Василь Быков
Короткая песня

   Через широкое ржаное поле по пыльной дороге-большаку медленно катилась одинокая повозка с тремя седоками. Поодаль на красивом вороном коне ехал всадник, изредка покрикивая на сидевших в повозке. Те, похоже, не откликались. Молодой полицай в черной немецкой пилотке, свесив ноги, сидел в передке телеги, слегка дергал вожжи, подгоняя рыжую, взмокшую от пота лошадку. Девушка Зина с почерневшим от горя лицом мало что замечала вокруг. Видела только искаженное гримасой боли лицо раненого, лежавшего на боку рядом с ней. Повозка на неровной дороге то и дело вздрагивала, вынуждая его, напрягаясь, сжимать обветренные губы.
   — Больно, Федя? — тихо, почти беззвучно спрашивала девушка, и раненый в ответ лишь молча кивал головой.
   Утром, когда Зина перевязывала ему ногу, Федор старался не смотреть на рану, — стиснув зубы, терпел. Он сразу понял, что дело его дрянь — голень раздроблена, ему уже не подняться. Зина торопливо обернула ногу окровавленной, вытянутой из сапога портянкой, но про рану ничего не сказала. Дрожала, словно в ознобе, и раненый лишь растерянно цедил сквозь зубы: ничего, ничего… Конечно, чтобы успокоить ее, потому что самого уже ничто не могло успокоить. Мало того что нога, так еще и плен. Поодаль, у ограды, с направленной на них винтовкой стоял полицай; другой на телеге въезжал за ними на гумно.
   Когда дорога пошла вниз с пригорка и лошадь побежала трусцой, боль стала и вовсе невыносимой. Так и подмывало закричать, выругаться, но Федор молчал, ясно сознавая, что кричать поздно, следовало раньше думать. Сзади за повозкой припускал рысью старший полицай — плечистый, командирского вида мужчина в кирзовых сапогах. Тоже, наверно, из военных, подумал Федор. Не успели застрелить, а сапоги его этот уже присвоил…
   Солнце в безоблачном небе к полудню безжалостно палило склоненные плечи раненого, его стриженую голову без шапки. Соленый горячий пот стекал по загорелым щекам, под мышками и на груди взмокла гимнастерка. Руки были туго схвачены сзади ременной супонью.
   Зина маленькими шершавыми ладонями вытирала его мокрый лоб — ей руки пока еще не связали.
   — Скоро приедем? — спросил раненый. Девушка не ответила. Будучи неместной, она также не знала, как далеко местечко, куда их везли. Окликнула парня-полицая, с виду вряд ли старше ее— бледнолицего, с худой длинной шеей, покрытой сзади светлым пушком:
   — Ты! Местечко далеко?
   — Близко, — не оборачиваясь, буркнул полицай.
   Где-то над ржаным полем слышалась беззаботная песня жаворонка, Зина взглянула вверх, но поблизости ничего не увидела. Только вспомнила, как вчера по дороге из пущи их также долго провожал жаворонок. Тогда это показалось ей добрым знаком— к удаче. Оказалось — к несчастью.
   Какое-то время спустя на склоне пригорка их обогнали две громоздкие немецкие машины с брезентовыми кузовами. В кабине первой машины сидели три немца в военной форме. Конный полицай услужливо козырнул им, лихо бросив два пальца к черной пилотке. Когда повозка выкатилась из тучи поднятой машинами пыли, Федор рассеянно оглянулся — нет, партизан здесь не было. Да и откуда им здесь взяться? Их отряд теперь в Кривулевском лесу, вчера они оставили его, направляясь по вызову штаба в Лисичевскую пущу. И он, безмозглый идиот, понадеясь на ночь, поехал напрямик. Уже имел какой-то опыт, знал, скольких погубил этот партизанский “прямик”, а вот не удержался, поехал. Да еще взял Зину. Не хотела без него оставаться в отряде, которым на несколько дней заступил командовать Лыков. С Лыковым у нее завязывались некие (ненужные) отношения, и Федор подумал: пусть едет, скоро вернется.
