Сейчас злость вернулась с двойною силой. Криспина подошла к драматургу.
   – Подлец! Ты во всем виноват! Ты и такие, как ты! Все – негодяи!
   Стоявшие рядом литераторы засмеялись. Она повернулась к ним, окинула каждого гневным взглядом. А они пытались подавить улыбки, но напрасно.
   – Здесь что-то смешное? – закричала она. – В этой клинике что-то смешное?
   Облучённые, обожжённые – они смешны? Они умирают – это смешно? – Ей уже и вправду казалось, что ежедневно, стиснув руки и наполнив сердце мужеством, она приходила сюда, чтобы провести долгие часы у постели умирающего мужа, как это делали другие.
   У посетителей сделались строгие скорбные лица. Но это взбесило будущую вдову ещё больше. Криспина размахнулась, ткнула кулачком в ближайшее лицо. Кто-то схватил её за локти и отвёл в сторону. Криспина обернулась, готовая влепить пощёчину. Перед ней был банкир Пизон.
   – Дядюшка… – Она растерялась и оставила попытки вырваться.
   – Бедная девочка, ты так измучена, тебе надо домой, – фальшиво засюсюкал Пизон. – Ступай, детка, мои люди тебя проводят.
   – Они не считают меня настоящей Августой…
   – Ты устала. Всякое может показаться в таком состоянии.
   И Пизон повёл её к дверям. Он умел убеждать. Если требовал момент, врал бессовестно, но ему почему-то верили.
   – О боги, какая дура! – вздохнула Сервилия.
   И тут она увидела у входа в криптопортик Норму Галликан в тёмной тунике и в тёмном платке, плотно обвязанном вокруг головы. А рядом с Нормой стояла Летиция. Белая стола доходила молодой женщине до щиколотки. Сервилия не видела дочери с тех пор, как она… Она прикидывала в уме и не могла сосчитать. Сколько же дней они не виделись? Кажется, со дня свадьбы. Неужели со дня свадьбы? Летти изменилась. Выросла ещё немного. И повзрослела. Летиция позвонила матери один только раз, когда родился Постум. «Мама, у меня сын», – голос её дрожал. «А мне все равно», – ответила Сервилия и повесила трубку.
   А тут она будто увидела себя со стороны – она тоже когда-то носила траур. Правда, она носила траур по человеку, которого никогда не любила. Как хорошо носить траур и при этом не страдать. Тот траур дарил ей незабываемое чувство превосходства. Все почитали её несчастной, не подозревая, как она счастлива. Правда, покойный успел сделать на прощание последнюю гадость: оставил почти все своё состояние Летиции. Но этот факт давал Сервилии возможность проклинать его ещё изощрённее.
   Летиция же была несчастна безмерно. Аура горя окружала её, как Криспину – запах духов.
   Сервилия подошла и обняла дочь. Летиция с изумлением посмотрела на мать. Молодая женщина уже привыкла к непримиримости и равнодушию Сервилии – и вдруг такой сильный прилюдный порыв! Почти актёрский. Юлия Кумекая стояла рядом и одобрительно кивала. Как будто хотела сказать: хорошо сыграли, боголюбимые матроны.
   – Все пройдите в соседнюю комнату и переоденьтесь, – кашлянув, сказала Норма Галликан. – Обязательно закрыть волосы и надеть маски. Не хочу, чтобы радиоактивная грязь разносилась по Риму.
   Галдящая толпа актёров, режиссёров и поэтов ринулась переодеваться. Пизон вернулся и почти бегом припустил за остальными – не мог пропустить столь важный момент. Норма Галликан была уверена, что Пизона не приглашали, он пришёл сам. Но она не стала выпроваживать банкира.
   В криптопортике остались только мать и дочь.
   – Ты навестишь меня? – спросила Сервилия.
   Летиция отрицательно качнула головой.
   – Нет. У тебя слишком часто бывает Бенит.
