Из того, как велось и после разоблачения Азефа дело Стародворского, можно видеть, как бы мне пришлось за него расплачиваться, если бы оно кончилось до (296) разоблачения Азефа. Им хорошо бы против меня воспользовались и в деле Азефа, и в деле Бжозовскаго.
   Но, к счастью, обоим этим делам предшествовало разоблачение Азефа.
   При разбирательстве дела Бжозовского в Кракове в начале 1909 г. уже не было и речи, что Бакай ко мне подослан, и я творю волю Департамента Полиции, а дело Стародворского, если не формально, то по существу кончилось для него осуждением.
   Дело Стародворского в моей жизни заняло огромное место - и в те годы, когда оно только что начиналось, и впоследствии. После дела Азефа оно было едва ли ни самым ответственным моим делом в области разоблачения провокаторов. Временно оно целиком захватило всего меня. Это - целая полоса в моей жизни.
   В конце 1906 г. - я тогда жил в Петербурге и принимал участие в редактировании "Былого" - до меня случайно дошло сведение, по-видимому, совершенно невероятное. Но получил я это сведение в таких условиях, что не мог не обратить на него внимания.
   Мне сказали, что в сношениях с охранным отделением находится кто-то из ... старых революционеров, из шлиссельбуржцев!
   Я достал полный список шлиссельбуржцев. Стал его читать и перечитывать и вдумываться в каждое имя. Лопатин, Морозов, Фигнер ... На них, конечно, я не останавливался ни одной минуты. Было четыре-пять имен шлиссельбуржцев, о которых я не имел таких же обстоятельных сведений, как о других, но то, что я знал и о них, устраняло всякое сомнение относительно них. Неизвестных для меня имен среди шлиссельбуржцев не было.
   Но, признаюсь, когда еще в первый раз я прочитал список шлиссельбуржцев, в нем одно, хорошо мне известное, имя как-то сразу остановило на себе мое внимание, и потом всякий раз, когда я возвращался к нему, у меня сердце всегда екало, но я сейчас же отгонял свои сомнения. Тем не менее, я снова и снова невольно (297) возвращался к нему. Я боролся с собой и старался заглушить в себе страшные подозрения. Но ни на одном другом имени я как-то даже и не останавливался. Я все невольно про себя твердил: Стародворский, Стародворский, Стародворский . ..
   Мне сказали, что если дать тысяч десять рублей, то назовут имя этого шлиссельбуржца и дадут о нем подробные сведения. Называли источник, где можно получить эти сведепия, а именно - у И. Ф. Мануйлова-Манасевича.
   Но я тогда не решался даже начать какие-либо расследования о дошедших до меня сведениях, и до поры до времени только сохранял их про себя. Догадка моя казалась слишком невероятной и было тяжело думать, что это верно. Я даже не считал себя вправе поделиться с кем- либо полученными указаниями.
   В это время я имел сношения с одним чиновником Департамента Полиции, имевшим отношение к его архиву. За очень скромное вознаграждение, через общего нашего знакомого N., он доставлял мне из этого архива целые тома секретных документов - по 800 стр. in folio. Я пересмотрел таким образом до двадцати больших томов, не считая мелких. Я их просматривал и возвращал обратно, заказывал новые и т. д. Все это делалось в продолжение нескольких месяцев при огромном риске и для этого чиновника, и для меня.
   Когда до меня дошло сведение, что с охранниками связан какой-то шлиссельбуржец, я попросил чиновника принести мне из Департамента Полиции за некоторые годы дела о шлиссельбуржцах, где я надеялся найти нужную мне разгадку того, что меня мучило.
   Вскоре в одном из таких томов нашлось заявление Стародворского на имя Директора Департамента Полиции о намерении подать прошение на Высочайшее имя о помиловании.
   Полученный том с этими документами, как я обыкновенно делал, я сейчас же передал для переписки моим добрым знакомым супругам К. Сам К., известный юрист и любитель истории, занимавший видное место в судебном мире, много раз помогал мне разбираться в (298) материалах Департамента Полиции, а жена его переписывала для меня особо секретные документы. Все это делалось ими вполне безвозмездно и бескорыстно с огромным риском для себя. Я целые года при царском режиме продолжал пользоваться их услугами. Воображаю, какой бы шум тогда был бы поднят, если бы охранникам удалось как-нибудь узнать, на чьей квартире я хранил и переписывал документы, тайно добытые мной при таких исключительных условиях из Департамента Полиции!
