- У нас все получится!
   - А знаешь ли ты, что в Городе Палачей никто никогда не выигрывал в лотерею? - полюбопытствовала Гавана. - И потом, само предприятие...
   - А чем лучше публичный дом? - Цыпа развела руками. - Ведь когда-то Африка славилась только лучшими в России проститутками!
   - Говорить о проституции в публичном доме так же непристойно, как в Иерусалиме - о Боге, - заметила Гавана. - И потом, именно здесь когда-то появились первые на Руси биде, женщины узнали, что такое регулярный медосмотр и познакомились со всеми достоинствами устройства, называвшегося Bьstenhalter. - Она выпустила дым красивыми кольцами и улыбнулась. - Но из этого не следует, что я - против.
   На следующий день она подала куда следует заявление и, обзвонив всех чиновников, которые по привычке называли ее бабушкой и тетушкой, стала владелицей базарного туалета.
   На самом деле туалетом занялись Цыпа и Бох. Не обращая внимания на насмешки жителей городка, имевших возможность круглый год справлять нужду под любым кустом, эта парочка, чуть не падая в обморок от отвращения и переутомления, привела туалет в порядок и объявила плату за вход. И отдельную плату - за пользование писсуаром. А поскольку никто, кроме старухи Гаваны и доктора Жереха, не знал, что это такое, то любопытствующие повалили валом. По базарным же дням, каковыми исстари считались четверг и суббота, каждый уважающий себя мужчина, приехавший из деревни торговать картошкой или мясом и традиционно отмечавшийся в ресторане, считал отныне своим долгом познакомиться с изделием немецкой фирмы "Керамаг" (Бох случайно обнаружил его среди хлама в подвале Африки), чтобы похвастать потом перед односельчанами. Не меньшую прибыль приносило и любопытство женщин, которым Цыпа за отдельную плату показывала писсуар по ночам. Вскоре, впрочем, Бох притащил из того же подвала биде, которое установили в женском отделении и которым каждая уважающая себя дама старше десяти лет, прошедшая инструктаж у Гаваны, считала своим долгом попользоваться. По ночам Бох демонстрировал биде мужчинам, которые задумчиво крутили фаянсовые вентили и спорили, выдержит ли эта штука Беспросветную Вовку, щеки, грудь и задница которой были совершенно одинаковы по величине и неразличимы как издали, так и вблизи, что вызывало у мужчин неподдельное восхищение: "Куда ни поцелуй, всюду жопа!".
   Заплатив налоги и подсчитав чистую прибыль за первое полугодие, владельцы туалета ахнули. На радостях юный Бох преподнес Цыпе в подарок лучшее ожерелье фальшивого жемчуга, которым когда-то славился Город Палачей. Производство его в незапамятные времена наладил местный аптекарь Попов-Змойро. С чешуи зауряд-уклейки Alburnus lucidus, водившейся в Ердани в изобилии, отмывались кристаллики гуанина, которые смешивались с раствором желатина, жидкого стекла или целлулоида. После чего эту эссенцию закачивали внутрь стеклянных шариков, производившихся на полукустарном заводике, выпускавшем бусы и прочую дребедень.
   Цыпа, впервые в жизни получившая подарок, тотчас надела ожерелье, и Гавана задумчиво отметила стройность и красивый изгиб ее шеи.
   - Мне всю жизнь снилось только дерьмо, - призналась Цыпа. - А недавно я обнаружила в соннике, что видеть во сне дерьмо - к счастью. - Она посмотрела в упор на Боха. - А теперь твоя очередь, счастливчик. Надевай ботинки - те самые - и собирайся в Москву. А я надену туфли со стервознейшими каблуками. Пора завоевывать остальной мир.
