Дрожа всем телом, Равинель приоткрывает дверь. Теперь ему виден весь стол. Он накрыт. Равинель узнает свою салфетку в кольце из самшита. Свет от люстры переливается на грушевидной части графина. Каждый предмет глядит радушно и в то же время… угрожающе.
   — Мирей! — шепчет Равинель.
   Это он просит разрешения войти. Какое обличье она выбрала? То, которое было у нее раньше… или то, которое она обрела потом… с прилипшими ко лбу волосами, с приплюснутыми ноздрями. А может, еще и другое расплывчатое, беловатое обличие призрака? Ну-ка! Не распускаться… Не теряться… Как говорит его знакомый автомеханик: «Не отпускать тормоза».
   Он осторожно толкает дверь, пока она не упирается в стену и не распахивается во всю ширь. Кресло у пылающего камина, отгороженного медным щитом, пустует. На столе два прибора. Почему два?.. А почему бы и нет? Он снимает плащ, швыряет на кресло… Ага! На тарелке Мирей — записка. На этот раз она воспользовалась писчей бумагой, хранившейся дома. «Бедный ты мой, нам положительно не везет. Ужинай без меня. Я вернусь». Я вернусь! Что за странность! Это не трюк, и этим сказано все. Он придирчиво вглядывается в почерк, как будто возможны сомнения. Но почему же Мирей не подписала две свои последние записки? Быть может, там, где она сейчас, у нее уже нет имени? Может, она — безликая тень? Может, от нее ничего не осталось? Если бы так! Если бы он мог разом отбросить и бремя прошлого, и неудавшуюся судьбу, и все, все… Вплоть до имени! Не быть бы больше Равинелем. Избавиться бы от смешного имени заурядного учителя-маньяка, наводившего на него ужас в детстве. О Мирей! Какая надежда!
   Он тяжело опускается в кресло и уже твердой рукой расшнуровывает ботинки, потом мешает угли. У камина тепло, как в инкубаторе. Когда придет Мирей, нужно ей все объяснить… Рассказать про Брест, потому что все началось в Бресте… Они никогда не решались поведать друг другу о своем детстве. Что он знает о Мирей? Она вошла в его жизнь в двадцать четыре года, как чужая. Что делала она десять лет назад, когда была еще девчонкой с бантом в волосах? Любила ли играть одна? В какие тайные игры? Может, она тоже играла в туман? Подкрадывался ли к ней страх по вечерам? Преследовал ли ее во сне людоед, щелкавший страшными ножницами? Как и чему она училась? Были у нее подруги? И о чем они секретничали? Почему Мирей вдруг испытывала жгучую потребность уехать, уехать» далеко-далеко… Может, даже в Антиб? Они жили вместе, не ведая, что больны одной болезнью, не имеющей названия. Они жили тут, в этом молчаливом доме, а хотели жить в другом месте, неважно где, лишь бы там было солнце, цветы, рай. Вот он всегда верил в рай. Он снова представил себе сестру Мадлен, преподававшую у них в лицее закон божий. Когда она говорила о грехе, у нее делалось злое и свирепое лицо. Она была старая, очень старая и в своем заостренном чепце иногда казалась просто фурией. Но когда она рассказывала про рай, ей нельзя было не верить. Она описывала его так, словно сама там побывала: огромный, сверкающий огнями лес… повсюду звери, добрые звери с нежными глазами… невиданные цветы, белые и голубые. И, опуская глаза на свои старые, морщинистые, загрубевшие руки, она добавляла: «Там уже не придется работать — никогда, никогда». И его охватывало непередаваемое чувство грусти и счастья. Он уже понял, что попасть в рай трудно.