   Передавая документы г-же К., я не мог предупредить ее о прошениях Стародворского, но она сама без меня нашла их. Они ее так поразили, что она по телефону спешно вызвала меня к себе. Я, не расспрашивая ее, понял, зачем ей надо было видеть меня.
   Потом в шлиссельбургских документах нашлось не одно прошение Стародворского о помиловании, а три. На них я обратил особенное внимание потому, что имя Стародворского было именно тем именем среди шлиссельбуржцев, на котором я невольно последнее время останавливался с тех пор, как до меня дошли темные слухи о сношениях какого-то шлиссельбуржца с Департаментом Полиции.
   Надо было так хорошо знать биографию Стародворского, как я ее знал, чтобы одновременно и быть пораженным этими его прошениями, и в то же самое время сразу допустить, что они были им написаны и что на этот счет не могло быть сомнений.
   В декабре 1883 г. Стародворский участвовал в убийстве известного жандармского полковника Судейкина и весной 1884 г. он был арестован. В 1887 г. его приговорили к смертной казни, а после помилования заключили в Шлиссельбургскую крепость, где он и просидел до 1905 г., т.е., включая и годы предварительного заключения в Петропавловской крепости, всего более 20 лет.
   Но общая амнистия 1905 г. застала Стародворского не в Шлиссельбургской крепости, а в Петропавловской, куда он, как это выяснилось после, был ранее привезен по сделанному тайно от товарищей им самим вызову для (299) переговоров с правительством. Сидя в Петропавловской крепости, Стародворский виделся и вел переговоры с представителями Департамента Полиции, - между прочим, с Рачковским.
   Из этих своих переговоров в Петропавловской крепости Стародворский сделал тайну не только от своих товарищей по тюрьме, но и от всех нас, с кем он имел дело, когда был уже на воле. Он совершенно не сознавал, какую опасность представляют для него тайные сношения с Департаментом Полиции, и не понимал того, что Рачковский в своих сношениях с ним руководствуется только одними узкими, самыми низкими, полицейскими целями. Льстя и обманывая Стародворского, Рачковский имел в виду только заагентурить на свою службу еще одного лишнего тайного сотрудника с таким политическим прошлым, как у Стародворского. Стародворский не понимал и того, что тогдашнее правительство по своим взглядам на общественные вопросы было не выше Рачковского. Оно и не могло идти навстречу Стародворскому, когда он просил его освободить во время войны и послать солдатом сражаться на войну. Для правительства это означало создать апофеоз для человека с таким революционным прошлым, как Стародворский, а оно и во время войны в общественных вопросах руководствовалось не общегосударственными, патриотическими целями, а только исключительно полицейскими.
   О переговорах Стародворского носились только какие-то туманные слухи. Вообще же думали, - так дело объяснял и сам Стародворский, - что из Шлиссельбургской крепости перевезли его в Петропавловскую крепость помимо его ходатайства, быть может, потому, что правительство, узнавши через тюремное начальство об его патриотическом настроении во время тогдашней войны, само хотело, если и не освободить его за это из тюрьмы и отправить на фронт - война в это время кончалась, - то оказать ему кое-какие льготы.
   Когда Стародворский в конце октября 1905 г., одновременно со всеми другими шлиссельбуржцами, был (300) освобожден из Петропавловской крепости, он в наших глазах был окружен ореолом не только своего двадцатилетнего сидения в шлиссельбургской каторжной тюрьме, но и воспоминанием об участии в убийстве одного из самых ненавистных людей своего времени - Судейкина.
   Над именем Стародворского не тяготело никаких сомнений. Моя первая статья, напечатанная в России после возвращения из-за границы, была посвящена Стародворскому, и о нем я говорил с глубоким сочувствием.
   Высокого роста, физически совершенно сохранившийся, здоровый, сильный, живой - Стародворский производил очень глубокое впечатление. По своим политическим взглядам он не был крайним, его политика была реальна и патриотична. Люди моих политических взглядов не могли не относиться к нему с сочувствием, - и я ему заказал воспоминания для "Былого" об убийстве Судейкина.