   - Только не забывайте все считать, взвешивать и оценивать, напутствовала их Гавана. - Что не измерено, того не существует. А значит, и владеть этим невозможно. Это касается даже любви, хотя тут-то, кажется, и кроется ошибка, потому что люди отличаются от зверей способностью верить в вещи, не обладающие ни вкусом, ни цветом, ни запахом, ни даже весом, заключила она с грустью. - А только ее я и могу вам завещать. Ибо, как сказал Апостол, "аще языки человеческими глаголю и ангельскими, любви же не имам, - ничто же есть". Уж лучше быть никем, чем ничем. Такова главная заповедь палачей, Бох. Уж в этом они с Иисусом заодно.
   Приехав в Москву жаркой августовской ночью, они до утра гуляли по городу и наконец на рассвете рука об руку выбрели на Красную площадь и увидели голую шлюху с распущенными волосами и длинными узловатыми ногами, которая, вяло зевая, вышла из двери Мавзолея и деловито направилась к Васильевскому спуску... О, это буддийское утро в Москве! С петухастым Блаженным на фоне яркого неба, с красным Кремлем, с запахами палого тополиного листа, скрученного в свиное ухо, с голубоватой дымкой над Москвой-рекой и продрогшими провинциалами на Никольской, которые проводили изумленными взглядами девицу с подбитым глазом, пока она не скрылась из виду, - "Если ты осмелишься даже предположить, чем она там занималась...", - а потом не сговариваясь отправились искать дом, где жил Иванов-Не-Тот, ибо нечего больше было ждать от Москвы, явившей им сияющую в лучах роскошного утра главную площадь Святой Руси с тощей блядью, шагающей по легендарной брусчатке, по которой из полуприкрытой двери Мавзолея во все стороны торопливо расползались тараканы, клопы, сороконожки, мокрицы, пауки и прочие мелкобесящиеся недотыкомки...
   К дому, где жил Иванов-Не-Тот, они подоспели вовремя - из дверей выносили открытый гроб, в котором со скрещенными на животе руками покоился бывший библиотекарь Города Палачей.
   - Начало обнадеживающее, - пробормотал Бох.
   - Пошли искать жилье. - Цыпа взяла его под руку. - Главное - не останавливаться. Ты ведь помнишь, что мой отец был директором табачной фабрики, которая потом сгорела так, что даже железо все расплавилось? Не знаю - почему, но отца судили вместе с другими, домой он вернулся через пять лет. Совсем другим. Однажды он сказал матери: "Что такое женщина? Две с половиной тысячи половых актов и шестьдесят пять литров слез за всю жизнь - вот и вся ее жизнь!". Мы знали его расстроенным, обиженным, разъяренным, но не знали таким - злым и чужим. На следующий день он увидел в солонке волос и молча изо всей силы ударил мать кулаком в лицо. После чего заперся в своей комнате. Мать надела шляпку с вуалью и отправилась к фотографу. Домой она принесла пачку фотографий женщины с распухшей переносицей, кровью на губах. Одну из них приколола кнопкой в гостиной и легла спать. Она не знала, что в это время отец выстрелил себе в висок из револьвера, обмотанного полотенцем. Обнаружив его мертвым, она выбежала во двор и побежала. Она бегала по кругу. Вокруг Африки. Пока не упала: сердце остановилось. Ее пытались остановить, но она грубо отталкивала людей и тупо бежала дальше. По кругу. Как сумасшедшая слепая лошадь, вдруг вырвавшаяся на свободу. Пока не рухнула. Я любила отца и мать. Я так любила отца, что даже не осмелилась заплакать, увидев его мертвым. А когда мать бросилась бежать вокруг Африки, я побежала рядом. Она то и дело машинально отталкивала меня, если ей казалось, что я пытаюсь ей помешать, несколько раз я падала, но вставала и догоняла ее. Потом вдруг кто-то крикнул: "Да постой же, дурочка! Постой же! Не надо больше бегать!". Я обернулась: мать лежала ничком, подобрав руки под живот, и я поняла, что она больше не встанет. Фотография женщины с распухшей переносицей и окровавленным ртом все, что у меня осталось на память от родителей. Я подожгла квартиру и несколько дней пряталась на чердаке Африки, пока меня не изловили. Но с теткой я жить не стала. Малина разрешала ночевать в ресторане на диванчике. Там я и жила, пока не встретила тебя. - Она вдруг остановилась и оторопело уставилась на Боха. - Слушай, но ведь если мы сейчас снимем комнату, нам придется спать вместе!
