У меня создалось впечатление, что его невозмутимость — маска, а на самом деле ему страшно хотелось побеседовать с нами о многих серьезных вещах. По тому, как он говорил, как держался, видно было, что его волнуем и мы сами, и наши проблемы, и готовящаяся акция. Что позиция стороннего наблюдателя противна ему, угнетает, и он охотно послал бы к чертям все запреты и полез в драку, но законы заставляли его молчать и держать руки в карманах. Я завидовал ему и жалел в то же время. Конечно, вряд ли они жили скучно, но они жили под безопасным небом, а нам еще предстояло только сворачивать горы. Или уже нет?
   — Хоть что-то вы собираетесь делать? — спросил Белоконь.
   — Создалась такая ситуация, когда ни вы, ни я не можем ничего сделать. Впрочем, вы можете решать, и это будет равносильно тому, как если бы вы что-то сделали. Решать. — Он посмотрел мне в глаза. — Решать. Ну, я пошел. Мне и приходить-то не следовало…
   Он уходил к автобусной остановке, ловко лавируя среди обломков бетона, мы смотрели из окна ему вслед. У него была быстрая, размашистая походка человека, знающего, что впереди много незаконченных дел. Наконец он скрылся из виду, завернул за Дом с гастрономом. Вы взглянули друг на друга, и я поразился белоконевскому лицу — совсем чужое оно было, злое, потерянное и отсвечивало словно бы пожаром, таким я его впервые видел.
   Толстовцы… — сказал он и разразился матерной бранью. 3-законопослушные…
   И началось извержение вулкана. Сначала он долго и непечатно поносил всех, кого только можно было — меня за то, что это случилось со мной, себя за то — что он оказался причастным к этому делу, Иванова и его коллег за интеллигентскую мягкотелость, «филантропов» за их коварные планы, наши вооруженные силы за то, что они не смогут ничему помешать. Потом он немного успокоился и стал рычать о черных перспективах. Я только слушал.
   Вот она, инопланетная агрессия, рычал он, метаясь по комнате. Всякие писаки малевали картины одна страшнее другой — летучие осьминоги, испепеляющие лазерами города, гигантские радиоактивные муравьи, лопающие всех подряд, бездушные альтаирские роботы, сметающие все на своем пути, чудовища огненные, мохнатые, десятирукие, стоногие, аморфные, невидимые, рев, вой, хруст костей, бегущие толпы. Пляшущие на развалинах Нью-Йорка огнедышащие жабы, железный истукан, насилующий кинозвезду у обломков Эйфелевой башни, Годзилла — весь этот хлам, который у нас не переводят, потому что это макулатура. Все эти ужасы, рассчитанные на тамошнего читателя, неприхотливого и закомплексованного.
   А оказалось, что ничего этого не будет. Не будет агрессоров устрашающего облика, бегущих толп, пылающих городов, огненных лучей, ядовитых газов, хаоса, ужаса и паники. Не будет никакой войны, пришельцы не только не станут воевать сами, но и нас отучат навсегда от войн. Но движение человечества вперед будет остановлено — не пулями и газом, а тотальным изобилием, лимузином у каждой двери, золотом в каждом кармане, бриллиантом в каждом уже, цветным экраном метр на метр в каждом красном углу. Этим преждевременным изобилием.
   Лучшие умы человечества никогда не отрицали материального благополучия, рычал он, терзая буйную шевелюру. Общественные писсуары из золота, бриллиантовые детские кубики — да, в будущем это должно стать нормой. Но всему свое время. То изобилие, что жалуют нам со своего плеча пришельцы сейчас, в середине восьмидесятых годов двадцатого века, не нужно. Рано, преждевременно. Да, среди четырех с лишним миллиардов землян много борцов, но неборцов, обывателей, будем смотреть правде в глаза, гораздо больше чем нам хотелось бы. Слишком многим заоблачные дары заслонят весь мир в его проблемами, и в тысячу раз труднее будет поднимать их в атаку, сплачивать вокруг знамен, вытаскивать из золотой скорлупы… Они будут отлягиваться, кричать, чтобы их не тревожили, что они счастливы, и все вокруг счастливы — тот сосед, и вон тот, так что подите к черту и оставьте нас в покое, чего вам не хватает теперь, когда у всех все есть, что вам, больше всех надо?
