которой автор смотрит на Эвридику, сколько психологической, с которой она вопринимается в данный момент и воспринималась прежде. Другими словами, сейчас, как и прежде, она объективируется, и чувственность этого объекта целиком исчерпывается его поверхностью. И хотя, возможно, было бы полезнее приписать этот взгляд Орфею, таким образом защитив Рильке от критиков-феминисток, позиция, с которой ведется наблюдение, несомненно принадлежит рассказчику. Самое явное на то указание "аромат и остров широкого ложа", объективирующее и в буквальном смысле изолирующее героиню. Но достаточно было бы и слов "та светловолосая женщина", поскольку жена нашего пра-поэта могла быть только темноволосой.
   С другой стороны, правдоподобие и боязнь анахронизмов -- это наименее существенные заботы при пересказе мифа, ибо его временные рамки перекрывают пределы и археологии и утопии. Кроме того, здесь, приближаясь к концу стихотворения, автор стремится исключительно к повышению тона и размытию фокуса. Последнее, несомненно, имеет целью увидеть Эвридику глазами Орфея: если она вообще видна, то видна издалека.
   XXXV
   И здесь Рильке дает нам самую гениальную во всей истории поэзии цепочку из трех сравнений, и все они связаны как раз с потерей фокуса. Точнее говоря, они связаны с отходом в бесконечность. Но прежде всего они связаны друг с другом:
   Она уже была распущена, как длинные волосы,
   и раздана на все стороны, как пролившийся дождь,
   и растрачена, как изобильные запасы.
   Волосы -- по-видимому, по-прежнему светлые, распускаются -по-видимому, на ночь -- по-видимому, означающую ночь вечную; их пряди -по-видимому, седеющие, становятся дождем, затмевающим своими подобными волосам нитями горизонт до такой степени, что он превращается в отдаленное изобилие.
   В принципе, это та же самая модель, которая дала нам сферу в начале стихотворения и концентрические ярусы вселенной, порожденной лирою Орфея в середине, только геометрический чертеж заменен здесь простым карандашным рисунком. Это видение предельного расточения не имеет себе равных. По крайней мере, не имеет равных строка "раздана на все стороны, как пролившийся дождь". Это, конечно, пространственное изображение бесконечности -- но именно так бесконечность, по определению временна'я, часто предстает смертным: у нее практически нет другого выбора.
   Поэтому описать ее можно только с нашего -- то есть дольнего -- конца. К его величайшей чести, Рильке сумел удлинить эту перспективу: эти строки несут в себе открытость Аида, его развертывание, если угодно, и притом скорее в утопическое, нежели археологическое, измерение.
   Ну, как минимум, органическое. Не расставаясь с идеей "запасов", наш поэт завершает свое описание героини в следующей строке: "она уже стала корнем", прочно пересаживая ее в свои "копи душ", среди тех самых корней, где "ключом била кровь, которая течет к людям". Это знак, что стихотворение возвращается к своей сюжетной линии.
   XXXVI
   Итак, экспликация персонажей завершена. Теперь они могут вступить во взаимодействие. Конечно, мы знаем, что произойдет дальше, и если мы продолжаем читать это стихотворение, то на это есть две причины. Во-первых, потому что поэт сказал нам, с кем это произойдет, во-вторых, потому что мы хотим знать почему.
   Миф, как мы уже говорили, это жанр откровения, ибо мифы проливают свет на силы, которые, грубо говоря, управляют человеческими судьбами. Боги и герои, их населяющие, это, по сути, когда более, когда менее осязаемые дублеры или подставные лица этих сил. И сколь бы стереоскопически или осязаемо ни изображал их поэт, в конечном счете результат может оказаться декоративным, в особенности если автор одержим совершенством деталей или если он отождествляет себя с одним или несколькими персонажами сюжета -- в таком случае это превращается в poe`me a` clef.13 В этом случае поэт придает силам, представителями которых выступают его персонажи, неустойчивость, чуждую присущей им логике или изменчивости. Проще говоря, это уже история для узкого внутреннего круга. А силы эти -- вещь внешняя. Как мы видели, Рильке с самого начала предохраняет себя от излишней близости к Орфею. Поэтому опасность, которая ему грозит, заключается в чрезмерном внимании к деталям, в особенности в случае Эвридики. К счастью, детали здесь носят метафизический характер и хотя бы уже по этой причине сопротивляются разработке. Короче говоря, его беспристрастие в отношении своего материала сходно с беспристрастием самих этих сил. В сочетании с изначально заданной непредсказуемостью каждого следующего слова в стихотворении, это приводит чуть ли не к родству автора, если не его равенству, с этими силами. Так или иначе, это дает ему возможность стать средством для их самовыражения, то есть -- откровения, и уж он не упустит такого случая.