   Он встает, относит ботинки на кухню, ставит их на обычное место — рядом с буфетом. Домашние туфли, купленные им в Нанте, возле площади Ройяль, ждут его у лестницы. Глупые воспоминания, но память у него предельно обострена. Голова забита бесконечными картинами прошлого. Он выключает газ. Есть не хочется. Мирей тоже не захочется есть. Он очень медленно поднимается по лестнице. Лестница освещена. В спальне и в кабинете тоже свет. Это придает дому праздничный вид. Когда они сюда переехали, в первый вечер он зажег свет повсюду, чтобы торжество было полное и волнующее. Мирей тогда хлопала в ладоши, трогала мебель, стены, словно проверяла, не сон ли это.
   Он бесцельно бродит по комнатам, ощущая острую головную боль. Постель аккуратно застелена. Пустая бутылка исчезла из-под шкафа. На письменном столе тоже убрано. Он садится за стол, где стопкой сложены разноцветные мужские рубашки. «Бланш и Люеде» потребовали у него отчета… Отчета о чем?.. Он забыл. Все это так далеко, так никчемно! С улицы доносится легкий шум. Он проходит через кабинет, спальню и останавливается у окна, выходящего на улицу. Слышны тяжелые, мужские шаги, потом хлопает дверь. Это пришел домой железнодорожник.
   Равинель возвращается в кабинет, не закрывая за собой двери. Он не хочет, чтобы его застали врасплох. Вероятно, он узнает о присутствии Мирей по легкому, чуть заметному дуновению. Но зачем он роется в ящиках письменного стола? Чтобы перебрать в памяти свою жизнь, подвести итог? Или чтобы отвлечься от невыносимого ожидания, порыться в бумагах, чтобы хоть как-то собраться с мыслями? Будильник внизу глухо отсчитывает секунды. Сейчас чуть больше половины восьмого. В ящиках полным-полно бумаг. Проспекты, черновики отсчетов, рекламы приманок, удочек, спиннингов, блесен… Фотографии рыбаков на берегу канала, пруда, реки… Вырезки из газет: «Конкурс рыбаков в Норт-сюр-Эрдр… Рыбак из Голя вытащил щуку на двенадцать фунтов. Он пользуется леской Ариана…» Какие пустяки предшествовали этой бессонной ночи! Жизнь, лишенная смысла!
   В левом ящике хранится материал для изготовления мух. Равинель испытывает мимолетное сожаление. Все же он был в своем роде художник. Он создавал искусственных мух, как другие создают новые цветы. В каталоге фирмы одна страница отведена цветным мухам Равинеля. Ящик битком на-бит перьями: пухом, волосами, дрожащими тельцами мух, словно сбившихся в кучу под легким порывом вечернего ветерка. В общем-то такое скопление мохнатых насекомых — зрелище омерзительное. Если даже знаешь, что сделаны они из проволоки, перышек и металла, при виде их — в особенности зеленых — все равно невольно вспоминаешь о шпанских мушках, о груде незахороненных трупов.
   Равинель задвигает ящик. Теперь он уже не успеет написать задуманную книгу о мухах. И люди не получат нечто такое, что могло бы… Хватит! Долой слабость! Он прислушивается. Стоит такая глубокая, такая мертвая тишина, что ему кажется, будто он слышит журчание ручья там, возле прачечной. Конечно, обман слуха. Неприятный обман слуха, от которого надо избавиться любыми способами. Он роется в другом ящике, ворошит бумаги, отпечатанные на машинке, копирки, вторые экземпляры, находит где-то внизу пачку рецептов. Как это было давно! Еще до свадьбы. Он вообразил, будто у него рак, и совершенно потерял аппетит, не мог проглотить ни кусочка. По ночам он лежал дрожа, ощущая привкус крови во рту. Лишь позже он понял, что его пугало просто само слово и он подвергал себя истязанию, воображая, как болезнь гложет его нутро. Он представил себе рак в образе паука, потому что маленьким мальчиком падал в обморок при виде пауков, которых в Бресте было великое множество… Неисчислимое множество… Может, потому-то он и заинтересовался впоследствии мухами. Кто знает?..