   – Сенатор Бенит, – поправила Сервилия.
   – Все равно подонок.
   – А я могу прийти взглянуть на Постума?
   – Приходи. Но сообщи заранее. Ведь я теперь Августа.
   Примирение как будто состоялось. Но только как будто. Обе женщины чувствовали неискренность сказанных слов. Сервилию по-прежнему не интересовал Постум. Летиция по-прежнему ненавидела Бенита.
   Палата Руфина была велика, но все же не настолько, чтобы вместить всех приглашённых. Наплыв посетителей нарушал стерильность, так необходимую больному, но Руфин доживал последние дни, а может, и часы, и уже не имело значения, чуть больше этих часов останется или чуть меньше. Император не мог умереть как простой смертный. Каждый римлянин мечтает о красивой смерти. Но это так трудно. Это почти невозможно. Смерть по своей физиологии не может быть красива. Но вопреки всякой логике, вопреки очевидности Рим пытается в смерти соединить несоединимое. Марк Аврелий, поняв, что болезнь его смертельна, перестал принимать пищу, дабы не длить бессмысленную агонию. Веспасиан, умирая от поноса, велел поднять себя с ложа и произнёс историческую фразу: «Цезарь умирает стоя». И добавил: «Кажется, я становлюсь богом». Веспасиан был большой шутник. Анекдот о плате за латрины знает каждый школьник. Даже Элагабал хотел умереть красиво. Предвидя, что его попытаются убить, он выстроил высокую башню и поместил внизу золотые, украшенные драгоценными камнями плиты, чтобы броситься вниз, когда за ним придут убийцы. Роскошная обстановка, блеск золота и драгоценных камней. Пусть потомки говорят, что Элагабал умер так, как не умирал ни один император. А преторианцы убили его в отхожем месте.
   Но уж точно никто не умирал так, как Руфин – так долго и так мучительно, находясь в полном сознании и понимая, что оставляет после себя Империю на грани краха. Новорождённый ребёнок – и вокруг него клубком змей кучка разъярённых женщин, жаждущих власти. Женщины дерутся за власть яростнее мужчин. Пурпур их сводит с ума. Пока гладиаторы на арене Колизея исполняли желания, капризы красоток заставляли вздрагивать Империю, но не могли поколебать устоев. Теперь все исчезло – армия, власть и дар богов. Империя так же беспомощна, как новорождённый император. Теперь ничего не стоит опрокинуть старинное здание, лишь бы утолить единственную неутолимую жажду – жажду власти. Летиция ещё девочка, но убеждена, что её сын-император уже правит. Сервилия намерена дойти до высшей точки власти, но извращённым путём, как будто вместо естественной любви она выбирает лесбийское непотребство. Криспина, вообразившая, что может опрокинуть тысячелетние законы и впихнуть на Палатин свою крошечную дочурку, глупее и Летиции, и её матери, но зато нахальнее и наглее обеих.
   И остановить это безумие могут лишь отцы-сенаторы, которых Руфин всю жизнь недолюбливал. Это походило на насмешку. Но весь вопрос в том, кто же захотел посмеяться так изощрённо?
   Певцы, сочинители, актёры вошли в палату и встали полукругом возле кровати императора. Он смотрел на их лица, наполовину прикрытые масками, на хлопковые шапочки, и не узнавал никого. В своих белых балахонах они напоминали души на берегах Стикса. Души его легионеров, сгоревших в ядерном пламени, теперь сотню лет не могущие найти успокоения.
   Они смотрели на него молча. Ждали. Он что-то должен им сказать. Найти важное слово, чтобы историкам было что вписать в свои книги, а потомкам выбить на бронзовых досках.