   XXXVII
   Первый такой случай представляется прямо сейчас -- его подсказывает сюжет. Но как раз сюжет с его потребностью в финале и развязке уводит автора в сторону.
   И когда внезапно
   бог ее остановил и, страдальчески
   воскликнув, произнес слова: "Он обернулся!" -
   она ничего не поняла и тихо спросила: "Кто?"
   Это ошеломляющая сцена. Односложное "кто" -- это собственный голос забвения, самый последний выдох. Ибо силы, боги, абстрактные энергии и проч., как правило, оперируют односложными словами -- в частности, по этому признаку их и можно распознать в повседневной реальности.
   Ham поэт запросто мог бы остановиться на этом моменте откровения, будь стих рифмованным. Но поскольку он работал с белым стихом, он был лишен эвфонической законченности, которую обеспечивает рифма, и был вынужден отпустить на волю огромность, сжатую в единственный гласный слова "кто".
   Вспомните, что оборот Орфея -- ключевой момент мифа. Вспомните. что стих значит "поворот". Вспомните, главное, что запрет богов гласил: "Не оборачивайся". Применительно к Орфею это значит: "В царстве мертвых не веди себя, как поэт". Или же, если на то пошло, как стих. А он ведет себя именно так, потому что иначе он не может, потому что стих -- его вторая натура, а может быть, первая. По этой причине он оборачивается и, бустрофедон или не бустрофедон, его сознание и его взгляд идут обратно, нарушая запрет. Расплата за это -- Эвридикино "Кто?". По-английски, во всяком случае, это могло бы быть зарифмовано.
   XXXVIII
   И будь оно зарифмовано, стихотворение с тем же успехом могло бы здесь закончиться. На ноте эвфонической финальности и вокальном эквиваленте отдаленной угрозы, звучащей в "у" (who -- кто).
   Оно, однако, продолжается не только потому, что написано белым стихом, по-немецки, или из соображений композиции нуждается в развязке, -- хотя и этого было бы достаточно. Продолжается оно потому, что у Рильке остались в запасе еще две вещи. Одна из них в высшей степени личная, другая принадлежит мифу.
   Начнем с личной. Здесь мы ступаем на зыбкую почву догадок. Во-первых, я думаю, что слова "она ничего не поняла и тихо спросила: Кто?" -- основаны на личном опыте поэта -- назовем это опытом романтического отчуждения. Вообще говоря, все это стихотворение можно было бы истолковать как метафору расставания двух участников романтического союза, причем инициатива здесь принадлежит женщине, а желание восстановить все, как было, -- мужчине, который, естественно, был бы авторским alter ego.
   Есть много доводов против такой интерпретации. Некоторые из них были упомянуты выше, в том числе боязнь самовозвеличивания, явно выраженная у нашего автора. Тем не менее, не следует целиком исключать подобную интерпретацию -- именно из-за того, что он отдавал себе отчет в такой возможности, и еще потому, что не следует исключать и возможность того, что этот союз распался по его вине.
   Теперь, представив себе, что здесь присутствует элемент личного опыта, мы должны сделать следующий логический шаг и представить себе конкретный контекст и психологическую значимость реплики героини в этом стихотворении.