   Миллионы сегодня голодают и бедствуют, и как объяснишь им, прыгающим от радости при виде дома, за который не нужно платить десять лет, полного холодильника, автомобиля, что это — суррогат счастья?
   А потом те, которые неборцы, войдут во вкус, им уже мало будет шестицилиндрового авто, телевизора метр на метр, захочется лимузина двенадцатицилиндровго или на воздушной подушке, телевизора, способного передавать запахи, и посыплятся из-за облаков новые дары в красивой упаковке, и океан изобилия захлестнет с головой, и мечта лететь к звездам так и останется мечтой…
   Человечество погибнет, рычал он, и погубят его не кровожадные осьминоги в лязгающих треножниках, и слава богу, если мы умрем достаточно рано, не увидев заката, окончательно вставших на четвереньки соплеменников…
   Наконец он устал, охрип, сел и зажал голову ладонями.
   — Что-то слишком мрачно, — заметил я. — Опасно, согласен, но чтобы на четвереньки…
   — Какая разница — в прямом смысле или переносном? Для твоего Бережкова такой бар — рай божий, за месяц в гроб вгонит… Или твой шеф — сейчас он еще копошится, пишет докторскую, потому что доктору больше платят и можно купить «Волгу», и он ведь не самый худший представитель своего племени, есть у него кое-что в голове. Господи, обидно-то до чего — будь это война, агрессия, нападение жукоглазых, можно было бы драться, стрелять, взрывать. В кого станешь сейчас стрелять — в небо? В твой телевизор? Пойду я, пожалуй…
   — Куда?
   — К себе поеду, возиться с мышами, а что еще прикажешь делать? Как сказал некто Иванов, сделать Мы ничего не сможем. И он тоже…
   Но встал и вышел вялой развинченной походочкой, ничего в нем не осталось от прежнего президента — ухаря и любителя поспорить о будущем — каким оно будет, какими будем мы и скоро ли. Я остался один.
   Посидел немного и тоже ушел. Шатался по городу, забрел в кино, что-то там смотрел, пил газировку оказался в столовой, что-то там жевал и думал, думал, думал.
   Ненависть Белоконя к тому миру, что должен появиться в результате ливня благ, я вполне разделял, я никогда не любил подобных моему шефу людей, и больно было думать, что настанет их царство, но что же делать? И почему наш звездный Иванов говорил слегка загадочно, он бы не стал говорить просто так…
   Ничего я не придумал, вернулся домой уставший и расстроенный и с порога услышал, что Жанна плачет в спальне. Не очень уж громко, но я сразу услышал и бросился туда.
   Она ревела, а рядом с ней валялись мои «Три мушкетера», раскрытые на том месте, где четыре храбреца ворвались в кармелитский монастырь, распугивая монашек лихо закрученными усами и дымящимися пистолетами, но коварная миледи успела подбросить в бокал Констанции яд, кардинал умел подбирать людей, и Констанция умирает, но никто еще не понял, что она умирает, только Атос, умница, совесть четверки, догадался…
   Я облегченно вздохнул, когда-то, в стародавние времена, я тоже плакал, правда, на том месте, где умирает блистательный Бекингем, убитый фанатиком, умирает с достоинством, дай бог нам всем так, но когда я плакал, мне было лет семь или даже меньше…
   — Ну что ты? — сказал я, как маленькому ребенку. — Это, в конце концов, придумано, не было этого, сочинили все…
   Она посмотрела на меня с таким изумлением, что я смутился и замолчал.
   — То есть как это — не было? Разве можно писать о несуществующем?