   - Ну и что тут такого? - удивился Бох. - Можешь лечь на коврике в прихожей.
   К вечеру им удалось задешево снять однокомнатную квартиру на окраине. Биографы утверждают, что в споре о том, кому где лечь, и родилась идея первого удачного проекта Боха. Но и сейчас, когда журналисты спрашивают их об этом, этот вопрос вызывает у Дмитрия Генриховича и Цыплаиды Ценциппер (свое африканское прозвище она превратила в официальное имя и известную всему миру торговую марку: кто сегодня не знает, что такое "образ жизни от Цыпы Ценциппер"?) легкое замешательство. Бох закуривает сигару "мадуро", чистотой и крепостью не уступающую цианистому калию, а Цыпа начинает перебирать фальшивые жемчужины на своей прекрасной шее (это ожерелье она надевает только по самым торжественным случаям). Конечно, в конце концов они подтверждают официальную версию, - ну не станут же владельцы огромной финансовой империи, сети магазинов и ресторанов, раскинувшейся от Балтики до Тихого океана, медицинских центров и инвестиционных компаний, нефтяных, оружейных и газовых компаний, горных курортов, частных школ и платного туалета с писсуаром и биде на базаре в Городе Палачей - ну не станут же они рассказывать, что, впервые оставшись наедине, впервые же по-настоящему разглядели друг дружку и глубоко задумались. Цыпа вдруг поняла, что у нее слишком маленькая грудь и костлявые плечи, а Бох внезапно забыл, что следует вначале - поцелуй или пожелание спокойной ночи. Промучившись до утра, они заснули от усталости где пришлось, однако проснулись в постели и без одежды, заговорив одновременно, а когда очнулись, то не смогли вспомнить, что говорили и делали. И только когда врач сказал Цыпе о беременности, она вспомнила, что тогда Бох обращался к ней почему-то на "вы", а она боялась умереть от боли, умирая на самом деле от любви.
   На деньги, заработанные в туалетном бизнесе, они сняли небольшой, но уютный офис, где и занялись рассадкой. Идею предложил Дмитрий Генрихович, который всегда честно признавался, что позаимствовал ее у Шута Ньютона, известного юродивого из Города Палачей. Однажды этот бедолага узнал, что при коротком рукопожатии требуется энергия, равная ста ньютонам. Сила сжатия челюстей немецкой овчарки равна двум с половиной тысячам ньютонов. Двадцать пять рукопожатий в день - и вот вы уже самая настоящая немецкая овчарка. После этого он перестал здороваться за руку и получил свое прозвище. Если кто-нибудь в городке попадал в трудное положение, на помощь звали Шута Ньютона. Он приходил, обследовал дом, обедал с хозяевами, а уж потом принимался за то, что называлось неточным термином "рассадка". По его мнению, люди попадают в беду чаще всего из-за того, что неправильно сидят. Он мог часами искать место для бабушки, которая вечно всех раздражала, или советовал переставить мебель. Одной семье из четырех человек он посоветовал обзавестись пятым стулом. А другой - удлинить обеденный стол на двенадцать сантиметров. Третьей - летними вечерами садиться спиной друг к другу вокруг старой липы во дворе и считать загорающиеся в небе звезды до сто одиннадцатой, после чего можно было и взглянуть друг другу в лицо. А сходившей с ума после смерти мужа одинокой старухе Половцевой он подарил воображаемую собачку, заставив женщину растить и холить щенка и при этом никогда не забывать, что он может оказаться под ногами. И ведь помогало.