   Это не так уж сложно. Поставьте себя на место любого отвергнутого влюбленного и представьте себе, что вы, ну, например, дождливым вечером, после длительной разлуки, проходя мимо слишком хорошо вам знакомого входа в дом любимой, останавливаетесь и нажимаете на кнопку звонка. И представьте себе голос, звучащий, скажем, в домофоне, который спрашивает, кто там, и представьте себе, как вы отвечаете: "Это я, Джон". И представьте себе, что этот голос, знакомый вам во всех его малейших модуляциях, возвращается к вам тихим, бесцветным: "Кто?"
   Тогда вы подумаете даже не столько, что вас забыли, сколько, что вам есть замена. В вашем положении это наихудшее из возможных объяснений вопроса "Кто?" -- и вы готовы его принять. Правы вы или нет -- другое дело. Но если когда-нибудь окажется, что вы сочиняете стихотворение об отчуждении или же о наихудшем из всего, что может случиться с человеком -- например, о смерти, вы, вполне возможно, решите воспользоваться этим своим опытом, так сказать, для местного колорита. Тем более, что когда тебя заменяют, редко знаешь, кем.
   XXXIX
   Может быть, именно такой -- а может быть, и какой-то иной -- опыт, кроющийся за этой строкой, и привел Рильке к постижению природы сил, управляющих разлучением Орфея и Эвридики. У него ушло еще семь строк, чтобы вернуться собственно к сюжету мифа, но результат стоил задержки.
   А сюжет мифа таков:
   Орфея и Эвридику, по-видимому, притягивают противоположно направленные враждующие силы: его -- к жизни, ее -- к смерти. То есть на него претендует конечное, на нее же -- бесконечность. По видимости, между этими двумя силами имеется некоторое подобие равенства, причем жизнь, вероятно, отчасти берет верх над смертью, ибо эта последняя позволяет первой вторгнуться в свои владения. А может быть, все наоборот, и Плутон с Персефоной позволяют Орфею войти в Аид, чтобы забрать жену и увести ее обратно в жизнь, именно поскольку они уверены, что он потерпит неудачу. Может быть, даже наложенный ими запрет (не оборачиваться и не смотреть назад) отражает их опасение, что Орфей найдет их царство слишком соблазнительным, чтобы возвращаться в жизнь, а они не хотят оскорблять своего собрата -- бога Аполлона, и забирать его сына раньше срока.
   В итоге, разумеется, оказывается, что сила, управляющая Эвридикой, сильнее силы, управляющей Орфеем. Это логично, поскольку мертвым человек бывает дольше, чем живым. Из этого следует, что бесконечность ничего не уступает конечному -- разве что в стихах -- ибо, будучи категориями времени, ни та, ни другая измениться не могут. Отсюда также следует, что эти категории используют смертных не столько для того, чтобы продемонстрировать свое присутствие или власть, сколько чтобы пометить границы своих соответствующих владений.
   XL
   Все это, безусловно, очень увлекательно, но в конечном счете не объясняет, как или, если на то пошло, почему срабатывает божественный запрет. Для этого, как выясняется, миф нуждается в поэте, и этому мифу чрезвычайно повезло, что он нашел Райнера Мария Рильке.
   Вот финал стихотворения, который говорит нам о механизме этого запрета, а также о том, кто кого использует: поэт -- миф или миф -- поэта:
   Но вдалеке, темный в ярком выходе,
   стоял некто, тот или иной, чье лицо
   было неразличимо. Стоял и видел,
   как на полоске тропы меж лугами,
   с печалью во взгляде, бог посланий
   молча повернулся, чтобы следовать за фигурой,
   уже идущей обратно по той же самой тропе, -
   ее шаги ограничивал длинный саван, -
   неуверенно, мягко, и без нетерпенья.
   Ну, "яркий выход" -- это, очевидно, выход из Аида в жизнь, "некто, тот или иной", там стоящий, и лицо которого "было неразличимо", -- Орфей. Он -некто, тот или иной, по двум причинам: потому что он уже ничего не значит для Эвридики и потому что он просто силуэт для Гермеса -- бога, который глядит на Орфея, стоящего на пороге жизни, из темной глубины царства мертвых.