   Я так и сел — прямо на «Мушкетеров». И начался прелюбопытнейший разговор, в ходе которого я понял, почему место моих книг не заняли новые, роскошные — у самих пришельцев беллетристики как таковой не существовало, была только техническая и научная литература. Почему так получилось, как до этого дошло и с чего началось, Жанна не знала. Правда, по ее словам, среди некоторых немногочисленных групп населения, главным образом среди молодых историков, циркулировали смутные, основанные на каких-то полулегендарных источниках, слухи, что когда-то, в глубокой древности, существовали какие-то книги, описывавшие выдуманных людей и выдуманные события. Опираясь на это, кое-кто из молодых смельчаков пытался делать разные еретические выводы, но их не поощряли — «официальные инстанции» яростно выступали против слухов о наличии у предков так называемой «художественной литературы». Темная история, загадочная, многое в ней приходилось домысливать, сама Жанна ничего почти не знала…
   … В седьмом часу вечера появились «собратья по счастью». Они были нарядны и веселы, от них попахивало шампанским, и они привезли с собой огромный красивый торт. Они хохотали, хлопали меня по плечу и наперебой повторяли, как это здорово, что третьим оказался именно я, и такое событие, как наша встреча, нужно отпраздновать немедленно и как следует, потому что событие это в некотором роде глобальное и эпохальное. Ошеломленный их натиском, я безропотно подчинялся. Назар Захарыч, повязав фартучек, с удивительной ловкостью накрывал на стол, объясняя одновременно, что хотя он, собственно, тридцать лет женат и на свою участь не жалуется, мужчина должен уметь шить, готовить и стирать. Я только поддакивал. Тем временем Горчаков убеждал Жанну отложить книгу и присоединиться. Убедил. Мы сели за стол и откупорили шампанское.
   Вечер прошел прекрасно. Гости оказались приятными и остроумными собеседниками. Был произнесен не один веселый тост, рассказана масса занимательных историй и вполне пристойных анекдотов. Чтобы не ударить в грязь лицом, я поведал, как изничтожил вчера шефа, и мой рассказ встретили с большим подъемом…
   Постепенно веселье пошло на убыль. Весьма тонко Горчаков дал понять Жанне, что им хотелось бы поговорить со мной без нее, она быстро поняла намеки и удалилась в спальню. К этому времени я стал приходить в себя. Кончилось разгульное застолье, пора было вспомнить и тирады Белоконя, и рас строенное лицо Иванова, и свои собственные нелестные мысли о «филантропах»…
   — Хорошо! — искренне сказал Назар Захарыч, разливая сменивший шампанское коньяк. — Боря сначала погрейте бокал в ладонях, очень, говорят здорово влияет на аромат. Молодцы пришельцы эти, зря я в них не верил, во все эти тарелки…
   — Да, — сказал я. — Рюрик, Трувор и Синеус.
   — Что?
   — Варяги, — пояснил я. — Бытовала в истории такая сказочка. Мол, собрались когда-то наши предки славяне и отписали за море варягам: земля наша богата и обильна, только вот порядка в ней нет, не способны мы, сиволапые, наладить его, так что приходите и володейте нами…
   — Этого не было, — сказал Горчаков, глядя на меня с обостренным нехорошим интересом. — Позднейшая фальсификация немецкого изготовления. Я ведь историк, знаете ли.
   — Ставлю вам пять, — сказал я. — Ничего подобного не было. Но оказалось, что эта идейка до ужаса прилипчива. Даже сегодня. Только вместо варяжской земли — звезды. Правда, нынче не прежние времена, они не собираются сажать нам на трон своего Трувора, они сажают нам на трон полированный гарнитур. Его величество Сервант XXIII, король Евразии, царь обеих Америк, великий князь Австралии, герцог Африки и прочая и прочая, великия и малыя. Когда же мы перестанем призывать варягов?
   — Их никто не звал!