   Плохая дорога была на размытых дождями глинистых склонах, не лучше — в ложбинах с затвердевшими колдобинами. Уставшая лошадь замедлила и без того не шустрый свой шаг. Молодой полицай хлестнул ее вожжами, повозка дернулась, и Федор не удержался, вскрикнул от боли.
   — А тише нельзя?
   Напрасно, однако, не сдержался: услышав его, конный полицай подъехал к повозке.
   — Чего это — тише? Больно? Подожди — еще не так больно будет…
   Он сказал это, однако, без особой злобы, так, с легкой солдатской издевкой. На такое не обижаются, не обиделся и Федор.
   — Что — немцам сдашь? — спросил он сквозь зубы.
   — Сдам, а как же, — охотно согласился полицай. — Как полагается.
   — И много уже сдал? — нервно спросила Зина.
   Полицай заулыбался — всем своим красивым, свежепобритым лицом.
   — Не много. Тебя первую.
   Нетерпеливо стегнув вороного, он проехал вперед, но скоро вернулся.
   — Жалко мне вас, — сказал уже без улыбки. — Повесят!
   — Вешать ты будешь? — помедлив спросил Федор.
   — Может, и я. Такая служба. Что советская, что немецкая — разница невелика. Правда, при Советах командиром был. Но и тут старший полицай.
   — Больше повесишь — офицером станешь! — с вызовом бросила Зина, и Федор негромко одернул ее:
   — Ладно ты. Тихо…
   Федору в общем был знаком этот тип полицая, таких он уже видел. Наверно, из окруженцев, немало которых разбрелось летом сорок первого по деревням и хуторам, осело нахлебниками в сколько-нибудь зажиточных крестьянских хозяйствах. Некоторые успели и прижениться на хозяйских дочках или молодых вдовицах. Еще недавно сам был таким, после Слонимского котла прибился к дядьке Зарембе — ждал осени, когда вернется Красная армия. Но Красная армия все отступала, и он готов был пересидеть там зиму. Тем более что дядька не прогонял, а дядькина дочка, похоже, даже влюбилась в советского командира, дармового работника. Его жена с малым сынишкой оказалась неизвестно где, он даже не знал, удалось ли им вырваться из Белостока, где они квартировали перед войной. Скорее всего погибли. И он раздумывал, как ему теперь быть, — не жениться ли на Зарембовой дочке? Но накануне нового года немцы начали регистрацию таких вот примаков, надо было ехать в район, в полицию, или уходить куда-либо. И он вместе с такими же окруженцами, осевшими в соседнем хуторе, счел за лучшее податься в неприютный декабрьский лес. С этого и началось его партизанство, которое так нелепо заканчивалось.
   Ржаное поле тем временем осталось позади, большак сворачивал в лес. По обе стороны пошли сосны с подлеском, все там утопало в желанной зеленой тени; на большаке здесь было жарче, чем в поле. Полицай подъехал ближе к повозке, будто боялся отстать, и Федор разглядел на нем диагоналевые галифе с узеньким красным кантом. Недавно еще сам носил такие же.
   — Пехотинец? — спросил он полицая.
   — Пехота, так точно, — охотно ответил тот и насупил чернобровое лицо.—А ты из авиации? Или из политруков, может?
   “Тебе не все равно?” — подумал Федор. Говорить с ним не хотелось — болела нога. Наверно, поняв его состояние, полицай сказал вроде даже с сочувствием:
   — Это не я по тебе пальнул. Это — Авдюшко. Меткий стрелок.
   — А ты не меткий?
   — Я не-ет. Семь из десяти выбивал в тире.
   — Лейтенант? — наугад спросил Федор.
   — Старшой, — шутовски приосанился в седле полицай, и Федор удивился — он также был старшим лейтенантом. Кстати, спросить можно о довоенной службе, но промолчал, чувствуя, что и здесь могут быть неожиданности. А неожиданностей сегодня ему хватило. Зато, видать, не хватило его конвоиру.
   — А ты не в Белостоке служил? — поинтересовался тот, и Федор невольно кивнул. — Я тоже, — вроде обрадовался полицай. — В Понкратовском полку, наверно, знаешь?
