– Какой милый интерьер! – и медоточиво при этом улыбнулась. – Так талантливо оформлено.
   Алина ничего не ответила.
   «Стерва», – решила Шура.
   – Ладно, разворачивайте вашу мазню.
   – Сейчас-сейчас, – засуетилась Шурочка, разрывая бумагу. – Вот.
   Она не смогла сдержать улыбки, глядя на свои картины. Здесь, в этой жуткой красной комнате, они отчего-то смотрелись особенно мило.
   – Девушка, что вы закончили? – Алина повертела в руках картину, потом небрежно швырнула ее на стол (рама жалобно громыхнула, и у Шуры даже сердце сжалось, словно кто-то при ней ударил ее ребенка). Причем на саму картину галеристка и не смотрела. Шуре показалось, что взгляд Крамцевой был устремлен исключительно на ее, Шурин, зад.
   – Архитектурный, – уверенно сказала она, – я вообще-то еще учусь…
   Шура решила, что не стоит упоминать о том, что ее не приняли ни в архитектурный, ни в Суриковку.
   – Оно и видно, – снисходительно усмехнулась Крамцева. – Вот когда доучитесь, тогда и приходите.
   – Вам… вам не понравилось?
   – Мило. Но непрофессионально.
   – А разве талант может быть профессиональным? – горячо возмутилась Шура, но Крамцева уже теснила ее к двери.
   – Девушка, как вас там…
   – Александра.
   – Александра, в ваших картинах нет концепции, нет идеи. Просто образ, до конца к тому же не оформленный. Но задатки есть. Работайте, ищите, старайтесь. Приходите через пару лет. Может быть, что-нибудь у нас с вами и получится. – И Алина вежливо растянула уголки губ в разные стороны, что, по-видимому, должно было означать дружелюбную улыбку.
   Шура вздохнула. Все это были дежурные фразы. «Нет концепции», «непонятный образ» – она слышала это сто тысяч раз. Ни одна галерея Москвы отчего-то не хотела украсить свои стены Шурочкиными творениями.
   – А сейчас, девушка, как вас там…
   – Александра, – в который раз напомнила Шура.
   – Да, конечно, Александра. Сейчас я попросила бы вас освободить мой кабинет. У меня дел много. Надеюсь, я вас не обидела.
   – Нет, что вы, – грустно улыбнулась Шура.
   Она не сразу вышла на улицу. Задержалась на какое-то время в галерее, ходила вдоль стен, пристально рассматривая висящие на них картины. Картины тех счастливчиков, которых несносная грубая Алина Крамцева сочла достойными и зрелыми.
   На одной из них были изображены яблоки в плетеной корзинке, на другой – лошадь на лугу. Ничего особенного! Любой абитуриент Суриковки так нарисует. И где здесь, спрашивается, идея, где образ?!
   – Что, и тебя Алинка-сука отправила?
   Шура вздрогнула от неожиданности и обернулась. Перед ней стояла прехорошенькая девушка – тонкая, как балерина, с буйными блондинистыми кудрями. Под мышкой она держала завернутые в оберточную бумагу картины. Шура насчитала восемь штук.
   – Я тоже художница, – весело объяснила девушка, – да ты не переживай так. Она просто предпочитает блондинок.
   – Что ты имеешь в виду? – удивилась Шура.
   – А то ты не поняла. Алина же самая известная розовая во всей Москве. Она даже устраивает иногда лесбийские вечеринки в своей галерее. Что, не знала?
   – Нет, – потрясенно сказала Шура.
   – А я знала, – вздохнула странная девушка. – Я, когда первый раз пришла к ней со своими картинками, нарядилась. Как на свидание. Платье надела все в рюшечках, белье новое. Меня знающие люди предупредили, что в «Восток» можно попасть только по блату или через постель…
   «Дура какая-то, – подумала Шура, – зачем она мне-то все это рассказывает?»