   — Тем лучше, — сказал я. — Незваный гость хуже татарина, его и выставить не грех. Не нужно нам чужое изобилие. И совсем смешно получается — Горчаков, Песков и Хомутов — апостолы нового века…
   — Стоп! — крикнул Горчаков. — Мы ведь не называли в кабаке наших фамилий, правда, Назар? (Назар Захарыч утвердительно кивнул, глядя недоуменно и жалостно). Не называли. Откуда же вы их знаете
   — Вот, знаю, — сказал я. — Маху дал, маху…
   — Пр-роходимец… — выдохнул Горчаков сквозь зубы. — Ну конечно, мне следовало сразу догадаться, и то, что вы знаете наши фамилии, и антипатия внезапная… Он у вас был?
   — Кто? — спросил я, делая глупое лицо. — Никого у меня не было.
   — Был… — яростно сказал Горчаков. — Иванов, Петров, Сидоров, как же, наслышаны… Перевербовал, паршивец, и вы ему поверили?
   — Просто кое-кто высказал ясными словами то, чего я не мог бы выразить сам, — сказал я. — При чем тут вербовка? Я и сам пришел бы к выводу, что ваши варяги с их изобилием нам вовсе не нужны. Он, кстати, не говорил ничего, просто я понял, что возможен другой путь. Нам нужны мы сами.
   — А ведь вы маоист, Боря, — ласково протянул Горчаков.
   — Я?
   — Вы. Это же они повторяли: «Чем хуже, чем лучше».
   — Ну, Витя… — укоризненно сморщился Назар Захарыч. — Что же ты сразу шьешь парню политику, не те нынче времена… Какой же он маоист?
   — Помолчи, — поморщился Горчаков. — Он невольно становится на их позиции, понимаешь, добрячок ты мой? «Пусть все остается по-прежнему». А какое оно, прежнее? «Сытыми мы коммунизм не построим». Построим, Боря. Вы грамотный человек, с высшим образованием. Должны помнить, сколько миллионов — да, миллионов! — человек умирают сейчас от голода или постоянно недоедают. Африка, Азия, Латинская Америка. Да и в Европах… Как вы думаете, поймут они вас, если вы скажете им — придется вам голодать и дальше, и умирать, и хоронить своих детей, и продавать своих детей, но зато вы Должны гордо утешаться сознанием, что отстояли свою космическую независимость? Поймут? Ни нужен хлеб, а не ваша гордая независимость. Если они узнают, что это вы помешали им получить еду для себя и своих детей, они вас растопчут и будут правы.
   — Значит, идеал — сытое брюхо?
   — Вовсе нет, — сказал он. — Просто сначала нужно накормить и одеть человека, а остальное он сделает сам.
   Точно! — обрадовался Назар Захарыч, довольный, что и ему удалось вставить словечко. — Сначала их покормить нужно, мы в сорок пятом первым делом выкатывали полевые кухни…
   — Вот именно, — сказал Горчаков. — Прежде всего на площади вывозили полевые кухни и раздавали кашу. Борис, этим людям, про которых я говорил, не нужны высокие материи. Пока не нужны. Сейчас им не до того. О высоких материях они станут думать потом, когда будут сыты и накормят своих детей. Я вовсе не хочу утверждать, что с наступлением Эры Изобилия волшебным образом исчезнут абсолютно все пороки…
   — Да, — сказал я. — От выпивки при таком баре удержаться трудно.
   — Не опошляйте. Это мелочи. Полностью исчезнут преступления против собственности, никто ведь не станет воровать у другого то, что имеет сам. Исчезнет пресловутый дефицит и связанная с ним уголовщина. Эра Изобилия уничтожит почву, на которой произрастает мещанин. Потеряет всякий смысл проникать на базу с черного хода и носить записки от Ивана Ивановича. Так что постарайтесь забыть этого галактического провокатора.
   — Он не похож на провокатора, — сказал я.