   Как не знать? — подумал Федор. Этот полк был соседним в их дивизии и размещался в старых казармах на окраине города. Возможно, они даже встречались где-нибудь на совместных учениях или просто в городе. Хотя что это теперь могло значить для них, ставших врагами?
   Хлестнув поводьями по конской шее, полицай проехал вперед, оглядываясь по сторонам. В лесу было тихо и покойно. Утихший к полудню ветер не шевелил ветвями, неподвижно стояли разомлевшие от жары сосны. Внизу под ними дремали березки, кусты орешника, нечастые здесь рябинки. Из лесной чащи тянуло смоляным ароматом, перебивавшим на большаке удушливый запах нагретой пыли. Большак впереди и сзади казался пустым, поблизости в лесу никого не было. Федор вдруг подумал, может, стоит попросить полицая? Хотя надежда и слабая, но все же…
   Когда тот оказался ближе к повозке, Федор негромко сказал:
   — Слушай, отпусти дивчину.
   О себе он уже не просил, его судьба с сегодняшнего утра просто безнадежна. Но Зина… Погибать ей в девятнадцать лет неестественно и несправедливо. Тем более в том, что она оказалась на гумне, больше был виноват он. Впрочем, как и в партизанах тоже.
   Полицай сразу согнал с твердого лица игривую усмешку.
   — Как это — пусти? За так?
   — Что значит — за так?
   Вообще-то Федор догадался, что он имеет в виду, сделав, однако, вид, что не понимает. Он не смотрел на Зину, но сразу почувствовал, как та недобро замерла.
   — За поцелуй, может и подумаю, — ухмыльнулся полицай. — Если по-хорошему, без гвалта.
   Соскочив с коня, он подошел к телеге с той стороны, где сидела Зина. Та боязливо отпрянула, подавшись к Федору.
   — Не бойся, не укушу. Ласку сделаю. Слазь!
   — Я не слезу, — надрывным голосом отозвалась Зина и снова замерла возле раненого.
   — Ну, не хочешь — как хочешь, — полицай перебросил поводья коню на шею. — Завтра повесят. Вместе с твоим хахалем. Это же хахаль, да?
   — Не твое дело! — крикнула Зина, не трогаясь с места. Федор ощущал ее горячее тело, которое стало мелко и нервно трястись. Какое-то время они молчали, и молодой полицай дернул вожжами — но-но! Лошадка двинулась живее, боль пронзила измученное тело раненого.
   — Шкутенок, не гони! — сказал полицай. — Бандиту больно.
   Шкутенок и правда придержал коня, а Федор подумал, что лес этот может скоро кончиться, надо на что-то решиться.
   — Слезь, Зина, — тихо сказал он.
   — Нет! — вспыхнула она и ненавидящим взглядом смерила его. От этого взгляда у него, казалось, потемнело в глазах.
   — Слезь, — бесстрастно повторил он.
   Должно быть, она поняла все и на этот раз смолчала. Он также больше ничего не сказал. Может, и не надо было ему так говорить. Но… Он не мог примириться с мыслью, что она с фанеркой на груди будет висеть в местечке на виселице — такая славная, молодая и красивая. И фигурой, и лицом с ямочками на щеках и по-мальчишечьи растрепанными волосами. Он любил ее, как можно было любить на войне — снисходительно и безнадежно. А больше?.. Если бы он мог, если бы не это ранение! По сути и эту пулю в голень он получил, спасая ее. Хотя и неудачно спасал… Погубил их обоих, судя по всему, его ординарец Казаченок, заступивший караулить под утро, пока они спали. Но куда он делся, они так и не поняли, возможно, перебежал в полицию. А может, просто задремал за углом или свалился в бурьян с ножом в спине. Как бы там ни было, они оказались застигнутыми спросонку. Когда полицаи ломанули ворота, Федор выпустил очередь из автомата и спрыгнул в крапиву. Зина не успела. Она осталась на сеновале, а он бросился в другую сторону, где и получил пулю.
