– Непременно заступятся друг за друга колбасники! Вот увидите, непременно… – подтвердило еще несколько голосов.
   – Тише, mesdam'oчки, тише, Милю разбудите; она только что задремала, бедняжка!
   – Как хотите, дети мои, a если это так действительно случится, то я Лизе Кранц с нынешнего дня перестаю симпатизировать и подвергаю ее бойкоту. Ведь она немка! – объявляет маленькая, со вздернутым носиком, блондинка Катя Парфенова.
   – Ну и глупо, – вполголоса обрывает ее Наля Стремлянова, насмешливо покачивая головкой, – Лиза Кранц – остзейская немка и наша русская подданная и смешно, право…
   – Завтра, mesdames, молебен будет, – перебивая Налю, говорит её подруга Верочка, – молебен о ниспослании победы сербскому оружию, y нас в церкви, я слышала, как инспектриса говорила нашей Кузьмичихе.
   – Если будет война y нас с австрийцами и немцами, то моих обоих братьев возьмут: оба – офицеры, – слышится чей-то грустный голосок.
   – A y меня папу. Папа полковой командир, – вторит ему другой.
   – И мой папа пойдет. Он командует полком, недалеко от австрийской границы. В первую голову пойдет со своими солдатами.
   – Господи! Господи! – слышится чей-то тихий подавленный вздох.
   И вдруг совсем едва внятное рыдание раздается в дальнем углу дортуара. Это плачет Маша Пронская. Её отец тоже заведует пограничным отрядом таможенников и, наверное, при объявлении войны, первым пойдет в дело. Волнение Маши передается и остальным. Теперь всхлипывания учащаются. То в одном, то в другом уголке длинной, похожей на казарму, комнаты раздаются тихие заглушенные рыдания.
   Кружки девушек сближаются теснее. Крепче прижимаются они одна к другой… Прильнув плечом к плечу подруги, тихо, беззвучно плачут они. Нет ни одной из здесь находящихся воспитанниц, y которой не было бы отца, брата или родственника, служащего на военной службе. Даже самые благоразумные и сдержанные повесили сейчас головы. Что-то гнетущее, тяжелое, как тяжелая, свинцовая, предгрозовая туча повисло над всеми этими печально поникшими головками. Разрывались девичьи сердечки, в предчувствии возможных грядущих бедствий. Хотелось каждому из этих юных, затуманенных печалью, существ безудержно заплакать, зарыдать навзрыд, слабо, жалобно, по-детски.
   Уже Верочка Иванова, прильнув к своей подруге Нале, задыхается от беззвучных рыданий, a маленькая, жизнерадостная блондинка Парфенова, которая только что собиралась бойкотировать немку Кранц, теперь плачет трогательно и беспомощно, по-детски, тиская мокрыми пальцами смятый в комок носовой платочек. Никто уже не хочет больше слушать друг друга. Все отдались захватившему их порыву. Лишь немногие, сохранившие спокойствие, шепотом утешают подруг, но и эти готовы заразиться всеобщим угнетенным настроением, разрядившимся горькими слезами.
   И вот, заглушая неожиданно сразу все эти всхлипывания, весь этот плач, низким грудным голосом заговорила девушка с синими глазами и смуглым, нерусским южным лицом. Когда поднялась со своей постели Милица Петрович; как успела она незаметно приблизиться к самой большой группе воспитанниц, собравшихся y кровати Нали Стремляновой, решительно никто не успел заметить.
   И только, когда синие, сейчас заплаканные, с припухшими веками, глаза Милицы обвели собравшихся в кружок девушек, a глубокий, низкий, грудной голос её прозвучал над всеми этими склоненными головками, многие из них опомнились и подняли на говорившую влажные от слез глаза..
   – Ты? Миля? Зачем ты встала? Тебе лучше? – полетели отовсюду вопросы.