   На лестнице что-то скрипнуло. Равинель замер. Отчетливый скрип… И снова тишина. Лишь тикает внизу будильник. Наверно, потрескивают. И хотя все лампы зажжены, вдруг делается как-то неуютно. Он чувствует: если Мирей появится там, на пороге комнаты, тогда опять что-нибудь скрипнет, лопнет, со звоном расколется в нем самом, и он рухнет сраженный. Глупости! Был же он уверен, что у него рак, а вот ведь жив по сей день. Умереть не так-то просто. Вот доказательство: потребовались две подставки для дров… Ну, хватит! Хватит!
   Он выпрямляется, отодвигает кресло. Ему хочется поднять шум, развеять проклятые чары. Он шагает от стены к стене, входит в спальню, открывает гардеробную. Платья висят на плечиках, застыв в терпком запахе нафталина. Еще один идиотский поступок. Что он надеялся тут увидеть?.. С треском захлопывает дверь, спускается с лестницы. Удивительная, безмятежная тишина! Обычно слышно, как громыхают вдали поезда. Но туман все приглушает. Остался лишь несносный будильник! Без четверти девять. Никогда еще она не возвращалась так поздно! То есть… Голова так и раскалывается от нелепых мыслей. С Мирей наверняка случилась неприятность… Несчастный случай!… В уме смешались все «до» и «после»… Он бредет в столовую. Дрова догорают; Надо бы сходить в подвал. Но он боится идти в подвал. Может, западня в подвале? Какая западня? Никакой западни…
   Он наливает себе вина и пьет скупыми, маленькими глотками. Здорово она запаздывает? Он опять поднимается наверх. Ох, до чего же тяжело!… А если она так и не придет? . Ждать до утра или снова до вечера, и снова, и снова?.. У него уже нет сил. Если она не придет, он сам пойдет к ней. Равинель вынимает из кармана теплый, как живая плоть, револьвер. Он похож на блестящую, безобидную игрушку. Большим пальцем откидывает защелку предохранителя. Он уже не способен понять, как действует боек, как производится выстрел. Он не в силах себе представить, как можно приложить это.синеватое дуло к груди или виску. Нет! Не так это делается!
   Он сует револьвер обратно в карман, опять садится за письменный стол. Может, написать Люсьен? Но она ему не поверит. Решит, что он лжет. Да и что она вообще о нем думает? Хватит! Не стоит обманываться. Она считает его недотепой. Такие вещи угадываются с первого взгляда. Она его не презирает, конечно… Хотя… Нет, это не презрение. Просто она считает его… Она употребила как-то странное слово… Безвольный… или размазня. В сущности, он такой и есть. От него слишком многого хотели, за него слишком много думали. Слишком часто пользовались его услугами, не спрашивая его согласия. Даже Мирей… Безвольный! И тем не менее Люсьен всегда привлекало… что именно?.. Он прекрасно видел, что она, его постоянно изучала, старалась определить его характер. и порой была полна неподдельной нежности. Ее глаза, казалось, говорили: мужайся! Или же она расплывчато толковала об их будущем, и все же это были не пустые слова. Правда, она была нежна и с Мирей. А может, она относится по-братски ко всем больным, стоящим у порога смерти. Прощай, Люсьен!