   Зина была не первой из женщин, которых он любил, но Федор был у нее первым, что само по себе важно. И для него, и для нее тоже. Разве что пора их любви выпала на страшное время, когда столько усилий уходило на то, чтобы не дать себя убить, как-нибудь выжить. И это оказалось мало возможным. Для него так и невозможным вовсе. Может, хотя бы повезет ей… Если полицай в самом деле отпустит. Если бы все обошлось по-хорошему. Но по-хорошему, пожалуй, не выйдет, подумал он, зная ее характер.
   По всей видимости, полицай ждал, расслабленно шагая рядом с телегой и как-то странно поглядывая на девушку. Изредка на Федора тоже. Но те молчали, и полицай негромко скомандовал своему молодому помощнику:
   — Шкутенок, стой!
   Шкутенок остановил лошадь, а сам оставался неподвижно сидеть с вожжами в руках. Он не повернул даже голову, чтобы увидеть, что могло произойти сзади.
   — Ну! — требовательно подступил полицай к Зине. — Ты уже ему не понадобишься. Его песенка спета. А ты такая молодая, раскрасивая, жить хочешь? Пошли, ну?
   Девушка вроде стряхнула с себя неподвижность, бросила последний взгляд на окаменевшее лицо Федора. А он прижмурил глаза, чтобы не видеть ее, молчал. И она решительно соскочила на дорогу.
   — Пошли. Вон туда, под березки, — кивнул полицай, накинув повод на край телеги.
   Он взял ее под локоть, и она вяло, будто спросонку, пошла с ним — через дорогу в редкий молодой березнячок. Федор не глядел туда. Он вообще старался ничего больше не видеть и опустил веки. Очень болела нога, боль расползалась все выше, к бедру. А в душе его уже поселилась другая боль, может, и не такая острая, но и не менее мучительная. Младший полицай слез на дорогу, принялся поправлять на лошади сбрую, где что-то не заладилось, и тихо, про себя ругался. Это был совсем еще молодой парень, наверно недавний школьник, худой и длинный, одетый в темный, явно с чужого плеча пиджак. На рукаве белела сползшая к локтю повязка с готической надписью “Нilfspolizei”. Похоже, этим еще не выдали формы, и они ходили кто в чем. На плече он неловко придерживал русскую драгунку с веревкой вместо ремня. Молчаливо-сосредоточенное выражение его худого лица не располагало к разговору, и оба молчали.
   Зина ступала по песку, не ощущая под собой дороги, все перед ее глазами плыло и качалось. Может, она бы и упала, если б полицай твердой рукой не поддерживал ее. Но она и не вырывалась: ее воля была парализована не столько наглым бесстыдством полицая, сколько убийственно бесстрастными словами Федора. Он отдавал ее… Не на смерть даже — он отдавал ее другому. Значит, отрекся, обособился от нее, послал на позор. Сколько раз она думала-представляла, как погибнет вместе или рядом с ним — от пули или от разрыва мины. Но всегда вместе — это казалось главным, потому что любила его. Да вот получилось, что он посылал ее губить их любовь, да и ее тоже.
   А может, он считает это и правильно, все-таки мужчина и к тому же командир отряда. Сколько он может спасать, заступаться, оберегать ее на этой ужасной войне? Не достаточно ли того, что уже спас ее однажды, когда подорвали состав на разъезде… Было предзимье, выпал первый снежок. Пятеро подрывников забрели в их крайнюю в поселке хату, где Зина с родителями и младшим братишкой жили с довоенного времени. Ребятам надо было обождать до полуночи, и они расположились в хате. Мама кормила их картошкой с салом, но они ели мало, курили и заметно волновались. Лишь один, старший, подмигивал ей смешливо, и Зина недоумевала: с чего бы так? Когда уходили ночью, он же сказал Зине, что лучше ей здесь завтра не быть, куда-нибудь отлучиться — к родне или подружке. И она послушалась, ушла к соседке. Утром на разъезд прикатила дрезина с жандармами, те быстро окружили хату, забрали родителей, братика. А она, давясь плачем, смотрела через окно соседки и ничего не могла. Неделю спустя, когда эти снова пришли на разъезд, она ушла с ними в лес, Федор не оставил ее.