   – Встала затем, чтобы успокоить вас, милые вы мои, – зазвучал снова бархатистыми нотками глубокий голос Милицы, – чтобы сказать вам, что преждевременны ваши слезы. Подтвердить вам то, что я с детских лет слышала от моего отца, старого боевого ветерана, от брата Танасио, офицера и удальца. Русский народ – славный народ. Полки ваши многочисленны, войска так сильны, что никакие австрийцы и немцы вам не могут быть страшны. И ваш великодушный государь двинет эти полки на защиту нашего маленького славянского народа… Я верю, что при помощи русского войска мы победим сильнейшего врага. И мне стыдно сейчас, что я плакала, как маленькая девочка; мне было страшно за Белград, за тато, за милую мамочку, за Иоле, моего любимца… Ведь в них, в наш город направлены теперь австрийские снаряды. Ведь каждый из белградцев, их жены и дети находятся в смертельной опасности сейчас… Но отчаянием и слезами все равно ничему не поможешь… Надо твердо уповать на победу и молиться о ниспослании её. Да, плакать не время… Если бы наш народ был таким же многочисленным, могущественным и сильным, как вы – русские, разве хоть капля сомнения или отчаяния могли бы проникнуть в мою душу, когда я узнала о войне наших с этой жестокой и кровожадной Австрией? – закончила вопросительно свою горячую речь Милица, и обвела теснившихся вокруг неё подруг горячим, сверкающим взглядом.
   Её смуглое лицо раскраснелось. Следы недавнего отчаяния и слез уже давно исчезли с него. Их заменила непоколебимая уверенность, сквозившая теперь в каждой черточке этого юного, воодушевленного личика, горячая уверенность в чистоту правого дела, в победу…
   И это настроение молоденькой сербки передалась невольно и её юным подругам. Лица девушек прояснились; носовые платки постепенно исчезли и вновь загоревшиеся оживлением синие, серые, карие и черные глазки устремились в смуглое лицо Милицы.
   – Она права, млада сербка права, mesdames, – первая подняла голос Наля Стремлянова, – рано еще объявлена, a объявят ее – так разве же не можем мы быть уверены в несомненной победе наших? Ведь, защищая обиженных братьев-славян, поднимет оружие наша милая родина, голубушка-Россия. Так говорили мне мои братья, мой отец, все старшие. Так неужели же Господь не поможет нам победить зазнавшегося врага?
   – Победят! Победят! Конечно! – вдохновенно подхватили кругом молодые голоса, – Господь Бог ниспошлет победу тем, кто обижен невинно, чье дело право и честно, иначе не может быть.
   В тот же вечер, когда уснули ближайшие соседки по дортуару Милицы и мерное дыхание спящих воспитанниц наполнило тишину огромной спальни, молоденькая сербка вынула из ночного столика, хранившийся там y нее огарок свечи, и из пачки бумаг находящейся тут же, в шкатулке почтовый лист, конверт, дорожную чернильницу и ручку.
   Несколькими минутами позже она уже писала при свете огарка под монотонное похрапывание соседок по дортуару, со сжатыми бровями и сосредоточенным лицом.
   «Дорогая тетя Родайка!
   Ты уже, конечно, знаешь то, что знает весь Петербург, вся Россия, что не замедлит вскоре узнать и вся Европа и весь большой мир. Австрия объявила войну нам – сербам и уже разбойнически напала на нашу дорогую родину. В газетах уже есть слух о бомбардировке Белграда. Что переживают там наши близкие, мы обе можем себе легко представить. И я, оторванная от семьи, находясь от неё так далеко, я не хочу в это тяжелое для нас всех время оставаться вдали от своих. Танасио и Иоле пойдут, конечно, сражаться на ряду с прочими нашими орлами-воинами, но бедный тато-калека и дорогая моя мамочка останутся без поддержки, одни. И я, как дочь их, горячо любящая своих родителей, должна находиться в это тяжелое время около них, поддерживать их бодрость, настроение, a также и ухаживать за нашими ранеными воинами. Я умею накладывать повязки, промывать раны, словом, смогу быть полезной по мере сил и надобности. По крайней мере, приложу к этому все усилия. И ты должна помочь мне осуществить мое желание, тетя Родайка. Ты должна приехать за мной и взять меня из института. Если ты скажешь, что я поеду домой, на родину, в Белград, начальство, конечно, меня не отпустит из страха перед возможной опасностью. Но, тетя Родайка, ты умная и чуткая и ты поймешь, что твоя Милица не сможет сидеть сложа руки здесь, в холе и довольстве, когда каждую минуту её близкие, дорогие её сердцу люди подвергаются смертельной опасности; когда, наконец, там в Белграде, каждая рабочая рука на счету, каждый человек, каждая сестра милосердия, не говоря уже о больших деятелях военного времени. И вот, я решила наравне с другими нашими сербскими девушками и женщинами оказать свою крохотную помощь героям-воинам. Приезжай же за мной, тетя Родайка, и увези меня отсюда; увези покамест к себе домой. Это, право же, не так трудно сделать. Каждая из нас, старшеклассниц, оставшихся на лето в институте, имеет право провести дома или y родственников две-три недели каникул. Воспользуйся этим, тетя Родайка, молю тебя, и, получив это письмо, тотчас же приезжай за любящей тебя твоей
   Милицей».