   А словоохотливая собеседница тем временем невозмутимо продолжала:
   – Я была на все готова. Потому что… ну, ты и сама прекрасно знаешь почему. Если твои работы вывесят в «Востоке», значит, общественное признание не за горами. Так ведь?
   – Так, – согласилась Шура.
   – Поэтому я ей сначала картинки показала. А потом, когда она скривилась и начала нести, что образ, мол, не оформлен и идеи нет, то я предложила ей себя.
   – Прямо так и сказала? – заинтересовалась Шура.
   – Нет, конечно, – рассмеялась художница, – посмотрела ей в глаза, сказала, что у нее мягкие губы, что мне нравятся женщины с крупными руками. Потом села на краешек стола, так чтобы платье немного задралось. На мне были чулки. Очень возбуждающе.
   – А она?
   – Она велела убираться вон, – вздохнула кудрявая, – охранника вызвала.
   – И ты к ней опять пришла?
   – А что делать? Знающие люди сказали, что она блондинок любит. Вот я и перекрасилась. Может быть, сейчас мадам будет более благосклонна…
   Шура заметила, что у девчонки нервно дергается край века. «Да, бедняжка-то совсем сошла с ума, – подумала она. – Вот и я скоро такой стану. Если еще один мерзавец с компетентным видом скажет мне, что мое творчество не дотягивает до уровня».
   – Ладно, удачи.
   – Она мне не помешает, – тоненько хихикнула «соблазнительница».
 
   Шура носилась на роликах, словно ведьма на помеле. Прохожие опасливо расступались, едва приметив ее на горизонте: разрумянившаяся, взлохмаченная, загорелая, в художественно порванных на коленках джинсах и старой линялой майке, она бесстрашно неслась вперед, будто спринтер на предолимпийской тренировке. Пожалуй, больше всего на свете Шура Савенич любила скорость. В детстве она отчаянно гоняла наперегонки с дворовыми мальчишками на стареньком велосипеде «Кама»; она, усевшись на потрепанную картонку, с восторженным визгом неслась с обледенелой горы; она в кровь разбивала коленки и губы, а потом даже гордилась синяками и ссадинами.
   Шура неслась вниз по Тверской, лавируя между прохожими. Она любила этот город, эту улицу. Магазины, троллейбусные остановки, ночные клубы, кинотеатры…
   Возле одного из бутиков Шура вдруг резко затормозила (при этом едва не упав на колени) и замерла, ослепленная витринной красотой. Там, за золотистым стеклом, красовалось бальное платье, отчаянно-алое, приталенное, с пышной юбкой и открытой спиной. Красивое, вызывающе красивое! Шура восхищенно вздохнула. Вообще-то она предпочитала джинсы. Это удивительно, но в ее гардеробе едва ли нашлось бы хоть одно платье. «Только я могла умудриться дожить до двадцати четырех лет и не обзавестись приличными шмотками», – подумала Шура, отворачиваясь от витрины. Дальше она ехала немного медленнее. Эх, такое бы платье Шуре! Да она бы как топ-модель в нем смотрелась, как настоящая королева! «Вот стану знаменитой и обязательно куплю себе такое. Нет, именно это», – твердо решила Шура.
   Она свернула в один из извилистых боковых переулков и остановилась возле нарядного трехэтажного особнячка, выкрашенного в приятный розовый цвет. Это был жилой дом, и жили в нем, очевидно, только очень богатые люди. Чугунные решетки полукруглых балконов, аккуратный садик с розами и ирисами перед подъездом, подземный гараж…
   Не успела Шура вступить (вернее, въехать) в нарядный холл, как дорогу ей преградил охранник. Не привычная московскому взгляду консьержка-пенсионерка, а именно охранник – в камуфляжной форме, с автоматом через плечо и рацией в руке.
   – Вы к кому? – строго поинтересовался он. Шуре показалось, что охранник несколько брезгливо рассматривает ее драные джинсы и не первой свежести футболку.