   Другими словами, в этот момент Гермес все еще смотрит в том же направлении, что и раньше, на всем протяжении стихотворения. А Орфей, как нам сказано, обернулся. Что же до Эвридики... здесь-то и начинается самое потрясающее место в стихотворении.
   "Стоял и видел", -- говорит рассказчик, подчеркивая изменением времени глагола "стоять" сожаление Орфея и признание им своего поражения. Но то, что он видит -- вправду поразительно. Ибо он видит, как бог повернулся, но только сейчас, чтобы следовать "за фигурой, уже идущей обратно". Значит, Эвридика тоже повернулась. Значит, бог поворачивается последним.
   Возникает вопрос: когда повернулась Эвридика? Ответ на него: "уже", и в конечном счете это значит, что Орфей и Эвридика повернулись одновременно.
   Другими словами, наш поэт синхронизировал их движения, тем самым сообщая нам, что силы, управляющие конечным и бесконечным, сами управляются с какого-то -- ну, назовем его пультом, и что этот пульт управления, ко всему прочему, автоматический. Видимо, следующий наш вопрос будет тихое: "Кто?"
   XLI
   Греки, конечно, знали бы ответ и сказали бы: "Хронос", -- поскольку так или иначе все мифы указывают именно на него. В данный момент он нам неинтересен или же, точнее говоря, недоступен. Нам следует остановиться на этом месте, где примерно шестьсот секунд, или десять минут этого стихотворения, написанного девяносто лет назад, нас оставляют.
   Это неплохое место, хотя это всего лишь нечто конечное. Правда, мы не видим его таковым -- возможно, потому что не хотим отождествлять себя с Орфеем, отвергнутым и потерпевшим поражение. Мы предпочитаем видеть в нем бесконечность, и мы бы даже предпочли отождествиться с Эвридикой, поскольку с красотой, в особенности расточенной и розданной "на все стороны, как пролившийся дождь", легче отождествиться.
   Однако это -- крайности. Что делает место, на котором оставляет нас это стихотворение, привлекательным, так это то, что пока мы здесь, мы имеем возможность отождествиться с его автором, Райнером Мария Рильке, где бы он ни был.
   Torц, Швеция
   1994
   * Перевод с английского А. Сумеркина под редакцией В. Голышева
   * Перевод текста "Ninety Years Later" выполнен по изданию: Joseph Brodsky. On Grief and Reason.
   1 Здесь и далее вслед за английскими цитатами приводится подстрочный их перевод, сделанный с целью облегчить задачу для русского читателя. (Здесь и далее -- примеч. переводчика.)
   2 Условие существования (фр.).
   3 С точки зрения вечности (лат.).
   4 Злорадства (нем.).
   5 Т. е. средства выражения.
   6 Стих (англ.).
   7 Возлюбленная (нем.).
   8 Здесь дан буквальный перевод, омонимичное выражение значит "быть на сносях".
   9 Сами по себе (лат.).
   10 Конец века (фр.).
   11 Маленькая смерть (фр.).
   12 Ремесло (фр.).
   13 Зашифрованное письмо (фр.).
   (c) А. Сумеркин (перевод), 1997.
   -----------------
   Р. М. Рильке: "Орфей. Эвридика. Гермес" (пер. К. Богатырева)
   То были душ причудливые копи...
   Рудой серебряною шли они -
   прожилками сквозь тьму. Между корнями
   ключом забила кровь навстречу людям
   и тьма нависла тяжестью порфира.
   Все остальное было черным сплошь.
   Здесь были скалы,
   и призрачные рощи, и мосты над бездной,
   и тот слепой огромный серый пруд,
   что над своим далеким дном повис,
   как ливневое небо над землею.
   А меж лугов застенчиво мерцала
   полоской бледной узкая тропа.
   И этою тропою шли они.
   Нетерпелив был стройный тихий муж,
   в накидке синей шедший впереди.
   Его шаги глотали, не жуя,
   куски тропы огромные, а руки,
   как гири, висли под каскадом складок,
   не помня ничего о легкой лире,
   что с левою его рукой срослась,
   как с розою ползучей ветвь оливы.