   Вот такой рассадкой и занялся Бох, потратившись на рекламу и повоевав с учеными психологами, которые подняли его на смех, обозвав кустарем и невеждой, не прочитавшим ни одной из тех книг, в которых "метод Шута Ньютона" давным-давно разобран по косточкам. Дмитрий Генрихович вскоре махнул рукой на обидчиков, потому что от клиентов не было отбоя. Оно и понятно: русские люди десятилетиями сидели где и как велят, а тут наступили времена, когда пришлось самим рассаживаться, и уже муж с женой не понимали, кто из них должен сидеть во главе стола - спивающийся глава семейства или торгующая мороженой рыбой, колготками, а иногда - и собой, жена, приносящая в дом деньги. К "шарлатану" Боху пошли люди, и он, памятуя главную заповедь палачей "лучше быть никем, чем ничем", давал советы, рассаживал и даже делал подарки. Одному бакинскому юноше из беженцев, страдавшему от невыносимого одиночества, он подарил маленькую и не очень удобную скамеечку, велев каждый вечер проводить на ней полчаса, глядя при этом в угол и ни на кого не обращая внимания. Сегодня Вагиф, владелец половины нефтяных скважин России, бережно хранит эту скамеечку в бронированном сейфе, а когда ему нужно принять особенно важное решение, усаживается на нее, глядя в угол и ни на кого не обращая внимания, после чего предпринимает шаги, повергающие конкурентов в шок. Известнейший политик без трех с половиной минут премьер - до сих пор благодарен Боху за то, что тот научил его писать ржавым гвоздем на стекле, чтобы унять горячку мыслей и выносить на суд публики только готовые формулы - всегда точные, ясные и сжатые.
   Раз в неделю Бох и Цыпа, работавшие в разных местах, обязательно встречались на Пушкинской площади: ведь если Петербург - это Проспект, то Москва, несомненно, - Площадь, но только не бесчеловечная парадно-кладбищенская Красная, а бестолковая, но человеческая Пушкинская.
   Да и куда пойти человеку, если ему некуда пойти? Сюда, на перекресток Тверской улицы и Страстного бульвара, в моросящую тьму площадного вечера, сгущающегося в медный памятник, к которому бессмысленно льнут тени и люди, где никому нет дела до твоих душевных тягот и физической недужной слабости, мелко бьющейся зябкой мокрой птицей в тесноте грудной клетки, слева, где сердце, тоскливая ноющая немощь которого не видна глазу, не слышна уху и невнятна другим сердцам, и потому боль, наполняющая грудь и горло толченым стеклом, стихает, отступая перед разливом всеобщего безразличия, никнет и постепенно растворяется в едва ощутимой осенней горечи алкоголя и палого листа...
   Эта площадь напоминала ему Город Палачей - прежде всего, конечно, Трансформатором. Когда-то это был памятник Сталину. Бронзовый, разумеется. Когда приказали его убрать, народ в одну ночь переодел Генералиссимуса и немножко переделал. На голову насадили пушкинский цилиндр. Лицо украсили бакенбардами, усы спилили. В одну руку всунули тросточку. Шинель - с нею было больше всего мороки - к утру при помощи автогена все же превратили в крылатку. Голову отрезали и приварили под углом, чтобы смотрел не вдаль, а вниз, как у Опекушина, взирая одновременно как бы вдаль и как бы вниз, как на проносимого мимо покойника в открытом гробу. Только с сапогами ничего не успели сделать. Начальство глянуло, ахнуло, всплакнуло и рассмеялось. Махнули рукой: шут с ним, был Сталин - стал Пушкин. Прозвали его Трансформатором. Кто-то сказал: "Ну, а чем они отличаются? Сапоги и Пушкин носил, зато Сталин знал, что такое трансформатор. Вот и вся разница".