   – Я в пятую квартиру, к Екатерине Павловне, – стараясь не терять чувство собственного достоинства, ответила девушка.
   – А она что, вас ждет? – насмешливо спросил он, поглаживая ладонью ствол своего автомата.
   Шура смело шагнула вперед и нагло заявила:
   – Ждет! Между прочим, я опаздываю и собираюсь рассказать ей, из-за кого я задержалась!
   Охранник ничуть не испугался.
   – А вот мы сейчас это проверим. Много вас тут таких приходит, – и защелкал кнопками рации. Он совсем не торопился и, посмеиваясь, рассматривал уязвленную Шуру.
   Ну, конечно! Вот если бы Шура была одета получше, если бы на ней было платье от «Готье» – красное, вызывающе-шикарное, то самое, которое она заприметила в витрине, – вот тогда бы он ее сразу пропустил. Ну ничего, он еще пожалеет. Вот скоро Шура прославится, станет знаменитой – еще более знаменитой, чем Екатерина Павловна Лаврова из пятой квартиры. Тогда она снова зайдет в этот особнячок – под каким-нибудь предлогом. На ней будет черное вечернее платье, длинная нитка японского розового жемчуга и соболья шубка до пят. Ее волосы будут пострижены у «Дессанжа», ее ногти будут тщательно отполированы и выкрашены в темно-бордовый цвет. «Вы?! – спросит охранник, тут же делаясь на две головы ниже ростом. – Как, вы?!» – «Я, я, – снисходительно ответит она, – проводи-ка меня до лифта, милый. Кстати, у тебя пыльные ботинки. Это неприлично». – «Да-да, сейчас протру», – смутится он…
   – Девушка! Эй, девушка, вы что, пьяная, что ли?
   Шура встряхнула головой. Замечтавшись, она совсем забыла и об охраннике, и о Екатерине Павловне, которая ждала ее в пятой квартире.
   – Она уже ждет. Поднимайтесь.
   Шура прошла к зеркальному лифту, охранник внимательно за ней наблюдал. Подумав, девушка обернулась.
   – А у вас ботинки пыльные! Это неприлично.
   – Иди, иди, – усмехнулся охранник, – нашлась тут.
   Дверцы лифта захлопнулись, и Шура осталась наедине со своим зеркальным отражением. Отражение выглядело слегка растерянно, и Шура ободряюще ему улыбнулась – ничего, мол, старушка, прорвемся!
 
   …Катя Лаврова любила порядок. Ее просторная квартира была стерильной, как хирургический кабинет. Светлые обои, свежевымытый паркет, на мебели – ни пылинки, одежда аккуратно развешана в шкафу. И в тот момент, когда в дверь позвонили, Катя влажной тряпкой протирала книги – никто бы не поверил, но она каждую неделю тщательно протирала все многотомники, стоящие в ее шкафу. Ей нравилась и чистота, и процесс уборки, который представлялся Кате чем-то вроде медитации. Да и сама она выглядела воплощением аккуратности. Всегда гладко причесанная, с идеальным прозрачным макияжем. Спущенные петли на чулках, сломанный ноготь, потекшая тушь – казалось, такого не может произойти с нею никогда. Катины домработницы выполняли только самую грязную работу – мыли полы и окна, чистили огромную, похожую на диковинную розовую раковину ванную.
   Она никогда не рассказывала об этом журналистам. На разворотах гламурных изданий Екатерина Лаврова всегда появлялась, сидя на просторной дачной веранде с фарфоровой чашкой ручной работы в руках или в своей московской квартире, возле изящного секретера, за туалетным столиком, перед зеркалом, у окна. Но никак не в домашних брюках с влажной тряпкой в руках. Хотя, наверное, ни один журналист не отказался бы от такого заманчивого кадра – воюющая с пылью кинодива.
   Шура ввалилась в квартиру, как всегда что-то громко щебеча – растрепанная, с размазанной по щеке грязью, с роликами через плечо. Катя поморщилась даже – насколько крестница на нее не похожа!