Глава V

   Госпожа Родайка Петрович, старая, почтенная, много повидавшая на своем веку женщина, лучше чем кто-либо другой, знала душу своей любимой племянницы Милицы. Знала и то, что с минуты объявления войны Австрией Сербии, молодая девушка не найдет себе ни минуты покоя, находясь вдали от родины и семьи. Знала, что Милица будет порываться всем существом своим ехать в Белград, где находились сейчас в такой опасности все близкие её сердцу; что, все равно, всякие занятия и ученье в институте вылетит y неё из головы и, что самое лучшее будет – это доставить возможность девушке проследовать на родину, где уже были вся её душа, все её мысли. Поэтому тетя Родайка и согласилась, скрепя сердце, на просьбу племянницы. Согласилась пойти на компромисс с собственной совестью и, скрыв от институтского начальства истинную причину отъезда Милицы на каникулы, рискнула взять ее к себе и от себя уже отправить девушку в дальний путь, на её родину, в Белград. Правда, сердце тети Родайки сжималось от страха за участь её любимицы. Старуха отлично сознавала, что не на радость отправит она туда свою Милицу, что пребывание в обстреливаемом тяжелыми австрийскими пушками городе, чрезвычайно опасно для жизни обитателей сербской столицы. Но, с другой стороны, сама глубокая патриотка, тетя Родайка понимала порыв племянницы, сочувствовала ей и не находила в себе силы отказать Милице в её просьбе.
   Квартира, занимаемая госпожой Родайкой Петрович, находилась в одном из глухих переулков на окраине города и состояла из трех крошечных комнат, скромно, но чисто меблированных.
   В день приезда к ней Милицы, которую тетке удалось взять из института, как будто бы для трехнедельного каникулярного отдыха к себе домой, в это самое утро приезда девушки, был назначен первый день мобилизации в столице.
   Уже давно замечала наша доблестная, святая родина недостойные по отношению к ней поступки её ближайших соседей – немцев. Россия была хорошо осведомлена о желании тевтонов, так или иначе, во что бы то ни стало, добиться войны с нами. Целый ряд немецких подпольных интриг доказывал это. Теперь же, после Сараевского убийства, Германия открыто примкнула к Австрии в её враждебных действиях против славянского мира. И вот, хорошо сознавая воинственную политику нашей неспокойной соседки, Россия, во избежание нападения на нас врасплох союзных государств – Германии и Австрии, стала принимать должные меры, чтобы приготовить к возможности такого нападения наше славное войско.
   Изо всех городов, сел и деревень обширной матушки-Руси стали стекаться по первому зову правительства молодые и старые запасные солдаты. Они покидали свои семьи, престарелых родителей, жен и детей, бросали полевые работы, оставляя неубранным хлеб на полях, чтобы стать в ряды русских войск, готовившихся к защите чести дорогой России и маленького славянского королевства.
   Из окон теткиной квартиры Милице были видны ворота расположенного против них великана-дома, в огромном дворе которого происходил прием и запись части собранных сюда запасных. Там с самого раннего утра кипела жизнь: принимались и распределялись по частям войск офицерами и чиновниками военного ведомства все собравшиеся сюда из близких и дальних городов, сел и деревень уволенные было на мирное время в запас солдатики. Здесь были люди разных слоев общества и профессий. Наряду с хорошо одетыми интеллигентами стояли бедные мужички в лаптях и заплатанных кафтанах. Около купца-торгаша – фабричный работник. Около учителя – бедный каменщик. A y ворот, со стороны улицы, с узелками в руках и с взволнованными лицами ожидали призванных по мобилизации простолюдинов их матери, сестры, жены и дети. Они пришли проводить своих кормильцев, провести последние дни и часы вместе с ними. Женщины смотрели бодро, спокойно. Не слышно было ни жалоб, ни причитаний. Не видно было слез. Даже маленьким детям матери их внушили не плакать при прощании с отцами и старшими братьями. Все, казалось, понимали всю торжественность случая, когда могучая русская армия готовилась к защите своей родины и всего славянства.