   Но вскоре Стародворский как-то отошел от всех нас. Между нами сразу появился какой-то холодок, и мы почувствовали отчужденность от него. Стали передавать из уст в уста рассказы об его различных довольно "практичных" делах. Были между ними и такие рассказы, которым не хотелось верить. Хотелось их замалчивать и не придавать им никакого значения, как будто ничего подобного не было. Тем не менее, от всего этого что-то оставалось на душе. Что-то в том же роде стали рассказывать об его поездках по загранице - об излишней, проявленной там, его практичности, поразившей даже иностранцев ...
   Найденные в бумагах Департамента Полиции три прошения Стародворского о помиловании для меня были не только результатом одной временной слабости человека, просидевшего долго в тяжелых условиях в тюрьме, но они говорили и об его систематическом обмане товарищей в продолжение многих лет и о том, что он и теперь говорит всем неправду.
   Только после этих находок в бумагах Департамента Полиции я и счел себя вправе начать расследование о (301) Стародворском в связи с полученными сведениями о том, что кто-то из шлиссельбуржцев находится в сношениях с Департаментом Полиции.
   Тогда через третьих лиц я постарался переспросить Мануйлова-Манасевича, с которым я не был тогда знаком, о том, кого он имел в виду, когда говорил о шлиссельбуржце, завязавшем сношения с охранкой. Он ответил, что дело идет о Стародворском. Это указание дано было Мануйловым-Манасевичем нейтральному человеку, когда он сам этому разговору не придавал никакого особенного значения и не мог даже предполагать, что его слова будут переданы мне, и он не знал, что собственно мной же ему и был поставлен этот вопрос. Кстати, ни о каком требовании десяти тысяч за это сообщение, как о том говорили, не было речи ни с его стороны, ни со стороны других лиц.
   Обстановка, при которой на этот раз было получено это сведение, меня почти окончательно убедила, что речь шла именно о Стародворском.
   (302)
   Глава XXXVII.
   Начало расследований по делу Стародворского. - Морозов о своем обвинении Стародворского. - Морозов, Новорусский и Лопатин против Стародворского.
   Первое время с прошениями Стародворского я все-таки не решался познакомить даже его товарищей шлиссельбуржцев и только продолжал собирать о нем дополнительные сведения. Но обстоятельства заставили меня начать дело скорее, чем я предполагал.
   Посредник, передававший мне от чиновника Департамента Полиции документы, иногда из любопытства сам просматривал их у себя дома. При одной из этих передач он самостоятельно, раньше меня, нашел одно из прошений Стародворского, и оно очень заинтересовало его. Передавая мне принесенный том, он указал мне на него. Впоследствии во время своих показаний на суде с Стародворским он заявил, что прошение Стародворского так меня поразило, что я сразу сильно заволновался и от душивших меня слез с трудом говорил. Но я ему тогда сказал, что документы не имеют большого значения. Говорил я это для того, чтобы он не поспешил сообщить о найденном документе своим знакомым журналистам. Но, несмотря на мою просьбу молчать о прошении Стародворского, посредник сообщил о нем, если не журналистам, то "по начальству" - какому-то эсеру, а эсер с этой новостью обратился к Николаю Александровичу Морозову.
   По поводу того, что тогда происходило между Стародворским, Морозовым, Михаилом Васильевичем Новорусским и мной, имеются любопытные современные записи в (303) сохранившихся у меня письмах Морозова и Новорусского, присланных мне для представления на суд.
   Вот что тогда писал из Петербурга Морозов:
   "Еще в первую зиму моей жизни в ПБ в 1905 г. за обедом у одной светской дамы, к хозяевам прибежала одна пожилая знакомая, вращающаяся в аристократическом кругу (даже с великими князьями) и, увидев меня, воскликнула: Н. А.! неужели это правда? Кто-то из ваших товарищей по Шл. состоит на службе градоначальника? Вчера за обедом градоначальник прямо сказал это. Мы, докончила она, так и онемели от изумления.
   Я страшно возмутился, услышав это, начал горячо доказывать всем, что градоначальник говорит это со злости на овации, которые нам делают, но она уверяла, что он говорил искренне. Этот случай меня страшно возмутил, так как я никак не мог допустить, чтоб кто-нибудь, честно выстрадавши много лет за свободу, мог изменить ей в момент торжества. Относительно же прежних попыток я знал только про случай Оржиха. Содержавшийся в Шлиссельбургской крепости Б. Оржих в 1890-х годах тайно от товарищей подал прошение о помиловании и тогда же был выпущен на поселение. Впоследствии жил на Сахалине. Умер в Южной Америке. Да попытку Стародворского выскочить в солдаты незадолго до нашего выпуска из Шлиссельбурга.