   Он рассеянно перебирает разбросанные бумаги. Вытаскивает фотографии. Фотографии Мирей, сделанные «Кодаком», который он подарил ей за несколько дней до ее болезни. Тут есть и фотографии Люсьен примерно того же времени. Он раскладывает в ряд глянцевитые визитки, сравнивает. До чего же изящна Мирей! Худенькая, как мальчуган, хорошенькая, с большими доверчивыми глазами, которые хотя и направлены прямо в объектив, но смотрят вдаль, через его плечо, будто он, сам того не желая, заслонил картину неведомого счастья. Будто он по нечаянности загородил от Мирей что-то таинственное, чего она ждала уже давно. Люсьен на фотографии — такая же, как в жизни. Строгая, не сразу запоминающаяся, с почти квадратными плечами, тяжеловатым подбородком и все-таки красивая своеобразной, холодной и опасной красотой… Он… нет, тут нет ни одной его фотографии. Мирей не приходило в голову взять аппарат и сфотографировать его. Люсьен тоже. Он копается в ворохе листков, конвертов. Наконец находит свое пожелтевшее фото на водительских правах. Сколько ему тут лет? Двадцать один, двадцать два? В ту пору он еще не облысел. Худое, настороженное и разочарованное лицо. Нечеткое изображение. Вот так! И остался от него, Фернана Равинеля, лишь этот полустертый след. Он погружается в мечты, разглядывая снимки. Составленные вместе, они рассказывают одну грустную историю, которой никогда никто не узнает. Наверно, уже поздно. Десять? Половина одиннадцатого? Через тонкие стены с улицы просачивается сырость. Он продрог, закоченел в своем кресле. Мысли путаются. Он мерзнет от гнетущей тишины и резкого света. Может, тут прямо и уснуть? Может, Мирей придет к нему сонному? Он изо всех сил таращит глаза, со стоном встает. Комната кажется ему чужой, незнакомой. Наверное, он все-таки на секунду задремал. Спать нельзя. Ни в коем случае. Он плетется на кухню. На будильнике без десяти десять. Страшная усталость давит на плечи. Ведь он уже много ночей не спал. Руки дрожат, как у алкоголика, страшно хочется пить, в горле пересохло. Но не хочется разыскивать пакет с кофе, идти за кофемолкой. Слишком долго. Он просто накидывает на плечи пальто, поднимает воротник. Интересно, на кого он сейчас похож — обросший, в домашних туфлях? Голубые язычки горящего газа, накрытый стол — минуту назад все это казалось ему ужасным. А теперь ему кажется, будто он ходит во сне по чужому дому. Роли переменились. Это он — призрак. А она — жива и здорова. Стоит ей войти, и он растворится в небытии.
   Он кружит вокруг стола. Ему чудится, будто на голову ему напялили слишком тесную шляпу. Вконец обессилев, он выключает свет на первом этаже, поднимается наверх, гасит люстру в спальне и запирается в кабинете. Больше вниз он не сойдет. Он уже не осмелится встретиться с мраком на лестнице, на кухне… Лучше подождать тут…
   Время бежит. Равинеля, неподвижно сидящего в кресле, охватывает оцепенение. В голове проносятся бессвязные воспоминания. Но он не спит. Он прислушивается к тишине, удивительной тишине, временами наполняющейся гулом, подобно раковине. Он один, словно потерпевший кораблекрушение и выброшенный на остров, среди моря света. Да, он потерпел кораблекрушение. И он утонет, погрузится в тусклый, цепенящий мир рептилий и рыб. Навязчивый, много раз пережитый сон. Ему часто снилось, что он невидимка, проникающий сквозь стены, что он видит всех, а его — никто. Так, во сне, он спасался от страха перед экзаменами. Ему снилось, что он сидит за партой, и все думают, что его нет, а он наблюдает за всеми. И он пробовал довести себя до такой иллюзии наяву. Не от него ли Мирей и научилась быть в разных местах одновременно?..
   Что-то тихо прошуршало. Он с трудом сбрасывает дремоту, которая леденит ему ноги и руки. Вытягивает шею, приходит в себя. Ощущение такое, будто с него только что содрали кожу. Что там за шум? Ему показалось, что это шуршат листья в саду. Или это шум с платформы? Далекий свисток. Снова стали ходить поезда. Должно быть, туман рассеивается.
   На этот раз он ясно слышит, как хлопнула дверь. Кто-то ощупывает стены. Щелкает выключатель.
   Он дышит осторожно, прерывисто, как умирающий. Воздух с хрипом вырывается из гортани, раздирает ее.
   Вот приоткрывается дверь на кухне. И вдруг — четкие, семенящие шаги, сдерживаемые узкой юбкой. Это она. Каблуки отбивают шаги на плитках. Потом щелкает выключатель на кухне, и у Равинеля судорожно подергиваются щеки, будто свет на кухне его слепит. Тишина. Должно быть, она снимает шляпу. Все как прежде, как всегда… Она идет в столовую.