   И Руфин заготовил предсмертную речь. Все эти дни, лёжа в палате в одиночестве, мучаясь от боли и забываясь кратким, не приносящим облегчения сном, он старательно обвинял в происшедшем Элия, его милосердие по отношению к Триону и его неспособность отыскать сбежавшего учёного. И вот теперь, уже перешагнув свой Рубикон, умерев, но продолжая жить, Руфин осознал, что зря винил Элия. Тот был виноват лишь в одном: не сумел исправить ошибки Руфина. Элий, сгинув в Нисибисе, искупил вовсе не свою вину, а вину Августа. На берегу Стикса императора ждут его гвардейцы, которых он с такою лёгкостью послал на смерть, сам точно не зная, зачем.
   Время обнажает истину. Так что глупо её скрывать, когда твоё время кончилось. Руфину во всем придётся признаться.
   – Квириты, – сказал неожиданно Руфин, как будто не в палате лежал, а стоял на рострах и обращался к толпе, затопившей форум, и божественный Марк Аврелий Антонин на мирно шагающем коне запоздало указывал ему путь. – Катастрофа в Нисибисе случилась по моей вине. Все помнят старую римскую поговорку о том, что о мёртвых надо говорить лишь хорошо, либо не говорить ничего. Так вот, я хочу говорить об Элии Цезаре…
   Слушатели переглянулись. Они ожидали чего угодно, но только не этого. Упрёки в адрес Руфина звучали уже почти в открытую. Аналитики всех мастей искали и не находили иного виновника, кроме императора. Мнения людей совершенно различных взглядов были схожи разительно.
   Руфин облизнул мгновенно пересохшие губы. Норма Галликан, стоящая рядом, провела по губам умирающего кусочком льда. И Руфин вновь заговорил.
   – Я был заодно с Трионом. Я знал, что в Вероне создают урановую бомбу. Я позволил Триону бросить вызов богам, надеясь, что люди сами станут как боги. Ошибся… Когда понял, что тайну дольше не скрыть, я приказал верным мне людям уничтожить приборы, создающие защитный экран от богов и гениев. Опасался, что моё участие станет известным. Я уничтожил следы… Трион оказался вроде как не виновен – ведь боги не наказали его сами… – Руфин вновь сделал паузу. Слушатели ждали, – Я знал, что Трион изворотлив и хитёр. Я недооценил его, я виноват. Растерялся. Не осмелился сказать правду… потом стал надеяться, что все обошлось. Если бы сенат узнал об этих приборах, Триона отдали бы под суд и приговорили к смерти. А я… Я вынужден был бы уйти…
   Руфину казалось, что кто-то другой его голосом (да и его ли это голос – сдавленный, сиплый, неживой) делает ошеломляющие признания. Он говорил, прикрыв глаза, ни на кого не глядя, он говорил это своим легионерам, ожидавшим его на берегах Стикса, он обращался к матерям и жёнам, что сидели сейчас в клетушках одиночных палат возле обожжённых живых трупов своих сыновей и мужей, он сделал это признание солдатам, засыпанным в глубоких гробницах возле Нисибиса. И важнее всего эти слова были для одного человека – для крошечного Постума Цезаря, который через несколько дней, а может и через несколько часов сделается Постумом Августом. И когда мальчик вырастет, ему будет плевать на Руфина, как плевать на Элагабала, Тиберия, Нерона или Калигулу, но своего отца, которого он никогда не увидит, Постум Август должен чтить как бога. Это единственное, что может сделать Руфин. Не для Постума Цезаря даже, но для Империи.
   – Вторая моя вина в том, что я намеренно не пришёл на помощь Цезарю в Нисибисе, потому что считал, что смерть Элия мне выгодна Моя смерть не искупает моей вины. Она ничего не искупает… – Он вновь замолчал. Тишина сделалась гнетущей, почти невыносимой. Лишь было слышно, как тяжело дышит умирающий. Наконец он вновь заговорил. – Я хочу, чтобы моё заявление завтра напечатали в «Акте диурне», и я бы ещё при жизни увидел, что справедливость восстановлена.