   Затем через год, кажется, в феврале 1907 г., на литературном вечере ко мне подошел один эсер, нелегальный, без фамилии, которого я уже два-три раза встречал у знакомых, и сказал: Как это ужасно! Вся эта история со Стародворским! Эти его прошения! - Какие?- Разве вы не знаете? - Знаю о его прошении тотчас после суда над ним и о прошении в солдаты незадолго до выхода. - Нет! воскликнул он.- Его прошения в 1890 и 1892 г. г. с предложением услуг правительству! - В первый раз слышу! - Разве Бурцев Вам ничего не говорил? Нет! - Но он о них знает не менее двух недель! От вас он не должен бы скрывать!
   (304) Через несколько дней я увидел Бурцева в редакции "Былого" и спросил. Он сильно заволновался, забегал по комнате, сказал, что это уже началась болтовня, что он хотел нас пощадить и сохранить документы в тайне от нас и публики. - Но раз вам уже сказали, прибавил он, я не имею права скрывать! (Конечно, я не имел в виду скрыть найденные документы от шлиссельбуржцев, а хотел только предварительно собрать о документах дополнительные сведения. Бурц.). И он мне показал копии с напечатанных им в это лето документов под № 2 и 3. Я был совершенно ошеломлен, но, расспросив Бурцева о подробностях, должен был придти к заключению, что о подлоге здесь не может быть и речи. Никто не решился бы подделывать подписи Лерхе и Федорова на этих бумагах, да и некоторых подробностей нельзя было даже и подделать (например, полузабытой нами попытки Стародворского отстраниться от нас в 1892 г. или его разговор с Саловой или Лопатиным еще во время его суда). И меня охватил ужас при мысли, что с такими документами департамента, в сущности, держит несчастного в руках, и может требовать от него многого под угрозой их опубликовать. - Необходимо, сказал я Бурцеву, прежде всего, сказать об этом Стародворскому. Он, очевидно, писал все это с целью надуть и нас и полицию, что на него похоже, но ему тогда не поверили, и не выпустили. - Но я не могу назвать себя, ответил Бурцев, чтоб не пошла болтовня, что я получаю ценные бумаги из департамента. - Тогда пусть Новорусский пойдет к нему и скажет, что узнал от меня, - сказал я. Новорусский так и сделал на другой же день. Не прошло и вечера, как получаю письмо от Стародворского с вопросом, какие документы находятся у меня, и чтобы я ответил ему письменно немедленно.
   Не желая вредить Бурцеву, я написал, что мне известно, что в тайном шлиссельбургском архиве хранятся два его скверные прошения с предложением услуг, и что я считаю это делом его дипломатии, за которую я не раз упрекал его и в Шлиссельбурге, говоря, что самая лучшая дипломатия есть (305) искренность, так как нет ничего тайного, что не стало бы явным. Но ради его жены, считающей его за героя, я не буду ничего говорить об этом в публике. Только наши дороги пойдут теперь врозь, между нами нет боле общих дел, но для того, чтоб не давать посторонним повода к расспросам, я буду встречаться с ним, здороваться и прощаться. Как раз перед этим его жена и родные звали меня и К. в гости, и мы обещали. Зная, что Стародворский на днях уезжает, мы отложили визит до его отъезда. Но на второй же день после моего письма к нему у меня был сделан тщательный обыск. Письма мои и К. были запечатаны и отправлены в охранку. Это задержало визит, и когда мы пришли к Семеновым, Стародворский уже возвратился, и мы с ним встретились. Обоим было неловко и, посидев немного, я с К. собрались уходить. Когда я шел в дальний конец коридора за своей шапкой, Стародворский догнал меня и шепнул: а того, что вы называете дипломатией, никогда не было. Я ничего не ответил, так как знал уже из его упомянутого письма, что он все отрицает.
   С этого времени, сказал я, у меня утратилось товарищеское доверие к Стародворскому и потому, когда в марте (1908 г.) в Париже я услышал от Бурцева, что среди шпионов говорят, будто среди эсеров у них на службе находится такая "шишка" (я имел в виду, конечно, Азефа, но его фамилии я не говорил и Морозову. Бурц.), что провал ее произвел бы страшный скандал, я сказал Бурцеву: почему же вы думаете, что эти слова относятся к тому, кого вы подозреваете, а не к Стародворскому, который, благодаря своим тайным прошениям, у них давно в руках? Этим и окончилось дело, так как тогда я и не знал ничего более.