   Милице, стоявшей y окна, была хорошо видна вся эта картина. Стоял ясный, безоблачный, июльский полдень. Солнце улыбалось светлой, радостной улыбкой. Празднично-нарядное небо ласково голубело с далеких высот. Тети Родайки не было дома. Она ушла за покупками на рынок и никто не мешал Милице делать свои наблюдения из окна.
   Вот широко раскрылись ворота знаменательного дома и находившаяся во дворе партия запасных, в сопровождении примкнувших к ней женщин и ребятишек, высыпала на улицу.
   «Боже, Царя храни…» затянул неожиданно чей-то высокий голос из толпы призванных.
   «Сильный, Державный, царствуй на славу…» подхватили сотни дружных голосов, и могучей волной разлился по улице хорошо знакомый каждому русскому сердцу национальный гимн.
   Милица распахнула окно.
   Какие бодрые, какие спокойные, какие мужественные y всех этих людей были лица!.. Некоторые из запасных шли по тротуару: проходили мимо её окна так близко, что можно было расслышать обрывки разговоров, долетающие до её ушей.
   – Не горюй, Матрена, – утешает бородатый мужик шагающую с ним об руку женщину в платочке, к подолу которой прицепился пятилетний мальчонка с замусоленным бубликом в руке. – До рева ли тут, когда, слышь, вся Русь по призыву царя-батюшки поднимается на защиту славян, да нашей чести! Слышь, нам немцы грозятся… Так надоть их чин-чином встретить, при всей нашей боевой, значит, готовности, времени попусту зря не тратя… Вот и раздумай, голубушка, стоит ли таперича горевать?..
   A вот другой запасный, фабричный мастеровой, несет на руках грудного ребенка; за тятькину куртку уцепилась в свою очередь подросток-девочка. За ними шагает с поникшей головой их еще совсем молодая мать.
   – Тебе я, Сереженька, две крепких рубахи положила в сумку, да чаю, сахару, да табаку четверку, – с покорным видом перечисляет она, не поднимая на мужа опечаленных глаз.
   A вот круглолицый, бойкий парень, по виду приказчик, бережно поддерживая под руку старую мать, говорит внушительно:
   – Вы не сумлевайтесь, маменька, молитесь покрепче, да частицу о здравии раба Божьего Дмитрия вынимайте каждое воскресенье. Вот и помилует меня Господь Бог от вражеской пули.
   – Буду, Демушка, буду молиться, желанный, – звучит в ответ надтреснутый старческий голос.
   – A Белград-то все еще держится, братцы, – говорит кто-то в толпе, когда затихает могучее ура, закончившее спетый гимн. – Экие молодчинищи! Право слово, – молодцы. Сербия-то, ведь, маленькая, крошка, супротив ихней австрийской земли, a какие, братцы мои, орлы, – подтверждает другой голос.
   – Что и говорить. Живио им, братцы! Скричим им живио! Всей артелью скричим, – подхватывает третий… И прежде, нежели могла этого ждать стоявшая y окна Милица, могучие перекаты «живио», этого родного её сердцу сербского ура, огласили улицы…
   – Живио! – вне себя, вся подавшись вперед, захваченная общим восторгом, крикнула и молодая девушка, с загоревшимся мгновенно взором, с ярко вспыхнувшим румянцем на смуглом лице. Проходившие близко к окну запасные заметили ее, так горячо подхватившую их крик. Высокий, плечистый парень остановился на минуту перед окошком.
   – Никак сербка, либо болгарка, барышня, – нерешительно проронил он, глядя в лицо Милицы добрым, сочувственным взглядом.
   – Сербка и есть, – подхватил другой – молодой, темноглазый рабочий.
   – Вы сербка? – смело обратился он уже непосредственно к Милице.
   – Да, да – сербка, – радостно, сияя воодушевленным лицом и блестя глазами, закивала им девушка.
   – Так живио и вам! Да здравствует Сербия! Да здравствует король Петр и королевич Александр! Живио! Живио! Живио! – подхватил пожилой, хорошо одетый запасный.
   – Да здравствует Россия! Боже, храни русского царя! – дрогнувшим голосом крикнула в ответ им Милица и махнула платком, высоко поднятым над головой. – Ура русскому царю, ура!