   И когда он поднял глаза и глянул на слушавших, то увидел, что они один за другим стягивают с лица марлевые овалы масок и открывают лица, чтобы император мог видеть, кому сделал своё последнее признание. К своему изумлению Руфин увидел среди приглашённых Пизона. Банкир во все глаза смотрел на умирающего, как будто собирался извлечь максимальную прибыль из смерти императора.
   Золотоволосая девушка подошла к Руфину и опустившись на колени, поцеловала распухшую, покрытую язвами руку императора.
   Эта речь была его белой тогой, в которую он завернулся, чтобы умереть.
   – А теперь уходите, – велел Руфин.
   На белом не должно остаться пятен от гноя и мочи. Смерть должна быть красивой. Пусть даже это противоречит физиологии как таковой.
   Квинт уже несколько дней подряд смотрел на спину своего проводника и на покрытый свалявшейся шерстью и болячками зад бактриана. Впрочем, верблюд Квинта выглядел не лучше.
   – Почему эта тварь до сих пор не сдохла? – бормотал Квинт, трясясь между тощими горбами верблюда. – Не удивлюсь, если он окочурится сегодня вечером.
   Проводник то ли не слышал его слов, то ли делал вид, что не понимает. Квинт говорил то же самое и вчера, и два дня назад, но верблюд продолжал тащить по степи свои тощие горбы и своего ворчливого седока, довольствуясь несколькими кустами колючек. Впрочем, кустарник и жёлтая пожухлая трава встречались все реже. Все чаще попадалась каменистая, лишённая всякой жизни земля.
   – Далеко ещё? – спросил Квинт. Проводник поднял руку с палкой и ткнул в полуразрушенную башню. Цель путешествия близка. А может, и смерть близка. Квинт объехал почти всю Месопотамию и Сирию по дорогам, запруженным беженцами. Месопотамская армия исчезла. В её форму рядились грабители всех мастей. Если бы монголы явились к воротам Антиохии, то взяли бы её без боя. Но монголы почему-то не двинулись на Антиохию. Они ушли назад в Хорезм. Возможно, монголы стояли слишком близко к Нисибису и тоже облучились? Или здесь что-то другое?
   Говорят, монголы перебили всех пленников и отсекли им головы. То, что болтают на рыночных площадях, – не всегда враньё. Квинт нашёл этот курган из голов – чёрная, покрытая мухами гниющая масса. Нестерпимая вонь. Квинт надел маску и перчатки и обследовал могильник. Ни одного римлянина среди убитых не было – на гниющих головах сохранились персидские амулеты и украшения из пластмассы, на которые не позарились варвары. Верблюды добрались до ворот крепости, и тогда Квинт увидел то, что и ожидал увидеть, – полуразрушенную башню, несколько лишённых крыш обугленных построек и обнесённый каменной стеной двор. Когда-то здесь был колодец, но вода ушла, и оазис умер, как умирают все в этих местах, лишившись воды. Но не крепость или остатки стен искал Квинт.
   Верблюд Квинта, повинуясь приказу хозяина, опустился на колени возле ворот, и Квинт спрыгнул на землю.
   – Можешь подкормиться, если что-нибудь найдёшь, – сказал Квинт верблюду – он был уверен, что в отличие от проводника эта полудохлая тварь его понимает и когда-нибудь ответит, обидевшись на очередную реплику. – Но учти – камни несъедобны.
   В ответ верблюд глянул на Квинта презрительно.
   «А вдруг это гений, сосланный на землю?» – подумал Квинт и внимательно посмотрел в огромные печальные верблюжьи глаза. Тогда не удивительно, что он не помирает. Ведь он бессмертен.
   – Ну-ка ответь мне, нравится тебе на земле в этой грязной шкуре со свалявшейся шерстью шляться по пустыням и степям и таскать на спине проходимцев вроде меня?