   Только через месяц после возвращения в Петербург, перед самым моим отъездом на лето в деревню, одно лицо, а затем и другое сказали мне, что по сведениям из высших административных сфер, "Стародворский и теперь путается с каким-то Герасимовым" (начальником, кажется, охранного отделения или черт его знает (306) какого, я теперь забыл). Я сказал об этих ужасных слухах своему другу Новорусскому, сказал жене своей, а больше, кажется, не успел никому, и уехал в деревню, из которой возвратился только теперь. Пока я был в Москве, мне сообщили, что Новорусский попал в прескверное положение, так как Стародворский его хочет засадить в тюрьму за распространение дурных слухов, и требуют меня скорее в Петербурге для его спасенья и выяснения дела. Я сейчас же пошел с моей знакомой дамой Л. к той даме, которая еще в первую зиму после моего освобождения сказала за обедом о словах градоначальника, но она уже знала из газет о суде между Стародворским и Бурцевым и сказала только: "да, припоминаю, что-то было, но я теперь уже не помню ясно", и сейчас же переменила разговор.
   Тогда от меня стали требовать, чтоб я назвал того, кто сказал "путается с Герасимовым, но я наотрез отказался."
   Когда Морозов пришел ко мне и спросил, какие прошения Стародворского имеются у меня, я рассказал ему обо всем, что знал о деле Стародворского, и выслушал его соображения.
   Сколько мне помнится, Морозову я тогда же прямо сказал, что говорить Стародворскому о том, что у меня имеется текст его прошений, - нельзя, так как он сообщит об этом в Департамент Полиции и там легко догадаются, о каких прошениях идет речь и каким образом я мог их получить.
   В тот же день мы вызвали Новорусского и говорили втроем. Вскоре я виделся с Лопатиным и его тоже посвятил в это дело.
   Меня очень поразило то, что все эти трое шлиссельбуржцев, хорошо знавшие Стародворского и обстановку, в которой могли писаться эти его прошения, не только сразу согласились со мной, что он, действительно, писал эти прошения о помиловании, но и в том, что и в данное время он состоит в каких-то отношениях с охранкой.
   (307)
   Глава XXXVIII.
   Предъявление мной обвинения Стародворскому и сделанное ему предостережение. - Стародворский снова начинает заниматься политикой.
   Я знал, что Стародворский в это время был уже членом партии народных социалистов и даже, кажется, членом ее Ц. К. В некоторых общественных группах он пользовался абсолютным доверием и огромным уважением, как старый революционер и шлиссельбуржец. Его роль, поэтому, могла оказаться в высшей степени опасной для всего революционного движения. Поэтому, несмотря на весь огромный риск и лично для себя (я жил тогда в Петербурге и был, следовательно, в полной власти охранников), и для дела, которое вел, я в конце концов решился вызвать Стародворского на объяснение и предостеречь его. Я только не считал возможным показать ему текст его прошений, что давало бы нить для выяснения моих связей с Департаментом Полиции, и решил сказать ему, что эти сведения, не оставляющая никаких сомнений, я получил от одного прокурора, и даже попытаться дать ему понять, что текста этих прошений у меня нет.
   По какому-то поводу я вызвал к себе Стародворского в редакцию "Былого". Когда мы остались с ним в моем кабинете с глазу на глаз, я решился предъявить ему обвинение.
   Стародворскому, по-видимому, было далеко не по себе. Он, конечно, догадывался, что я знаю об его разговоре с Морозовым и о чем я вызвал его поговорить, но он, (308) по-видимому, надеялся, что я буду говорить общее, как Морозов, по поводу дошедших до нас слухов и что в своем разговоре с ним, в Петербурге я буду очень уклончив в таких щекотливых вопросах. Он не подозревал, что в моих руках имеется текст его прошений о помиловании.
   Мы не сразу подошли к вопросу об его прошениях. Сначала я долго ему говорил, с каким восторгом я встретил его освобождение из крепости, какое огромное значение имело убийство Судейкина для общественного движения, что его взгляды на революцию, на народ, на общество для меня очень близки, что его воспоминания представляют огромнейший общественный интерес, что он еще будет играть большую роль и т. д.