   Он в чувствах ощущал своих разлад,
   как пес, он взглядом забегал вперед
   и возвращался, чтоб умчаться снова
   и ждать у поворота вдалеке, -
   но слух его, как запах, отставал.
   Порой ему казалось, что вот-вот
   он слухом прикоснется к тем двоим,
   что вслед за ним взбираются по скату.
   И все же это было только эхом
   его шагов и дуновеньем ветра.
   Он громко убеждал себя: "Идут!"
   Но слышал только собственный свой голос.
   Они идут, конечно. Только оба
   идут ужасно медленно. О если б
   он обернуться мог -- (но ведь оглядка
   была бы равносильна разрушенью
   свершающегося), -- он увидал бы,
   что оба тихо следуют за ним:
   он -- бог походов и посланий дальних
   с дорожным шлемом над открытым взглядом,
   с жезлом в руке, слегка к бедру прижатой,
   и хлопающими у ног крылами.
   Его другой руке дана -- она.
   Она -- любимая столь, что из лиры
   одной шел плач всех плакальщиц на свете,
   что создан был из плача целый мир,
   в котором было все -- луга и лес,
   поля и звери, реки и пути,
   все было в этом мире плача -- даже
   ходило солнце вкруг него, как наше.
   и небо с искаженными звездами.
   Она -- любимая столь...
   И шла она, ведомая тем богом,
   о длинный саван часто спотыкаясь,
   шла терпеливо, кротко и неровно,
   как будущая мать в себя уставясь,
   не думая о впереди шагавшем
   и о дороге, восходящей к жизни,
   Она ушла в себя, где смерть, как плод,
   ее переполняла.
   Как плод, что полон сладостью и тьмою,
   она была полна великой смертью,
   ей чуждой столь своею новизной.
   В ней девственность как будто возродилась
   и прежний страх. Был пол ее закрыт,
   как закрываются цветы под вечер,
   а руки так забыли обрученье,
   что даже бога легкого касанье -
   едва заметное прикосновенье -
   ей, словно вольность, причиняло боль.
   Она теперь была уже не той,
   что у певца светло звенела в песнях,
   не ароматным островком на ложе,
   не собственностью мужа своего, -
   но, распустившись золотом волос,
   она запасы жизни расточила
   и отдалась земле, как падший дождь.
   И превратилась в корень.
   И когда
   внезапно бог ее остановил
   и с горечью сказал: "Он обернулся!",
   она спросила вчуже тихо: "Кто?"
   А впереди у выхода наружу
   темнел на фоне светлого пятна
   неразличимый кто-то. Он стоял
   и видел, как на узенькой тропе
   застыл с печальным ликом бог походов,
   как молча повернулся он, чтоб снова
   последовать за той, что шла назад,
   о длинный саван часто спотыкаясь,
   шла -- терпеливо, кротко и неровно...
   * Перевод с немецкого К. Богатырева
   (c) К. Богатырев (наследники, перевод), 1997.
   -----------------
   Скорбь и разум
   I
   Я должен сказать вам, что нижеследующее -- результат семинара, проведенного четыре года назад в College International de Philosophie в Париже. Отсюда некоторая скороговорка; отсюда также недостаточность биографического материала -- несущественного, на мой взгляд, для анализа произведения искусства вообще и, в частности, когда имеешь дело с иностранной аудиторией. В любом случае местоимение "вы" на этих страницах означает людей незнакомых или слабо знакомых с лирической и повествовательной мощью поэзии Роберта Фроста. Но сперва некоторые основные сведения.
   Роберт Фрост родился в 1874-м и умер в 1963 году в возрасте восьмидесяти восьми лет. Один брак, шестеро детей; в молодости нуждался; фермерствовал, а позднее учительствовал в различных школах. До старости путешествовал не слишком много; жил главным образом на Восточном побережье в Новой Англии. Если поэзия является результатом биографии, то эта биография ничего не сулила. Однако он опубликовал девять книг стихов; вторая, "К северу от Бостона", вышедшая, когда ему было сорок лет, сделала его знаменитым. Это было в 1914 году.