   Он стонет, задыхается, силясь встать… Мирей!… Нет. Сейчас она войдет. Не нужно… Лязгает кочерга. Обрушиваются догоревшие поленья, звенят тарелки. Льется в стакан жидкость. Вещи заговорили, задвигались. Падает с ноги туфля, потом вторая. Вот уже домашние туфли зашлепали через кухню к лестнице. Топ — и они на первой ступеньке, топ — на второй. Равинель плачет, скорчившись в кресле. Ему не встать, не дойти до двери, не повернуть ключ. Он знает, что жив, что он виновен, что он скоро умрет.
   Топ — на третьей ступеньке, хлоп — на следующей. Топ-хлоп, топ-хлоп. Шаги все ближе. Уже на площадке. Бежать, бежать, преодолеть границу, разорвать тонкую перегородку, отделяющую от небытия. Он ощупывает карманы.
   Слышно, как на другом конце коридора, в спальне, скользят по паркету туфли, зажигается люстра. Под дверью кабинета проступает полоска света. Она здесь, у самой двери, и тем не менее там никого не может быть. Они прислушиваются друг к другу, разделенные тонкой перегородкой. Живой и мертвый. Но кто из них жив, а кто мертв? Вот ручка двери медленно поворачивается, и Равинель облегченно вздыхает. Он ждал этой минуты всю жизнь. Пора снова стать тенью. Быть человеком слишком трудно. Больше ему ничего не надо. Мирей его уже не интересует. Он кладет дуло револьвера в рот и сжимает его губами, чтобы испить смерть, как любовное зелье. Забыться. Он с силой нажимает на спусковой крючок.

Эпилог

   — До Антиба далеко? — спрашивает пассажирка.
   — Пять минут, — отвечает контролер.
   Скорый — длинный ряд дрожащих освещенных вагонов — тянулся по насыпи, и за стеклом, исполосованным струйками дождя, виднелись блуждающие огоньки.
   Было уже непонятно, где море — справа или слева, и куда направляется поезд — в Италию или в Марсель. Жестокий ливень хлестал по окнам.
   — Град, — проворчал кто-то. — Жаль мне туристов, которые приезжают в этом году на побережье.
   А вдруг в этом замечании таится какой-то особый смысл? Пассажирка, приоткрыв глаза, увидела мужчину напротив. Он смотрел на нее. Она еще глубже засунула руки в карманы пальто, но как унять их дрожь? Наверно, даже со стороны заметно, что ее лихорадит, что она очень, очень больна… Так она и знала, что обязательно захворает, что у нее не хватит сил продержаться до конца. Когда сел этот мужчина? Уже давно… После Лиона или Дижона… А может, едет от самого Парижа… Теперь не припомнишь… Как трудно собраться с мыслями… Но ясно одно: достаточно задуматься хоть на секунду, и сразу поймешь, что если женщина кашляет, дрожит в ознобе, значит она простудилась. А если она простудилась, значит вся промокла… А дальше уже нетрудно додуматься и до всего остального, и даже понять, что она провела целую ночь в брезентовом свертке… Эх, некстати она заболела. Досадно, ни к чему. А может, это болезнь и опасная, сразу видно, что это не простой насморк.
   Она закашлялась. Спину ломило. Она вспомнила свою старую подругу. Та простудилась после танцев и заболела туберкулезом. Все говорили: «Бедняжка! Какой крест для мужа! Невесело иметь жену, прикованную к постели…» Поезд загремел на стыках. Мужчина встал, подмигнул… Он и в самом деле подмигнул? Или ему просто пылинка в глаз попала?
   — Антиб! — пробормотал он.