   – Опять на роликах? – принужденно улыбнулась она. – Экстремальная молодежь?
   Шура со стуком скинула тяжелые ботинки на огромной рифленой платформе (Кате казалось, что каждый из этих шедевров обувной промышленности весит не меньше пяти килограммов, ботинки выглядели угрожающе, точно два черных утюга) и прямо босиком прошлепала на кухню, волоча за собой свой рабочий саквояжик. Катя краем глаза отметила, что у девушки дырявые носки.
   – Ну что, Екатерина Павловна, садитесь. Будем вас разукрашивать.
   – А руки ты не хотела бы предварительно помыть? – Катя осторожно провела ладошкой по своей холеной гладкой щеке. – Не с манекеном ведь работаешь.
   – Ну извините.
   Совершенно не обидевшись, Шура несколько мгновений подержала пальчики под тоненькой струей прохладной воды, а потом небрежно вытерла руки о не первой свежести штаны. Катя вздохнула – переделать крестницу сложнее, чем научить собаку считать в уме. Конечно, Шура была талантливой девушкой и гримером от Бога, но, если бы не решающий родственный фактор, Катя ни за что не подпустила бы ее и на полметра к своему лицу.
   А Шура тем временем грохнула на стол жесткий серебристый раскладной чемоданчик с миллионом отделений и кармашков – такой есть у каждого профессионального стилиста. Когда-то ей пришлось отдать за этот чемоданчик триста долларов. Жаль денег до слез. Но ничего не поделаешь: клиентам важен внешний антураж, никто не пригласит на работу гримера, если у него нет помады «Кристиан Диор», щипчиков для завивки ресниц и прочих милых мелочей, каким бы талантливым он ни был.
   Катя вздохнула. Как можно было додуматься поставить грязный чемодан на белоснежную скатерть?! Надо не забыть запихнуть ее в стиральную машину, когда Шурочка уйдет. И сказать Галине, чтобы она обязательно вымыла пол.
   Шура распахнула чемодан – над столом поднялось густое сладкое облако пудры.
   Катя села на высокий табурет, запрокинула лицо и прикрыла глаза.
   – Ну что, сегодня, как обычно, красимся или все-таки чуть-чуть поярче?
   – Как обычно, разумеется. – Катя скрыла нахлынувшее раздражение за вежливой улыбкой. – Я же не на улицу Красных фонарей собираюсь.
   – А всего лишь на презентацию собственной книги мемуаров! – Шура рассмеялась. – Какая же вы старомодная, Екатерина Павловна! Вы же будете главной персоной вечера, отчего же хоть раз в жизни не выглядеть поярче?
   – Шур, ты делай, как я тебя прошу, – деликатно одернула ее Катя.
   И Шурочка тотчас же замолчала, – видимо, поняла, что слегка перегнула палку. Да, знаменитая Катя Лаврова была ее крестной, но это вовсе не значило, что между ними могут быть какие-то близкие отношения. Шура чувствовала, что Катя ее просто терпит. Да и Катя понимала, что крестница от нее не в восторге.
   – Я золотистый тон на скулы положу, – комментировала Шура, – и крылья носа замажу, чтобы он тоньше казался. А глаза сделаем фиолетовыми. Сейчас это модно, и вам должно пойти.
   – Фиолетовыми?! – ужаснулась звезда. – Да ни за что! Немного бежевых теней, чтобы подчеркнуть глубину взгляда. Этого будет вполне достаточно.
   Шура раздраженно возвела глаза к безупречно белому потолку – так, разумеется, чтобы Катя этого не заметила. У этой Лавровой было такое красивое лицо, но такой отвратительный характер!
   – Ну тогда я хотя бы стрелки на веках сделаю, – мрачно заметила она, но Катя мягко отвела ее руку с кисточкой:
   – Никаких стрелок, дорогая. Я не собираюсь играть Клеопатру.