   Дмитрий Генрихович всегда приходил на полчаса-час раньше условленного срока, чтобы в полном одиночестве избыть накопившиеся за неделю отчаяние, боль и грусть. Он устраивался на скамейке в тени, закуривал и замирал в тупом оцепенении, всякий раз вспоминая рассказанную Гаваной историю об их предке, бежавшем из Голландии 1569 года от Рождества Христа в будущее - на Русь 7077 года от сотворения мира, бежавшем, чтобы спасти от инквизиции свою крылатую красавицу-жену, жившую в клетке на жердочке, дочь ведьмы. Ради спасения любимой он выпустил из подвала своего дома крыс-людоедов, уничтоживших половину Голландии, - и иногда его потомку казалось, что он слышит вопль последнего брабантского звонаря, который, спасаясь от длиннохвостых чудовищ, взобрался по веревке набатного колокола на головокружительную высоту, где его тело и душу поделили ангелы и крысы, и тонкий звон из прошлого плыл над Москвой, над Пушкинской площадью, заглушая все голоса будущего...
   Ему вспоминалось древнее пророчество Симеона Владимирского: "Не бысть казни, кая бы преминула нас". И чтобы отбить вкус древнерусской эсхатологии, он залпом выпивал фляжку коньяку, хотя помогало это плохо.
   Едко-желтым и ядовито-розовым - ни львиного злата, ни бронзы коринфской - всеми оттенками расплавленной меди отливал шелестящий поток лаковых автомобилей, легко мчавшихся по влажному бликующему асфальту мимо памятника Пушкину в гоголевской шинели, который стоял с опущенными глазами, как над покойником, а может быть, - чтобы не отвлекаться на мельканье световых пятен на плавных капотах и крышах, на будках, бабах, балконах, львах на воротах, летящих по некогда белокаменной Царской улице, по Тверской дороге, по вечерней Тверской всея Руси, вращающейся вокруг медной пушкинской оси и пылающими струями, брызгами, каплями уносящейся в темную толщу чудовищного города, напряженно-жесткого в центре, у взгромоздившегося на холмы алого Кремля, замкнутого в укромном оплоте диких зубчатых стен и башен и разрыхляющегося и разжижающегося к окраинам, где среди жалких серых коробчонок с крошечными окошками, по плоские крыши утонувших в мусорных хрущевских джунглях, между бесконечными бурыми заводиками и фабричками, складами и свалками, на продуваемых ветрами и поливаемых тягостными осенними дождями просторах высились неестественно красивые многобашенные замки в окружении легких сияющих магазинчиков, аптек, баров - светлые приюты бесплотной жизни, которым позволили вчуже блистать и притягивать взоры, словно невесте-юнетке в самом начале свадьбы, пока хозяева и гости еще не довели себя до пьяного угрюмства и взрыва утробной злобы, на которых замешен всяк русский праздник, требующий разгула, загула, порванной на груди рубахи и надсада, требующий выхода надрывной ярости, невесть откуда подымающейся в человеческой душе и выплескивающейся на вся и всех, калеча, ломая и со зверским наслаждением давя самое красивое, самое дорогое, любимое, завершающейся воплем: "За что, Господи?" и самоуничижением, если не самоуничтожением, - сумасшедшим криком, зовущим темный безначальный русский ветер, который ведь может и откликнуться, и взрыкнуть, и взвыть, и захрипеть вдруг, и дохнуть люто и гибельно, и погнать пыль и палые листья, взметнуться и ринуться, ломая все на своем пути, не разбирая правых и виноватых, вскидывая на воздух хрупкие коробки и коробчонки домов, тыщами с хряском выворачивая деревья и затмевая электрический морок уюта, - точно пьяный дурак в курятнике, с уханьем долбящий дубиной пушистых цыплят, пока не останется на весь миллионный град Москов разве что медного Пушкина да хмурого Кремля, привычных к пожару и разору, трусу, гладу и мору, ибо не бысть казни, кая бы преминула нас, - не бысть...