   Вагон заскользил вдоль платформы, покрытой красноватым цементом. Оставаться в поезде и ждать?.. «Невесело иметь жену, прикованную к постели». Фраза все всплывала в памяти. И стала наконец неотвязной. Кто это ее повторяет тихим, еле слышным, опасливым шепотом? Пассажирка схватила чемодан и, покачнувшись, уцепилась за сетку. Лучше уж выйти из вагона, сделать последнее усилие, побороть головокружение. Ах! Спать! Спать!…
   Холодный дождь. Нескончаемый тротуар из красного цемента… Сколько еще надо идти, чтобы добраться наконец до того неподвижного силуэта, ее силуэта? А та даже рук к ней не протянет… Мужчина исчез. На всем свете уже никого, кроме двух женщин, дороги цвета запекшейся крови и мокрых от дождя рельсов. Еще десять шагов…
   — Мирей!… Да ты больна!… Ты плачешь?..
   Люсьен сильная. На нее можно опереться, положиться. Она знает, куда надо идти и что делать. Да, Мирей плачет… Усталость, тревога. Из-за ветра она плохо слышит, что говорит ей Люсьен.
   — Ты слышишь?.. — спрашивает Мирей. — Он идет за нами? Она как будто теряет чувство реальности, но прекрасно осознает, что нервная рука прощупывает ей пульс, поддерживает ее, не дает упасть.
   — Помогите мне… Дверца…
   Это сказала Люсьен. Дальше разверзлась черная дыра. Но все же Мирей понимает, что они едут в такси, потом поднимаются на лифте. Ветер относит в сторону слова Люсьен. Ах, Люсьен не понимает, что все пропало. Надо ей объяснить, надо…
   — Успокойся, Мирей!
   Мирей замирает. Только чувствует, что должна говорить, должна объяснить, ведь это так важно… Тот, в вагоне…
   — Ложись, дорогая. Никто за тобой не следил, уверяю тебя… Никому до тебя нет дела.
   Ветер немного стих. Впрочем, какой же ветер в тихой, освещенной ночником комнате. Люсьен готовит шприц. Нет! Только не шприц! Только не укол! Мирей приняла уже столько лекарств!
   Люсьен откидывает простыни. Игла пронзает кожу, щиплет… Простыни снова на месте. Они пахнут свежестью, и Мирей вспоминает ванну, куда ей пришлось окунуться в первый раз, когда Фернан думал, что она уснула. И потом, во второй раз, когда Фернан думал, что она утонула, давно утонула. Ей вдруг вспомнилось все до мельчайших подробностей. Она тогда вся напряглась, как струна. Боялась, боялась, что он заметит в ней признаки жизни. Но Люсьен приготовила брезент… Фернан увидел лишь тело, с которого стекала вода и которое надо было поскорее завернуть. Самое ужасное началось чуть позже… холод, судороги и — ручей возле прачечной. Сердце заходится, вода заливает в ноздри… А едва Фернан отошел, надо было исполнять предписания Люсьен, тотчас же, не откладывая…
   Мирей клянется себе, что будет во всем слушаться Люсьен. Она уже испытывает блаженное чувство безопасности. Ей кажется, что лоб у нее горит меньше. Да, надо было во всем слушаться Люсьен!… Люсьен-то всегда знает, что нужно делать. Не она ли так точно предусмотрела все реакции Фернана? Он не смог задержаться в ванной комнате. Он не смог разглядывать умершую жену… Не смог докопаться до сути, как ни ломал себе голову… Люсьен следила за всем и в любую минуту готова была вмешаться, не полагаясь на судьбу. Даже если бы Фернан раскрыл их замысел… Чем они рисковали? Убивал-то он. Люсьен и сейчас за всем следит. Она склоняется над кроватью. Мирей закрывает глаза. Ей хорошо. Прости, Люсьен, что я тебя ослушалась… Прости, Люсьен, что я навестила брата без твоего разрешения, рискуя все провалить… Прости, что порой я сомневалась в тебе… Ты крепкая, Люсьен. Ах, если б знать, действуешь ты из любви или из корысти…
   — Молчи! — шепчет Люсьен.