   Через полчаса макияж был закончен. Катя посмотрела в зеркало и удовлетворенно улыбнулась. Вообще-то в ее лице ничего особенно не изменилось. Она выглядела так, как и час назад, – словно только что поднялась с кровати. Разве что стала смотреться немного моложе и свежее, но только искушенный профессионал догадался бы, что дело здесь в умело наложенном макияже.
   – Спасибо, Шурочка! – Катя поцеловала воздух возле неумытой щеки крестницы. – Я очень довольна. Можешь это передать своему папе.
   – Передам, – без особого энтузиазма пообещала Шура.
   Она продолжала сидеть за столом, словно выжидая чего-то и не думая складывать обратно в саквояж свои бутылочки и баночки.
   – Может быть, кофе? – предложила Катя.
   – Нет. Не хочу. – Шура осталась неподвижной.
   Катя догадалась и потянулась за кошельком.
   – У тебя опять деньги кончились. Сколько тебе нужно?
   – Нет, деньги у меня как раз есть, – бодро соврала Шура.
   – Что же тогда? – Катя украдкой посмотрела на часики. До презентации оставались считаные часы. Она бы предпочла побыть в одиночестве – спокойно в последний раз примерить выбранный костюм и повторить вступительную речь, которую специально для нее написал один известный специалист по пиару.
   – Я хотела с вами поговорить… – замялась Шура.
   – Вот как? О чем же?
   – Я прочитала в журнале «Театральное обозрение», что режиссер, у которого вы играете, Владимир Качук, собирается менять декорации к спектаклю…
   – И что? – удивилась Катя.
   – У меня есть несколько проектов… Какими могли бы быть эти декорации. Я сама нарисовала, – Шура застенчиво улыбнулась. – Может быть, вы могли бы рассказать ему обо мне?
   – Шурочка, но это же смешно. Он даже говорить с тобой не будет.
   Шура как будто даже стала меньше ростом.
   – Почему?
   – Потому что Качук – профессионал, – поучительно заметила Катя. – И он станет общаться только с профессионалами. А у тебя даже диплома нет.
   – Какая разница? Зачем диплом, если есть талант! – горячо возразила Шура. – Неужели он не может даже взглянуть на мои работы?!
   – Нет, – мягко сказала Катя. – Знаешь, он сегодня будет на презентации. Ты, конечно, можешь к нему подойти. Но предупреждаю, он бывает грубым и весьма не сдержанным на язык.
   Шурочкино лицо просветлело.
   – А я все равно подойду. Уверена, что у меня получится! В конце концов, он постесняется проигнорировать меня в присутствии стольких людей.
   Катя усмехнулась: «Постесняется? Да он получит удовольствие!» Но говорить этого вслух не стала. Зачем обижать девчонку? И так она все время говорит, что Катя только и делает, что ее воспитывает. А ведь девушка-то уже взрослая, Санечкина ровесница. И в воспитателях она едва ли нуждается.
   – Ладно, Шура. Если честно, сейчас я не в состоянии поддерживать беседу. Могу думать только об одном.
   До Шуры наконец дошло, что она засиделась, – она вскочила с места, словно вспомнила о неотложных делах, и принялась запихивать косметику в чемодан: румяна, пудра, помады – все вперемешку летело в разинутую саквояжную пасть. И только когда на столе не осталось ничего, Шура спросила:
   – О чем же? Я имею в виду ваши мысли.
   Катя мечтательно улыбнулась:
   – Конечно, о моей книге. Я волнуюсь, не заклеймит ли меня общественность.