   После чего дела пошли более гладко. Но литературная слава не обязательно означает популярность. Потребовалась вторая мировая война, чтобы на Фроста обратила внимание широкая публика. В 1943 году для поднятия боевого духа Совет по книгам военного времени распространил среди американских экспедиционных сил пятьдесят тысяч экземпляров фростовского "Войди!". К 1955 году его "Избранные стихотворения" вышли четвертым изданием, и уже можно было говорить, что его поэзия приобрела статус национальной.
   Так оно и было. На протяжении почти пяти десятилетий после публикации "К северу от Бостона" Фрост пожинал все возможные награды и почести, какие только могут выпасть на долю американского поэта; незадолго до смерти Фроста Джон Кеннеди пригласил его прочитать стихотворение на церемонии инаугурации. Вместе с признанием, естественно, появилась масса зависти и неприязни, которые в значительной степени водили пером собственного биографа Фроста. Однако как лесть, так и неприязнь имели один общий признак: почти полное непонимание того, что такое Фрост.
   Его обычно рассматривали как поэта деревни, сельской местности -грубоватый остряк в народном духе, старый джентльмен-фермер, в целом с позитивным взглядом на мир. Короче, такой же американский, как яблочный пирог. Говоря по правде, он в значительной мере способствовал этому, создавая именно такой образ в многочисленных публичных выступлениях и интервью на протяжении всей своей деятельности. Полагаю, это было для него не слишком трудно, ибо эти свойства также были ему присущи. Он действительно был американским поэтом по самой своей сути, однако нам следует выяснить, из чего эта суть состоит и что означает термин "американский" применительно к поэзии и, возможно, вообще.
   В 1959 году на банкете, устроенном в Нью-Йорке по случаю восьмидесятипятилетия Роберта Фроста, поднялся с бокалом в руке наиболее выдающийся литературный критик того времени Лайонел Триллинг и заявил, что Роберт Фрост "устрашающий поэт". Это, конечно, вызвало некоторый шум, но эпитет был выбран верно.
   Я хочу, чтобы вы отметили различие между устрашающим и трагическим. Трагедия, как известно, всегда fait accompli; тогда как страх всегда связан с предвосхищением, с признанием человеком собственного негативного потенциала -- с осознанием того, на что он способен. И сильной стороной Фроста было как раз последнее. Другими словами, его позиция в корне отличается от континентальной традиции поэта как трагического героя. И одно это отличие делает его -- за неимением лучшего термина -- американцем.
   На первый взгляд кажется, что он положительно относится к своему окружению, особенно к природе. Одна его "осведомленность в деревенском быте" может создать такое впечатление. Однако существует различие между тем, как воспринимает природу европеец, и тем, как ее воспринимает американец. Обращаясь к этому различию, У. Х. Оден в своем коротком очерке о Фросте говорит что-то в таком роде: когда европеец желает встретиться с природой, он выходит из своего коттеджа или маленькой гостиницы, наполненной либо друзьями, либо домочадцами, и устремляется на вечернюю прогулку. Если ему встречается дерево, это дерево знакомо ему по истории, которой оно было свидетелем. Под ним сидел тот или иной король, измышляя тот или иной закон, -- что-нибудь в таком духе. Дерево стоит там, шелестя, так сказать, аллюзиями. Довольный и несколько задумчивый, наш герой, освеженный, но не измененный этой встречей, возвращается в свою гостиницу или коттедж, находит своих друзей или семью в целости и сохранности и продолжает веселиться. Когда же из дома выходит американец и встречает дерево, это встреча равных. Человек и дерево сталкиваются в своей первородной мощи, свободные от коннотаций: ни у того ни у другого нет прошлого, а чье будущее больше -бабушка надвое сказала. В сущности, это встреча эпидермы с корой. Наш герой возвращается в свою хижину в состоянии по меньшей мере смятения, если не в настоящем шоке или ужасе.