   Значит, Люсьен все слышит, все угадывает… даже самые затаенные мысли. Или она громко разговаривала во сне? Мирей открывает глаза и видит перед собой — как ни странно! — смущенное лицо Люсьен. Нужно взять себя в руки! Ведь она забыла о главном… Миссия ее еще Не закончена. Ухватившись за простыни, она приподнимается.
   — Люсьен… я там навела полный порядок: в столовой, на кухне… Никто не заподозрит, что…
   — А где записки, в которых ты объявляешь ему о своем возвращении?
   — Я вытащила их у него из карманов.
   Люсьен никогда не узнает, чего это стоило Мирей. Повсюду кровь! Бедный Фернан! Люсьен кладет ладонь на лоб Мирей.
   — Спи… Не думай больше о нем… Он был обречен. К этому шло. Он был не жилец на этом свете.
   Как она уверена в себе! Мирей мечется на постели. Ее еще что-то мучит… Какая-то ускользающая мысль… Она засыпает, но в момент просветления успевает подумать: «Но он ведь ничего не подозревал! Он и думать забыл о первом страховом полисе, по которому все деньги отписывались мне!… Он ведь подписал его только так, чтоб натолкнуть меня на мысль подписать другой полис…» . Глаза ее снова смыкаются. Дыхание уже ровней. Она никогда не узнает, как близка была к угрызениям совести.
   … Теперь светит солнце. После многих часов беспамятства жизнь начинается снова. Мирей поворачивает голову направо, потом налево. Она очень устала, но улыбается, увидев в саду большую пальму, обросшую по стволу черной куделью. По занавескам бегают тени. Листья пальмы тихо шелестят, навевая мысли о несказанной роскоши. Мирей навсегда забыла о вчерашних тревогах. Она богата. Они богаты. Два миллиона! Страховая компания ни к чему не сможет придраться. Ведь двухгодичный срок, предусмотренный на случай самоубийства, истек. Все по закону. Остается только выздороветь.
   В голове Мирей вертится все та же фраза: «Невесело иметь жену, прикованную к постели». Щеки у нее чуть порозовели. Никому не весело… Но болезнь ненадолго прикует ее к постели. Люсьен знает верные средства. На то она и врач. Ей снова вспоминаются набережная Фосс и Фернан, берущийся за графин… «Невесело иметь жену, прикованную к постели». На тумбочке стоит графин. Мирей разглядывает его. Графин лучится разноцветными огнями, как те хрустальные шары, в которых гадалки различают линии судьбы. Мирей не умеет читать будущее по хрусталю, она дрожит и, когда дверь отворяется, тотчас отводит глаза в сторону, как пойманная с поличным.
   — Здравствуй, Мирей… Хорошо спала? Люсьен вся в черном. Она улыбается, подходит к кровати чеканной мужской походкой. Берет Мирей за руку.
   — Чем я больна? — шепотом спрашивает Мирей. Люсьен всматривается в ее лицо, словно раздумывая, может ли она выжить. И не отвечает.
   — Это серьезно? Под пальцами, охватившими запястья, слышно, как пульсирует артерий.
   — Это надолго, — наконец вздыхает Люсьен.
   — Что у меня, скажи?
   — Тихо.
   Люсьен берет графин, уносит, чтобы набрать свежей воды. Мирей приподнимается на локтях, вытягивает шею и не сводит глаз с полуприкрытой двери, из-за которой видны светлые обои в прихожей. Она прислушивается к каждому движению Люсьен. Вот забормотала вода в раковине, весело зажурчала в хрустальном графине, потом вдруг зашипела, добравшись до горлышка. Мирей неестественно смеется и, закашлявшись, кричит:
   — Все равно! Мне надо было здорово доверять тебе… Ведь у тебя до последней секунды был выбор.
   Люсьен закрывает кран, не спеша обтирает графин тряпкой, висящей на стене, и едва слышно цедит сквозь зубы:
   — А ты думаешь, я не колебалась?