   — Блаженный слюнтяй, не в терминах дело, — отмахнулся Горчаков. — Он просто забыл, что такое голод. Перестаньте о нем думать. Думайте больше о том, что вы — представитель Земли. Из четырех миллиардов населения планеты, из двухсот пятидесяти миллионов населения государства выбраны мы трое. Знаменосцы грядущих поколений — высоки слова, но что делать, если это правда. Нам выпало быть… да, черт побери, подопытными кроликами эксперимента, но это такой эксперимент, что я согласен с ролью кролика. Хотя мы не кролики.
   — Апостолы, — сказал я.
   — Не придирайтесь к терминам. Подобрать подходящие слова недолго. Люди, на которых лежит ответственность за человечество. Постарайтесь проникнуться значением и величием этих слов. Вы уже не можете оставаться каким-то там просто Песковым двадцати шести лет от роду, вы один из немногих, на ком лежит ответственность за светлое будущее человечества.
   — Зажравшегося, — сказал я.
   — Сытого, — сказал он. — Избавленного от суетных забот о куске хлеба.
   Молодой он еще… — застенчиво подал голос Назар Захарыч. — Лиха не хлебал, по карточкам не жил, и вообще…
   — Вот именно, — сказал Горчаков. — Назар воевал, а я пацаном голодал после войны, мы-то помним, что значит кусок хлеба, не то, что вы…
   Спорить с ними я не мог — не умел. Я не привык спорить на такие темы и не предполагал, что когда-нибудь придется, но я знал, что не уступлю.
   Гоните этого иезуита, если еще раз появится, — сказал Горчаков, хлопая меня по колену. — Попался бы он мне, я бы с ним поговорил… — он встал и тряхнул за плечо смаковавшего коньяк Назара. — Поехали.
   — На посошок, Витя, — кротко отозвался Назар Захарыч. Совершенно ясно, что, несмотря на перевес в годах, он ходил у Горчакова под каблуком, тихий человек, добренький, безответный. Я не мог представить его молодым, в шинели…
   — Ладно, — разрешил Горчаков. — Доброй ночи, Борис.
   Он ушел в прихожую, высокий, жесткий, собранный, раз навсегда определивший свою позицию и не собиравшийся отступать. Когда твой противник сильный человек, его даже уважаешь; легче, если он рыхлая ничтожная личность, с тем проще, его неприкрыто презираешь, а сильного презирать невозможно, нужно что-то большое, чтобы перестать его уважать.
   Назар Захарыч допил посошок и встал.
   — Доброй ночи, Боря, — сказал он плюшевым голосом. — Вы не обращайте внимания на все, что Витя про политику… Просто вспомните детишек в неблагополучных странах, видели ведь фильм? Ужас…
   — Послушайте, — сказал я. — Вы оба мне так и не сказали, я не могу понять… В чем суть эксперимента, самая суть?
   Ну это же просто, Боря. Помните школьные опыты с бумажками? Опустили ее в пробирку, посинела — опыт удался. И вот такие бумажки — мы трое.
   Посинеем — все в порядке, можно начинать по всей планете. Поняли?
   — Понял… — сказал я. — Доброй ночи.
   Дверь за ними захлопнулась. Я прибрал со стола поплелся в спальню. Жанна захлопнула книгу и вопросительно взглянула на меня, я отобрал книгу, положил ее на столик и поцеловал Жанну.
   — Ушли? — спросила она. — Да, — сказал я.
   — Вы не поссорились?
   — Вроде нет. Ноль-ноль, команды покидают поле.
   Мне было с ней удивительно просто и легко, как будто мы знали друг друга с пеленок, и с первого класса я таскал за ней портфель, в девятом целовались в подъезде, а в восемнадцать прибежали к загсу за час до открытия.
   — Слушай, — сказал я, садясь рядом с ней. — Понимаешь, такое дело… Если эксперимент провалится, что будет с тобой?
   — Не знаю.
   — То есть как? Что, у тебя на этот счет нет инструкции?