   «…Я не красавица, нет, не красавица. У меня узковатое лицо, чересчур смуглое. Длинный нос с аристократической горбинкой (а на самом деле в детстве мне сломали его футбольным мячом). Тонкие бледные губы – сколько раз гримеры говорили мне: «Екатерина Павловна, такие губы невозможно «рисовать», сколько раз советовали мне обратиться к хирургу! Даже в семидесятые, когда никто в Союзе особенно и не знал о возможностях пластической хирургии, многие недовольные собою богатые женщины ложились под скальпель. Признаюсь, однажды и я отправилась в кремлевскую клинику на консультацию. Улыбчивый седой доктор нежно держал в ладонях мое лицо, словно оно было сделано из китайского фарфора. Честно говоря, я надеялась, что он начнет отговаривать меня, говорить, что я и так красивая, что не стоит так рисковать. Но доктор с милой улыбкой подтвердил: да, эти тонкие губы меня портят, да, с новыми губами я буду выглядеть красивее и свежее. Мне назначили день операции – как сейчас помню, на двенадцатое декабря. То есть предполагалось, что Новый год я встречу уже с новыми губами – сочными и пухлыми.
   В ночь перед операцией мне приснился странный сон. Мне снилась моя квартирка в Южном Измайлове, крошечная ванная с желтоватыми разводами на потолке и кафелем в голубых узорах. Я, как обычно, стояла перед зеркалом. Я была сильно накрашена – кажется, это был грим в египетском стиле (кто из нас, актрис, не мечтал сыграть Клеопатру!) – длинные черные стрелки на верхних веках, четко прорисованная линия губ.
   Двумя пальцами, как обычно, я взялась за самые кончики длиннющих пластмассовых ресниц и осторожно отклеила их от век. Влажной салфеткой стерла с губ кроваво-алый блеск, слегка помассировала подушечками пальцев воспаленные веки. А потом… поддела наманикюренным хищно-бордовым ногтем кончик губ и оторвала их от лица!
   Это было странное ощущение – нет, я не почувствовала боли, я словно осторожно отдирала пластырь, которым был заклеен мой рот. Но самое удивительное, мое движение было машинальным – так, словно я каждый вечер после работы отклеивала собственный рот перед зеркалом ванной!
   И я поверила в этот сон, я сбежала буквально из-под ножа, хотя уже успела заплатить за операцию немалые деньги. Я сбежала из больницы прямо в пижаме, я бежала до самого перекрестка – так быстро, как будто удивленный хирург собирался меня догонять, и успокоилась только в такси.
   Я всегда знала, что я не красавица. Но всегда мечтала ею казаться.
   Когда мне было тринадцать лет, я впервые надела туфли на каблуках. Туфли были отчаянно-зелеными и принадлежали моей старшей сестре. Тонконогая, загорелая, с пышной косой через плечо, я гордо выхаживала по окрестным дворам, размашисто повиливая тем, чего Бог к тому времени мне явно недодал. Я была на каблуках!!! И это было счастье. Я и теперь помню тот день лучше, чем вчерашний. Сине-золотое лето, раскаленный асфальт в трещинках, молодость, зеленые туфли…
   У меня всегда было мало красивой одежды. Нет, мы не бедствовали. Мама работала секретарем в типографии и получала двести рублей, папа-военный зарабатывал триста пятьдесят – и это было очень неплохо. Однако всю юность я донашивала вещи за старшей сестрой – наверное, это удел всех младших детей в семье.
   Чего я только не придумывала, чтобы казаться богемной и стильной! Десятиклассницей я сама сделала себе бусы из бутылочных пробок (пробки надо было аккуратно обточить ножом и выкрасить перламутровым лаком для ногтей). Выглядело оригинально. Бусы эти я носила с длинным льняным сарафаном (который, кстати, мама сшила из старой кухонной занавески). Это был замечательный, универсальный сарафан! Зимой я надевала под него папину белую рубаху с подшитыми рукавами, летом носила на голое тело.
   Вообще у меня было много перешитых мужских вещей. Старый дедушкин клетчатый пиджак с неровными замшевыми заплатами на локтях превратился в стильную укороченную курточку, а в папины бархатные брюки от свадебного костюма я вставила широкие клинья – и получились наимоднейшие клеша!