   Но верблюд так ничего и не ответил – то ли не захотел, то ли был самым обыкновенным верблюдом.
   Во дворе валялись пустые канистры и мешки. Красный военный плащ, изорванный в клочья. Один башмак, явно военный и явно римский. Бронешлем без ремешков, сломанные пустые ножны от прямого меча, комья грязных тряпок, когда-то несомненно белых… Несколько пластиковых бутылок. Сломанный нож, несколько пустых гильз, пачка из-под табачных палочек…
   – Смотри! – крикнул проводник, останавливаясь посреди двора.
   Квинт подошёл. Араб разгрёб нанесённый ветром песок, наружу выступил чёрный слой золы. Костёр, что пылал здесь не так давно, был огромен. Вполне пригодный для того, чтобы сжечь несколько десятков трупов. Квинт присел на корточки и тронул пальцами пепел. Жирный пепел. Он знал этот запах – запах погребального костра. Кто-то вывез трупы погибших римлян из Нисибиса и сжёг здесь. Недаром среди беженцев ходили упорные слухи, что, прежде чем Нисибис исчез с лица земли, на горизонте полыхал ещё один пожар. Они ошибались. Это был не пожар. Это был погребальный костёр. Вот почему за несколько часов до взрыва в разграбленном Нисибисе не нашли трупов римских легионеров.
   Квинт вздохнул. Скорее всего, тело Цезаря было сожжено вместе с остальными. Неясно только, кто сжёг тела и куда увезли прах покойных. А то, что большая часть праха собрана, заметить было нетрудно. На всякий случай Квинт собрал в мешок немного золы. Если ему не удастся отыскать остальной пепел, то для совершения необходимых обрядов сгодится и этот.

Глава 2
Августовские игры 1975 года (продолжение)

   «Речь императора Руфина приведена без сокращений. Один из охранников лаборатории Триона в Вероне подтвердил, что много раз отвозил академика во дворец для тайных встреч с императором».
   «Император Марк Руфин Мессий Деций Август скончался вчера в 17 часов 12 минут». «Сегодня день пристани – Порту налий». «Акта Диурна».
16-й день до Календ сентября[6]
   Сервилия металась по своему таблину, будто по клетке. Неужели она должна заискивать перед Летицией? Ах, видишь ли, эта юная мегера – мать императора. Ах, скажите на милость, она ещё и Августа! Ну и что из того? Всем в жизни Летиция обязана Сервилии. Дочурка беззастенчиво ограбила мать, купила себе муженька-калеку, родила сына-недоноска. Муженёк сгинул, а сын вырастет придурком. Элий принёс Летиция одни несчастья – точь-в-точь как предсказывала Сервилия. А ещё Сервилия предскажет, что Постум вырастет подлецом. Предскажет и не ошибётся.
   – Я всегда права, – сказала Сервилия вслух, утверждая своё торжество.
   Да, торжество было. А радости не было. И приходу Бенита она не обрадовалась. Он возник на пороге нагло ухмыляющийся, самодовольный, и, разумеется, в тоге с пурпурной полосой. На ногах – красные сенаторские башмаки, украшенные серебряными полумесяцами.
   – Как успехи? – Сервилия улыбнулась, пытаясь скрыть раздражение.
   – Отлично. Все напуганы, не знают что делать, бормочут ерунду. Радуются, что у нас есть император. Право, какое счастье, что твоя дочурка родила этого мальчугана. А так бы сенат сошёл с ума, гадая, кого провозгласить императором.
   – Малыш Постум не может управлять Римом, лёжа в колыбели, – сказала Сервилия.
   – Какая мудрая мысль! – расхохотался Бенит. – Именно так. И теперь вопрос – где найти умного и изворотливого человека, который смог бы взвалить на свои плечи тяжкий груз управления Империей. Если сенат продолжает ещё работать, то только благодаря мне. Я буквально заставляю их принимать нужные законы. Иначе бы они все дни напролёт спорили, кого назначить диктатором. Пока что ни одна кандидатура не проходит.