   Она молчала. За окном стояла теплая летняя темнота, вспыхивали огоньки электросварки на соседней крыше, во дворе припозднившийся Бережков орал ужасным голосом песню про каскадеров.
   — Сложно… — сказала она. — Во-первых, не хочу я возвращаться (я взмахнул крыльями и взлетел на седьмое небо и выше, выше… ), во-вторых, наши, кажется, чего-то не рассчитали или не ждали. Вы какие-то особенные, с остальными было проще, У нас принято считать, что любая цивилизация, не достигшая Эры Изобилия, достойна только жалости, вы полностью подходите под стандарт неблагополучных, отсталых, но в вас что-то есть, то ли ваши книги, то ли, не знаю, как сказать… Я не знаю, как это выразить, нас не учили думать о таких вещах…
   — Жанна ты, Жанна, — сказал я, не зная, что же еще сказать.
   — Догадываюсь, что тебя мучает, — тихо сказала Жанна. — Так вот, я не хочу, чтобы у нас с тобой было по обязанности, понимаешь? Я тебя люблю, Борька. Смешно, да? Жена впервые объясняется мужу в любви на третий день после регистрации. А муж ей вообще еще не объяснился.
   — Жутко смешно… — согласился я.
   Утром меня поднял с постели длинный звонок, и снова на площадке стоял Белоконь во всем своем мотоциклетном великолепии. Он ничего не сказал, не поздоровался, стоял и смотрел.
   — Здорово, — сказал я сквозь зевок.
   — Что ты затеял?
   — Ничего.
   — А почему не едешь?
   — Куда?
   — Да к Иванову же!
   — Я же не знаю, где живет Иванов, — сказал я, проснувшись окончательно.
   — Ну что ты чепуху мелешь? Зачем ты его вызывал?
   — Никуда я его не вызывал, — сказал я. — В чем дело?
   — Десять минут назад мне звонил Иванов, — сказал он быстро. — И говорил, что ты назначил ему встречу за городом у поворота на дачи, но тебя все нет, а телефон твой не отвечает.
   — Ер-рунда, — сказал я, вернулся в комнату и поднял трубку. Телефон молчал, гудков не было…
   … Я миновал щит с двойным напутствием «Добро пожаловать. Счастливого пути», — смотря с какой стороны ехать. Я ехал из города, и мне желали счастливого пути. Я прибавил газу, теперь я уже не сомневался, что Иванова выманили в это уединенное место, именно выманили, и если учесть, что кое для кого он представлял нешуточную угрозу, а уединенные места всегда были сопряжены с нехорошими делами, а Иванова кое-кто всерьез ненавидел… Но неужели это возможно? Возможно такое?
   Оставалось уповать на неизвестные нам законы Сообщества. Но кроме «филантропов», вынужденных их соблюдать, существовал еще Горчаков, не подписывавший никаких конвенций и не подпадавший под юрисдикцию заоблачных законов. Я знал о нем мало, но чувствовал, что этот человек пойдет на все, защищая то, что считает своими идеалами, вопрос только в том, на какие методы он решится, что окажется у него в руках…
   Дорогу разделял барьер — узкая полоса зеленой травки, стиснутая ноздреватыми бетонными поребриками. Издали я увидел светлый плащ. Иванов прохаживался на противоположной стороне, возле серого короба автобусной остановки, разрисованного нравоучительными картинками на темы безопасности движения с Волком и Зайцем в главных ролях. Я затормозил, выскочил из машины и побежал на ту сторону. Иванов увидел меня, приветственно взмахнул рукой. Отчаянно заскрипели тормоза, рядом встала бежевая «Волга»; опущенное стекло правой передней дверцы, долгая, оглушительная автоматная очередь, душный запах пороха и жесткое, застывшее лицо Горчакова над стволом.
   Шевельнуться я не мог и успел подумать, что настала моя очередь, а еще — что это глупо, обидно и рано.