   Трагедия молодости – у меня никогда не было джинсов. В семидесятые все с ума сходили по «джинсе». Избранные счастливчики расхаживали в фирменных, американских. Остальные завистливо вздыхали им вслед и покупали в туалете ГУМа убогие польские подделки. У меня не было даже польских.
   – Джинсы – это неженственно, – категорично говорила мама, и отец был с нею полностью согласен.
   – Но почему, почему, почему?! – чуть не плакала я. – Все носят джинсы, в нашем классе уже у четверых они есть!! Только я выгляжу, как доярка из колхоза!
   – Как тебе не стыдно? – Мамины глаза опасно темнели. – Только две недели назад сестра отдала тебе свое самое нарядное кружевное платье!
   И мне ничего не оставалось, как плакать от бессилия и злости, запершись в туалете, и клятвенно обещать самой себе, что на свою самую первую зарплату, какой бы она ни была, я куплю себе джинсы. Даже если мне придется после этого месяц голодать!
   Между прочим, страсть к «джинсе» не прошла у меня до сих пор. Мне сорок пять лет. Я снялась в двадцати четырех картинах. Одна из них, «Солнечный удар», в позапрошлом году номинировалась на «Золотую пальмовую ветвь» как лучший иностранный фильм года. И вот на торжественное открытие Каннского кинофестиваля я нарядилась в пышное бальное платье, сшитое из… джинсовых обрезков! Это был нонсенс, шок! «Джинса» в Каннах! На самой престижной тусовке года! Ведь Каннский кинофестиваль – это еще и праздник моды. Кинозвезды не жалеют ни фантазии, ни средств – лишь бы запомниться, выделиться и шокировать окружающих.
   Кто меня знал во Франции? Кто я такая для их взыскательных папарацци? Им подавай Джулию Робертс топлес на пляже или, на худой конец, Памелу Андерсон в компании неизвестного красавца. А я? Разве моя фотография на первой полосе парижского бульварного листка могла кого-нибудь заинтересовать или удивить? Разве кому-нибудь интересно было узнать мельчайшие подробности из моего интимного и сокровенного?
   Тем не менее, когда я выбралась из лимузина, взятого напрокат, толпа остолбенела. Журналисты опомнились первыми – они оживились, зашептались, настроили камеры. Отталкивая друг друга, засуетились фотографы. И на следующее утро я обнаружила свои фотографии почти на всех первых полосах таблоидов. «Русская звезда шокирует каннскую публику!» – примерно такими заголовками пестрела местная пресса.
   Да, я люблю одежду. Все эти бесчисленные платья, кофточки и модные сумки представляются мне не глупой оболочкой, ничего не значащей скорлупой, а неким символом стабильности и самостоятельности…
   А свою первую стипендию я потратила, как и собиралась, именно на одежду. Правда, купить вожделенные джинсы мне тогда так и не удалось. В туалете ГУМа меня перехватил небритый мужчина с клеенчатой сумкой, который скорее походил на спившегося интеллигента, чем на спекулянта.
   – Девушка, у меня есть вещь, сшитая именно для вас, – обратился он ко мне.
   – Джинсы? – с надеждой спросила я.
   – Нет. – Он распахнул передо мной свою сумку, но я даже не заглянула внутрь.
   – Извините. Я хочу приобрести джинсы, – гордо ответила я, словно покупка именно джинсов поднимала меня на совершенно иной социальный уровень.
   – И все-таки вы посмотрите, – он намертво вцепился в мой рукав, – посмотрите, а потом уж будете отказываться. – И, видимо для большей убедительности, добавил: – Американский. Фирма.
   Терпеть не могу навязчивость. Никогда не найду оправдание фамильярности. И все-таки я посмотрела – может быть, из вежливости, а может быть, мне просто хотелось, чтобы он поскорее от меня отвязался. Продавец развернул передо мной какие-то белые тряпки. Я взяла их в руки… и пропала.
   Это был пиджак – белоснежный, атласный, приталенный. Он был глубоко декольтирован и застегивался на одну-единственную пуговицу где-то в районе пупка.