   – Твоё имя ещё не называли? – спросила Сервилия. В её вопросе прозвучала невольная насмешка. Но Бенит воспринял слова всерьёз.
   – Не надо так торопиться, к завтрашнему утру малыш Постум не повзрослеет.
   Так что время у меня есть.
   – Не сомневаюсь, сенат изберёт тебя диктатором. – Опять она насмешничала, и опять Бенит принял её слова за чистую монету.
   – А ты, красотка, передо мной в долгу. Твоя дочурка ускользнула. Хотя ты и клялась, что она от меня без ума.
   – Летиция опять свободна. Можешь жениться на вдовушке. – Сервилия усмехнулась, представив ярость Летиции, когда с ней заговорят о сватовстве Бенита. И эта мысль доставила ей если не радость, то удовлетворение.
   – Я бы женился, – согласился Бенит. – Но Летиция слишком недавно надела траур. Рим такой поспешности не поймёт. Ты для роли моей жены подойдёшь лучше. Летти – ещё совсем девчонка, и я рядом с нею буду выглядеть молокососом. А рядом с такой достойной матроной, как ты, я буду казаться солидным мужем. Мне срочно необходима солидность. Я слишком молод.
   До Сервилии не сразу дошёл смысл его слов. О чем он говорит? Чего хочет?
   Чтобы она… Ну да, он предлагает ей, Сервилии, стать его женой.
   – Уж не знаю, что и ответить, я польщена… – Она искала благовидный предлог, чтобы его выставить. Да, он привлекал её и одновременно отталкивал… Но, пожалуй, отталкивал сильнее…
   – Ответь «да», – велел Бенит и сгрёб её в охапку.
   Сервилия испуганно ойкнула. Поцелуй был страстным, объятия – грубыми. Бенит старался поразить своей животной страстью. Сервилия не сопротивлялась. Её всегда влекло к молодым и страстным любовникам.
   – Ты надеешься на мою помощь? – спросила Сервилия, когда они уже отдыхали, бесстыдно раскинувшись на ложе обнажёнными. Он – покуривая табачную палочку, она – устроив голову на сгибе его руки.
   Гладкое тело Бенита уже начинало заплывать жирком, заметно обозначился животик. Но вообще-то он симпатичный парень.
   – И на помощь стихоплётов, что являются к тебе пожрать на дармовщинку,-добавил Бенит.
   – Не любишь поэтов? – деланно изумилась Сервилия.
   – Я сам поэт, – гордо отвечал Бенит. – И не люблю слюнтяев и врунов.
   «А он далеко пойдёт», – в который раз подумала Сервилия.
   Поначалу мысль стать женой Бенита показалась ей безумной. Потом, с каждой минутой, все более приемлемой, и, наконец, даже заманчивой.
   Сегодня она ещё не скажет «да». Но это не означает, что она не даст согласия потом.
   В добротном старом доме Макция Проба в большом триклинии слуги накрыли стол – расставили вазы с фруктами и бисквитами, наполнили бокалы вином и удалились. Макций Проб ждал гостей, но вряд ли он собирался сегодня веселиться.
   Внук Макция Проба Марк – молодой человек с бледным, будто чересчур отмытым лицом – был одет вовсе не для званого обеда – белая трикотажная туника и белые брюки до колен куда больше подходили для загородной прогулки. Возможно, Марк Проб не хотел, чтобы его форма центуриона вигилов придала нынешнему вечеру некий официальный статус. Потому что предстоящая встреча была сугубо частной, хотя преследовала отнюдь не личные цели. Марк Проб был уверен, что на приглашения Макция никто не откликнется. Он был уверен в этом до той минуты, пока золочёные двери в триклиний не отворились и не вошёл сенатор Луций Галл, опять же не в сенаторской тоге, а в пёстрой двуцветной тунике, которую принято носить на отдыхе в Байях, а не на вечерних приёмах в Риме. Луций Галл был совсем недавно избран в сенат и после Бенита был самым молодым сенатором. Он ещё верил в то, что одна яркая речь может перевернуть целый мир, и верил, что ему удастся произнести эту эпохальную речь. Он вообще повсюду кидался спорить – в тавернах, на улицах, в театре, в Колизее с репортёрами, прохожими, продавцами, гладиаторами и актёрами, порой не всегда успешно, часто проигрывая и сильно переживая по поводу поражения в словесной перепалке.