   Наконец появлялась Цыпа, и Бох вставал ей навстречу с непременным букетом алых роз в руках. Цыпа, безусловно, прекрасно знала, о чем он только что думал, и приветствовала мужа любимой фразой последнего капитана "Хайдарабада" Бориса Боха:
   - Под лежачий камень еще успеем!
   После чего брала его под руку, и они отправлялись считать шаги. Она в своих туфельках на стервознейших каблуках, а он - в своих символических ботинках. Они обходили Пушкинскую площадь по кругу, обсуждая планы на будущее, и когда на душе у Боха становилось легче, она вдруг останавливалась и говорила:
   - Семь тысяч пятьсот.
   - Семь тысяч пятьсот один, - возражал Бох, у которого всегда выходило на шаг больше, и эту ошибку Цыпа охотно ему прощала, потому что это был шаг вперед, именно то - без вкуса, цвета, запаха и даже без веса, что и отличает людей от зверей, а любовь от ненависти. На что Бох со смехом отвечал, что на самом деле это и есть мера их любви, в которой он всегда на шаг впереди. Понять эту логику даже сумасшедшая Цыпа Ценциппер была не в состоянии, поэтому она просто приподнималась на цыпочки и целовала Боха в его голубые, как у слепого кота, глаза.
   Петром Иванович, Линда Мора и Миссис Писсис
   Влача за собой шлейф пыли, бензиновой гари и мелких собачонок, уставших тявкать на это чудовище, лязгающий и то и дело хлопающий первой правой дверцей автомобиль с клыкастым бампером кое-как пересек площадь, из последних сил одолел мост и остановился на неровной брусчатой площади перед входом в Африку. Из него вывалился рослый усатый господин с близко утопленными глазами, облаченный в черный долгополый пиджак, суконную черную кепку с шелковой лентой на тулье и белые ботинки, в каждую трещинку которых въелась вековечная пыль, много раз замазанная белой краской.
   Он ввалился в ресторан и с порога, словно не видя ничего перед собой, - а это было вполне возможно, - закричал:
   - Холодного и мокрого! А потом очень крепкого!
   И обрушился на стул неподалеку от цинковой стойки, из-за которой за ним равнодушно наблюдала Малина.
   - Водку или вино? - спросила она.
   - Только не смешивать, - хрипло отозвался мужчина, наконец снимая свою кепку и швыряя ее на стоявший поблизости стул. Он с трудом стянул с рук тонкие черные перчатки и спросил у Малины, по-прежнему не поднимая взгляда и тяжело дыша: - Какая ж это Африка? И кто же здесь купит у меня товар?
   Малина поставила перед ним два графинчика, сунула в стакан бумажные салфетки и только после этого поинтересовалась:
   - Товар?
   Он выпил стакан ледяной водки, тотчас же запив его стаканом холодного портвейна, и посмотрел на пышнотелую красавицу.
   - Это же Африка? Мне говорили, что здесь лучшие в России шлюхи. Я привез товар.
   - Вы опоздали лет на сто, - без улыбки сказала Малина. - Хотя я слыхала, что в Жунглях - это за рекой - есть люди, которые этим промышляют. Они везут их в Москву. Но если они и появятся здесь, то только вечером. Впрочем, можете сами туда прогуляться.
   Мужчина на миг вообразил себе это пыльное пекло, выжженное до белизны небо, провонявший бензином грохочущий и лязгающий автомобиль с отваливающейся передней дверцей - и застонал.
   - До вечера?
   - Если хотите отдохнуть, поднимитесь этажом выше и спросите Джульетту. Это недорого.