   Все то, что я говорил, видимо, глубоко трогало Стародворского. Говорил я от души и говорил то, что думал. Стародворский мне поддакивал и сам начал рисовать в радужных красках свое будущее.
   Затем я совершенно неожиданно сказал ему:
   - Как было бы хорошо, если бы вы, Николай Петрович, на несколько лет уехали бы, например, в Америку, оттуда бы нам писали, вошли бы в американскую жизнь и потом с знанием этой новой жизни вы приехали бы в Россию, как нужный культурный деятель с новыми словами.
   Эти мои слова его поразили. Они слишком не гармонировали с тем, что я ему только что говорил, и он меня спросил:
   - Зачем мне уезжать? Я могу работать в России!
   - Нет, Николай Петрович! Вам не нужно оставаться в России, - стал я отчеканивать свои слова. - Вам нужно уйти от общественной жизни. Надо, чтобы вас на некоторое время забыли!
   - Почему? - спросил он.
   - Н. П., - ответил я ему, - я положительно знаю, что в 1890 и 1892 г.г. вы из Шлиссельбургской крепости подавали прошения о помиловании.
   (309)
   - Это неправда! это ложь! - стал он почти кричать.
   - Это - правда, Н. П.! Мне это говорил самый компетентный человек. Он мне это доказал! Последние слова я произнес сильно подчеркивая их, и несколько раз их повторил. Но, как ни хотелось мне это в тот момент, я не решился, однако, сказать Стародворскому, что я сам видел эти его документы и что копии их у меня имеются.
   Стародворский продолжал горячиться, протестовал, грозил.
   Тогда я ему добавил: у меня есть еще сведения, что, выйдя из Шлиссельбургской крепости, вы встречались и продолжаете встречаться с чинами Департамента Полиции.
   Передо мной стоял не то совершенно растерявшийся, не то до белого каления взбешенный человек, со злобными и испуганными глазами. Он мне показался еще большего роста, чем был на самом деле. Он задыхался, слова его были отрывисты. Он рвал и метал. Такой же, по всей вероятности, был Стародворский в тот момент, когда ломом убивал Судейкина.
   - Н. П., не будем спорить! Я не хочу настаивать на том, что я сказал. То, что я вам говорю, я сообщил только двум своим ближайшим друзьям, но ни я, ни они никогда никому не скажем того, что я вам говорил сейчас. Ваше имя, ваше участие в убийстве Судейкина, ваше двадцатилетнее пребывание в Шлиссельбурге нам бесконечно дороги и ради всего этого я вас прошу: не занимайтесь революционной деятельностью! Если вы не сможете уехать в Америку, то хоть уйдите в России в культурную деятельность! У вас богатые силы, вы много там сделаете.
   Стародворский продолжал горячо протестовать.
   - Если вы не порвете сношений с революционным миром, я сочту своей обязанностью напечатать то, о чем я только что вам говорил.
   - Никаких ваших угроз я не боюсь! - сказал Стародворский. - Никаких условий я не принимаю! Но я (310) вообще устал, я давно решил уйти от общественной деятельности.
   Я подошел к Стародворскому, крепко пожал ему руку и сказал:
   - Все, чем только в этом случае смогу быть вам полезным, я сделаю!
   Стародворский, видимо, был подавлен, смущен, но до конца энергично протестовал против обвинений.
   В то время я имел в виду добиться от Стародворского только одного - чтобы он ушел от политики в культурную работу или занялся бы своими личными делами, если уж не мог уехать заграницу. Более резко выступить против Стародворского и начать открыто обвинять его в сношениях с охранниками я в то время не хотел, но не потому, что я не был уверен в его сношениях с охранниками, - лично, для себя, я был в этом вполне убежден: иначе я не позволил бы себе говорить о шлиссельбуржце таким языком, каким я говорил тогда о Стародворском, - и не потому, что в то время я жил в Петербурге и открыто начинать такое дело против Стародворского - значило бы рисковать и своей свободой, и существованием журнала "Былое", и даже, наконец, не потому, что в это время я уже подготавливал на широких началах общую борьбу с провокацией, у меня уже вырисовывалось дело Азефа, были сношения с Бакаем, и дело Стародворского являлось лишь частью всей намечавшейся борьбы с охранниками.