   Но ведь и она его не оставила, не убежала утром, хотя и могла это сделать. Но и не могла, потому что увидела, как он с простреленной ногой свалился в крапиву. Так почему же он здесь отвернулся от нее? “Слезь”, — она и слезла. Потому что была убита одним этим его словом.
   Она не противилась и не защищалась, когда полицай навалился на нее и захрапел, словно бугай на случке, ей было уже все безразлично, только больно и гадко. Правда, он скоро и отвалился, а она, сев на траве, тупо глядела перед собой. Не знала, что этот бугай скажет, или, может, застрелит ее… Пускай бы стрелял, только поскорее отошел от нее с этой своей потной, тошнотворной вонью. Но он не торопился ни стрелять ни уходить, — подтянул штаны, поднял с земли винтовку. Не смотрел на нее, как и она старалась не глядеть на него и видела только знакомые пыльные сапоги Федора. Когда он отошел поодаль, она все сидела в растерянности, не зная, что делать, и тогда услышала:
   — Эй, Шкутенок, иди! Твоя очередь! — крикнул полицай, затягивая на штанах ремень и направляясь к дороге.
   Эти слова будто пронзили ее — еще и этот! И этот сопляк тоже… Она невольно попыталась подняться, прежде чем Шкутенок перепрыгнет канаву, но тот почему-то медлил. И вдруг, молча вскинув винтовку, выстрелил. Показалось — в нее, но полицай у канавы дернулся и молча осел в пыльный бурьян.
   — Беги! — глухо крикнул Шкутенок, бросившись к оседланному коню у повозки.
   Наверно, следовало бежать, но она не убегала. Когда на дороге послышался стук лошадиных копыт под Шкутенком, выбежала на большак. Федор уже что-то кричал ей, но она не понимала — вскочила в повозку и схватила вожжи. Одна вожжа попала между ног лошади, высвободить ее оттуда было невозможно. Зина закричала, замахала на лошадь, и та вяло потрусила краем дороги.
   Рядом в телеге что-то сдавленно кричал Федор.
   — Смотри в сторону… Смотри в сторону… Она не сразу поняла, что им нельзя большаком, надо сворачивать в сторону.
   Куда исчез Шкутенок, и не заметила…
   Какое-то время Зина гнала повозку по большаку, пока не увидела спрятавшийся в зарослях боковой съезд. Наверно, она чересчур круто повернула повозку, и раненый со связанными руками едва удержался, чтобы не вывалиться из нее. Развязать его пока не было возможности, и он лишь крепче сжимал зубы от беспрестанных толчков телеги на выбоинах и корнях деревьев, тесно обступивших узкую лесную дорожку. Только когда повозка оказалась в густом, нависшем над дорогой ольшанике, хрипло выдохнул:
   — Развяжи…
   Не узнав его голоса, Зина дрожащими пальцами принялась развязывать его руки. Усталая лошадь нерешительно остановилась.
   Конец туго затянутой веревочки девушка ухватила зубами, и скоро Федор вольно развел затекшие руки.
   Они оба молчали, разговаривать не хотелось — тем более о том, что произошло на дороге. В сознании еще горел страх — в любую минуту их могли здесь настичь. Схватив из-под ног хворостину, Зина принялась молча погонять лошадь. Неохотно подчиняясь женской руке, та лениво бежала по едва заметной в траве дорожке. Дорожка долго виляла в зарослях, но куда вела, было неизвестно. Если в какую-то деревню, это не годилось, им следовало избегать людей. Так случилось, что в их безысходности блеснул луч надежды, который невозможно было потерять.
   Но прежде в лесу они потеряли дорогу. Вроде была — они ехали по ней — и где-то незаметно пропала. Под колесами стелился мягкий зеленый мох с ягодниками, стал гуще подлесок. Наконец колесо зацепилось за гнилой пень, повозка остановилась. Вокруг негусто стояли старые сосны, но заросли ольшаника не давали проехать дальше, и Федор сказал:
   — Распрягай…
   Зина помогла ему слезть с повозки, потом принялась распрягать лошадь. Делала она это впервые в жизни, — до войны, живя на станции, с лошадьми дела не имела. Хуже всего было рассупонить хомут, тугой ремешок супони долго не поддавался ее рукам. Кое-как развязав его, девушка с немалым усилием стащила через голову лошади тяжелый хомут. Все это вместе со шлеёй и седелкой бросила в повозку. Федор на одной ноге прискакал к лошади, на которую она, подставив ему спину, помогла взобраться.