   Никто не брался определить возраст Джульетты, которая обычно просила называть ее запросто - Юлией. Это было пышное кулинарное изделие, гревшее голову под шапкой абсолютно желтых волос, намертво схваченных клеем, и передвигавшееся на таких высоких каблуках, что издали казалась коровой, вдруг поднявшейся на задние ноги. Туалет и ванная на этаже были общего пользования, поэтому в каждой квартире хранились собственные сиденья для унитаза. Если Джульетту застигали с сиденьем в руках, она прятала его за спину и заводила разговор на какую-нибудь отвлеченную тему. "Любите ли вы Брамса?" - спрашивала она горбатенькую соседку по прозвищу Баба Жа, на что старуха сердито отвечала: "Я люблю картошку под гармошку". Иногда она тайком от взрослых приглашала в свои покои мальчишек, которые потом, получив свой честно заработанный рубль, рассказывали друг другу чудеса о том, что эта корова не только опускается на колени, но и вынимает изо рта вставные зубы, которые кладет в тарелку с водой.
   Гость допил водку и вино, заказал с собой и отправился к Джульетте ждать наступления вечерней прохлады.
   Прошло, наверное, около часа, пока из машины не вылезла девушка довольно высокая, в платье из сплошных воланов и оборок, с глубоким вырезом, в широкополой белой шляпе с деревянными вишнями на тулье и с такой плоской сумочкой, что в ней мог уместиться разве что сложенный носовой платок.
   - Прошу вас! - Петром Иванович открыл дверь в фотоателье и дружелюбно улыбнулся. - Здесь вы найдете прохладу, отдых и умиротворяющую беседу. Вы мне понравились с первого взгляда. - И, чуть поколебавшись, добавил: - Это судьба.
   Девушка с улыбкой вошла в ателье, стараясь держаться подальше от человека в инвалидном кресле, и с интересом огляделась.
   - О, у вас как в Египте! - воскликнула она. - А можно мне лимонаду? Или как в Индии! Вы фотограф?
   - Да. - Петром Иванович пригласил гостью на плетеную кушетку в углу, под равномерно движущимся опахалом из страусиных перьев, и налил ей в высокий стакан лимонада с крошечными кубиками льда. - Хотя по совместительству я отвечаю и за ключ от библиотеки.
   - Здесь есть библиотека? - удивилась девушка. - Но мне говорили, что это - Город Палачей, Африка, самый знаменитый в мире публичный дом. А почему у вас на фотографиях шляпы, шляпы, только шляпы?
   - Один из моих предков владел коллекцией шляп - по шляпе на каждый день плюс одна високосная. Вот эта. Шляпы, увы, погибли, остались только эти черно-белые снимки.
   - Черно-белые... Но почему же они как будто покрыты позолотой?
   Петром Иванович закурил сигару и с улыбкой кивнул.
   - Вы наблюдательны. Когда-то европейские эксперты гадали, как же это русским режиссерам Эйзенштейну и Пудовкину удалось придать такой загадочный оттенок своим черно-белым фильмам. А никакого секрета и не было. Русские режиссеры пользовались еще довоенными залежами немецкой пленки "ортохром", которая при проявке и давала этот чарующий эффект.
   - Чарующий, - повторила девушка. - Вы знаете такие слова... Мой хозяин никогда не употребляет таких слов. Иногда он и обычные-то неправильно выговаривает. То есть как бы недоговаривает. "Ди" - это иди. "Мурый" - это хмурый.
   Она легко рассмеялась.
   Петром Иванович насторожился.
   - Ваш хозяин... А не скажете ли вы мне, кто ваши родители?
   - Меня зовут Лизой, - ответила девушка с улыбкой. - Мы жили где-то на юге, но это было давно. Когда моих родителей убили, мне дали голову папы, завернутую в капустные листья, и велели идти на север. А после детдома меня взяла к себе Инна Львовна, которая иногда больно кусалась. Вот она и продала меня хозяину - его зовут Лев. Вы же видели, какой у него автомобиль! Бентли. - Она смутилась. - Правда, я не знаю точно, но, быть может, Бентли - это фамилия хозяина.