   Тонкими чертами лица, острыми скулами и высоким лбом Галл походил на Элия. Но сходство это было чисто внешним. Также как кажущееся желание активно и яростно сражаться за истину. В Луцие проглядывала главная черта истинного римлянина – желание двигаться наверх по иерархической лестнице, охотясь за самой сладостной добычей – властью. Галл и не пытался этого скрыть. Его имя должно быть занесено в консульские фасты, выбито на мраморной доске, дабы люди говорили потом: «В год консульства Луция Галла произошло то-то и то-то».
   Элий же был гладиатором, который сам придумывал и клеймил желания для Великого Рима. Не только на арене, но повсюду…
   Потом явилась Юлия Кумекая, что само по себе было удивительно – и то, что она пришла, и то, что явилась на три минуты раньше назначенного времени, хотя весь Рим знал, что она опаздывает всегда и всюду. Шурша золотым плотным шёлком, распространяя убийственных запах галльских духов, она уселась на ложе рядом с Макцием и закурила табачную палочку. Вслед за ней пожаловал Курций – злой, недовольный тем, что его оторвали от срочных дел, вигил обвёл присутствующих подозрительным взглядом. И тогда Марк Проб по-настоящему испугался. Он понял, что в глубине души желал, чтобы никто из приглашённых не явился, чтобы все проигнорировали странное приглашение старика-сенатора. Принятие приглашения означало одно – эти люди боялись. Они сбивались в кучу, как стадо испуганных баранов. Священных баранов… Наконец явился Марк Габиний и за ним сразу сенатор Флакк – сумрачный, жёлчный и очень умный старик. Впрочем, стариком его называли скорее из-за консервативных взглядов, нежели из-за возраста. Но и в молодости, как и сейчас, Флакк был ярым сторонником партии оптиматов[7], причём самого правого её крыла. Популяры[8] его побаивались, а авентинцы[9] открыто ненавидели. Валерия немного опоздала, что с ней случалось редко. Она сильно похудела, лицо сделалось белым и каким-то прозрачным. Рассказывали, что после смерти Элия она несколько дней лежала неподвижно в своей комнате, не ела и почти не пила. Многие думали, что она решила уморить себя голодом. Но потом ей передали письмо от кого-то из друзей. Она прочла и встала. И вновь начала есть.
* * *
   Последней в триклиций вошла Норма Галликан. Её живот, выпиравший под чёрной туникой, невольно притягивал взгляды.
   Все приглашённые были в сборе. Никто не отказался прийти.
   Макций откашлялся и проговорил ровным, чуть надтреснутым старческим голосом:
   – Император Руфин умер. В Риме новый Август. Император, которому месяц и несколько дней от рождения.
   – Ну и что из этого! – слишком уж вызывающе воскликнул Луций Галл, пользуясь тем, что он не на заседании сената и ему не надо ждать, пока выскажутся старшие товарищи. – У нас есть консулы, и пусть они исполняют свои обязанности, заботясь, чтобы республика ни в чем не понесла ущерба![10]
* * *
   Луций Галл был членом партии популяров и всегда именовал Рим республикой.
   Но сейчас его возглас прозвучал как шутка, причём весьма неудачная.
   – Консулы будут исполнять свои обязанности, – сухо отвечал Макций Проб.