   Превозмогая слабость и боль, он неуклюже уселся верхом, отставив в сторону раненую ногу и обеими руками держась за лошадиную гриву. Зина осторожно повела лошадь вглубь леса.
   Шло время, вокруг было тихо, и помалу они стали отходить от пережитого. Из их смятенных ощущений уходил страх, его место занимало успокоение. Неуверенное, тревожное успокоение, дававшее, однако, передышку в непрестанном ожидании новой опасности. Нога у Федора по-прежнему остро болела, с пальцев стопы и набрякшей кровью портянки то и дело капала кровь. Он старался терпеть, опасаясь потерять сознание и упасть, — все же крови за день, наверно, потерял много. Зина его вряд ли подняла бы. Да и стала бы поднимать вообще? Происшедшее на большаке уже встало между ними недоброй стеной, в отношения вползла мрачная тень отчуждения. Редкие слова утратили прежнюю искренность, становились чужими, отстраненными. Но разве в том кто-нибудь из них виноват? Федор не чувствовал себя виноватым, обретя робкую еще возможность спастись.
   Хотя и тусклую, призрачную возможность, за которую не слишком ли дорого было заплачено. А возможно, и чересчур дорого…
   С хвойного лесного пригорка начался покатый склон вниз. Вокруг погустел ольшаник, Федору то и дело приходилось уклоняться от сучьев широко разросшегося орешника, оберегать раненую ногу. Откуда-то потянуло лесной прохладой, возможно, невдалеке протекал ручей или было болотце. Раненому очень хотелось пить, но он молчал, молчала и Зина. Она все дальше и дальше вела за собой лошадь, которая, отмахиваясь хвостом от мошкары, устало брела за девушкой. Пока не остановилась.
   — Что? — спросил Федор, словно пробуждаясь от забытья.
   — Похоже, болото, — неуверенно сказала Зина.
   — Помоги слезть.
   Она помогла, опять подставив ему спину, плечо, и он, опершись о них, грузно свалился в лесную траву. Окровавленная повязка на ноге едва уже держалась, с грязных пальцев, не переставая, стекала кровь. Зина молча стащила с себя темную жакетку, сняла синюю, в мелкий горошек кофточку. Лифчика под ней не оказалось, и Зина стеснительно заслонялась локтями, пока рвала кофту на полосы. Федор лишь взглянул на нее и тут же отвел взгляд, — видеть ее такой ему было теперь неловко. Наверно, почувствовав это, она торопливо надела жакет, потом молча туго обмотала его голень. После перевязки раненому вроде бы стало легче, главное — унялась кровь. Разговаривать оба избегали, избегали и взглядов в лицо друг другу. Перевязав, Зина поднялась с земли.
   — Поищу воды…
   И скрылась в зарослях ольшаника. Потная лошадь сразу стала пастись, пощипывая траву. Федор хотел сказать, что лошадь следует привязать, но не успел и подумал: пусть. Может, лошадь никуда не уйдет, травы здесь хватает… И сторожко замер на боку, предаваясь своей все разрастающейся боли.
   Отмахиваясь от беспрестанно зудящих комаров, Зина долго продиралась сквозь колючие заросли ожины, перешла высокий, в рост человека малинник. Ручья, однако, нигде не нашла. Под ногами мягкий зеленый мох, но вода из-под него не проступала, наверно, здесь все давно высохло. И она изменила направление — свернула в смешанный с корявыми березками ольшаник, из которого несло неприятным запахом дурнопьяна. Сосен поблизости не было, хвойный бор оказался в стороне, скоро под ногами опять стало твердо и сухо. Может, болото осталось сзади?