   Мотор взревел, «Волга» унеслась в город. Я встал на колени рядом с Ивановым и попытался поднять его за плечи. Жутко на него смотреть, кровь была везде, но он еще жил, смотрел сквозь меня, не видя, и что-то громко говорил на незнакомом языке. На шоссе было тихо и пусто.
   Мне наконец удалось его приподнять, он был страшно тяжелый.
   — Иванов! — закричал я ему в лицо.
   Он увидел меня, и я чувствовал, какие страшные усилия он прилагает, чтобы смотреть на меня осмысленно, сказать что-то сквозь красную пену на губах.
   — Бор-ря… — выговорил он. По моим ладоням ползла горячая кровь. — Третий, ты третий, по тебе… те двое уже… по тебе… гласность… только так…
   Его лицо застыло, и кровь хлынула на подбородок. Я понял, что это конец, осторожно, как будто нужна еще была осторожность, опустил его на бетон, подставив ладонь, чтобы не ударилась голова. Случилось странное — словно на секунды открыли две в иной мир. Я услышал переливчатые звуки, чьи-то голоса — сердитые, печальные, чей-то плач, чьи-то яростные возгласы. Я понял, о чем они говорят, хотя не разобрал ни слова.
   Кто-то сказал: «Мерзавец!» Кто-то осторожный поторопился напомнить: "Я же говорил, не нужно было, все иначе… " А кто-то просто плакал, потому что из всех звездных Ивановых этот был единственным…
   Иванова не стало. Кровь на бетоне и у меня на руках осталась, а его не было, его забрали, и дверь в иной мир захлопнулась. Неужели навсегда?
   Я поднялся с колен и сел на ободранную скамейку. Мимо промчался КамАЗ помидорного цвета, без натуги тащивший двадцатитонный красный контейнер с иностранной маркировкой. Придорожный мусор закружился в крохотном смерче и улегся до следующей машины.
   Заявить? Милиции, полиции и разведки всего мира, сколько их ни есть, вся их новейшая техника и громадный опыт не смогли бы доказать, что Горчаков — убийца. Убитого им человека никто никогда не найдет, да и человека этого словно бы не было. Автомат тоже скорее всего находится в недоступном для землян месте. Просто и незамысловато: человек жил — человек умер, убит, и убийца вне досягаемости писаных законов. Убрать Иванова сами «филантропы» не могли, запрещали законы Сообщества. Другое дело — Горчаков, ему можно по его просьбе выдать автомат в удовлетворение его потребностей, и никто не обязан следить, что он с автоматом станет делать. Ни к чему не придерешься…
   — Долго вы собираетесь так сидеть? — раздался над моим ухом знакомый голос.
   Я не заметил, как он вернулся, но знал, что мне делать. Но он опередил. Когда я смог разогнуться, борясь с затухающей волной боли, Горчаков стоял, небрежно массируя ладонь.
   — Ну, успокоились?
   — Пошел вон, сволочь! — сказал я.
   — Зря, — сказал он. — Успокойтесь. Поймите, это было необходимо. Один человек стоял на пути к счастью миллионов. Цель оправдывала средства. Мне было тяжело, меня тошнило потом…
   — Вы мерзавец, — сказал я. — И что страшнее всего — вы действуете по убеждению. Будь вы платным ландскнехтом, все было бы проще и понятнее…
   — Хорошо, что вы не считаете меня вульгарным Убийцей. Это уже шаг к пониманию.
   — Наоборот.
   — Нет, — сказал он. — Пройдет совсем немного времени и вы простите мне эту автоматную очередь. Когда не станет голода, ядерных ракет и балансирования на грани.
   — Горчаков, — сказал я. — Может, никакой вы не радетель нищих арабов и голодных китайцев? Может, вы просто-напросто до ужаса боитесь ядерной войны?
   — Конечно, нет, — сказал он. — Вовсе не из-за страха перед бомбой. Вы сами знаете, что нет. Просто вы никак не можете согласиться с тем, что я искренне верю в свою правоту.
   Что бы там ни было, я против вас.