   Ей необходима была вода, ручей или хотя бы какая-то лужа. Она уже знала, как страдают лишенные воды раненые, иные оттого и погибают. Месяц назад в стычке под станцией остался раненый партизан Салахович, который пролежал на жаре в поле до вечера. Когда стемнело, пришедшие за ним ребята нашли его мертвым. Днем, видно было, грыз землю, так измучился от жажды. Хорошо, что Федор не на жаре, но все же… Как спасать его дальше, она не знала. Куда податься из этого леса, в какую сторону? Наверно, поблизости есть какая-нибудь деревня, но можно ли им соваться в незнакомое место? Уже сунулись прошлой ночью… Будто предчувствуя скверное, Зина не хотела туда заходить, но усадьба, показалось, на отшибе, у самого леса. Вроде и не в деревне даже. Ночью прошел небольшой дождик, они немного промокли на лесной дороге. А главное — так заманчиво было часок-другой отдохнуть на свежем сене. Почти наедине. Два его ординарца — Казаченок и Раецкий должны были по очереди караулить снаружи. Но не укараулили. Раецкого убили сразу, как только он выскочил из ворот, — ткнулся головой в траву и затих. А куда девался Казаченок, они и не заметили. Наверно, и она бы осталась там, если бы не Федор. Не сразу проснувшись, не успела выскочить за ним, когда тот скатился с сена. Она замешкалась, и к ней уже подбирался полицай, все тот же бугай в пилотке, пытаясь схватить за ногу. Но Федор выпустил очередь, и полицай бросился из пуни. Оба они тоже уже выскочили, но не успели отбежать к кустам, Федор свалился с пулей в ноге. И она остановилась.
   Тогда он спас ее, а потом? Но что — потом? По существу спас и в другой раз. Или нет — другой раз погубил, отдал полицаю. Наверное, так. А может, все же и не так? Как все это неясно и запутанно. Теперь и не понять даже…
   Она любила его давно, с тех пор, как он стал командиром отряда и перебрался из Староселья в Белыничскую пущу. Она работала в отряде с фельдшером Матузенком, подсобляя тому, как санинструктор в армии. Матузенок бьл человек в годах и в отношениях с ней никогда не позволял себе лишнего — все всерьез, сухо и просто. Но Матузенка убили при переходе железной дороги под Зябками, и его санитарная сумка перешла к Саманкину, ставшему ее новым начальником. Этот выглядел гораздо моложе прежнего и был совсем другой нравом — насмешник и приставала. Все норовил шлепнуть ее по заду или ухватить спереди, ей было стыдно перед ребятами. Однажды она попросила перевести ее во взвод подрывников, но командир Федор лишь рассмеялся — какой, мол, из тебя подрывник, еще сама себя подорвешь. И приказал перейти в резерв, — на ночь перебраться в его шалаш. А там видно будет.
   Она и перебралась. Только не на ночь или две, а на все три месяца.
   Вообще он был хороший, их командир Федор. Не такой, как всегда чем-то недовольный Матузенок или приставала Саманкин. Недели две с того дня, как она поселилась в его шалаше, он ни словом, ни пальцем не тронул ее. Она старалась как можно меньше там находиться — попозже придти, когда командир уже спал, и утром пораньше вскочить на ноги. Весь день проводила с ребятами, если те не ходили на задания. В то время, еще до блокады, задания были не очень опасные — преимущественно продуктовые заготовки. Приходили ночью в деревню, выводили из хлева корову или двух сразу. А то забирали кожухи, сапоги — обувь же у всех разваливалась. У кого брать, подсказывали свои люди в каждой деревне. Они же рассказывали, у кого гналась самогонка, — брали и самогон. А то расстреливали старост — деревенских дедков. Позовут из хаты, заведут за гумно и стрельнут. Чтоб другие боялись. А если у кого полицай в семье, так тем достанется. Самого полицая, конечно, не поймать, тот в гарнизоне, зато родители, сестры — дома. У этих забирали все под метлу: скотину, одежду, хлеб. Нередко сжигали и хаты. Посмотришь ночью — если за лесом полыхает, все уже знают: это ребята мстят немецко-фашистским захватчикам.