   – Ура! – подхватили ближайшие ряды запасных и их жен и даже маленькие дети.
   И снова торжественно и гордо зазвучали победные звуки русского национального гимна.
* * *
   Когда тетя Родайка вернулась из лавок, она не узнала Милицы, казавшейся такой озабоченной, печальной и угнетенной в это утро.
   – Я видала нынче русских героев, тетя Родайка: настоящих героев. Они готовы защищать своих более слабых по численности славянских братьев не на жизнь, a на смерть защищать! О, тетя, – захлебываясь от восторга, говорила она, это – орлы! Это титаны. Титаны-богатыри, говорю я тебе! Сколько в них спокойствия и уверенности в своем праве. Сколько мужества и великодушия, если бы ты знала, – и Милица наскоро передала старухе вынесенные ею впечатления сегодняшнего утра.
   A вечером она провожала своих одноплеменников сербских офицеров, уезжавших на театр военных действий. Провожала их не одна Милица. Провожал чуть ли не весь Петроград, собравшийся бесчисленной толпой манифестантов изо всех углов столицы. Эта огромная толпа народа запрудила Невский, двигаясь по направлению Николаевского вокзала, откуда должны были отправиться на родину сербский полковник Михайлевич и капитан Львович,[10] жившие до сих пор в России. Милица, на имеющиеся y неё жалкие копейки, купила цветов и, прижимая к своей груди нежную белую лилию и две пахучие алые розы, пробралась на вокзал.
   Здесь, затерянная в толпе, прислонившись к стене платформы, она издали следила большими пламенными глазами за чествованием русскими манифестантами её одноплеменников-сербов. Ей было видно, как толпа на руках внесла обоих офицеров на дебаркадер под крики «живио» и под пение сербского гимна.
   Смуглые, загорелые, со смелыми открытыми лицами, сербы улыбались, блестя глазами, сверкая белыми зубами, крича в ответ русской толпе:
   – Ура! Да здравствует император Николай, да здравствует Россия!
   Их качали без конца, забрасывали цветами. Огромные букеты и маленькие букетики дождем падали к их ногам… Офицеры налету подхватывали их… Улыбались снова, кивали головами направо и налево и снова кричали «ура».
   Под звуки народного гимна русская учащаяся молодежь с горящими воодушевлением лицами по несла их к вагону.
   – Дорогу, господа, дорогу! – выбиваясь из сил, кричали студенты, поддерживавшие порядок на платформе. И толпа беспрекословно раздавалась на обе стороны, образуя проход.
   – Счастливый путь! Дай Бог успеха вашему оружию! Помогай вам Бог! – раздавались то и дело то здесь, то там взволнованные голоса. И снова все слилось в воодушевленных «ура» и «живио», соединенных вместе.
   Тогда один из сербских офицеров сделал движение рукой, призывая к молчанию толпу. И когда все стихло на дебаркадере вокзала, капитан Львович начал:
   – Наше маленькое королевство счастливо иметь такую великодушную и могучую сестру, дорогую каждому нашему сербскому сердцу – Россию. Ваша святая родина – покровительница наша, – горячо и искренно срывалось с губ оратора: – и наш храбрый народ, готовый биться до последних сил с таким сильным и кровожадным врагом, как Австрия, верит и знает, что его старшая сестра вместе с её великим царем, могучим императором русским, придет к ней на помощь… Верит тому, что славный народ русский не даст в обиду своих славянских братьев и поможет отразить нам, сербам, занесенный над нашими головами вражеский меч. Боже, храни русского царя и великую Россию, нашу старшую сестру. Ура!
   Едва только успел договорить свое последнее слово капитан Львович, как десяток тысяч голосов мощно запел национальный гимн. И снова дождь цветов посыпался на оратора…
   Милица поднялась на цыпочки, с трудом подняла руку, в которой осторожно до сих пор сжимала нежные стебли купленных ею цветов и, взмахнув ими, бросила свой скромный букетик в ту сторону, где под пение гимна толпа качала на руках сербских офицеров. И того, чего вовсе не ожидала Милица, на что не смела надеяться даже, случилось вслед за этим. Розы рассыпались, не долетев по назначению, тогда как нежный белый цветок лилии упал прямо на грудь капитана Львовича. Офицер подхватил его и быстро повернул голову в ту сторону, откуда прилетел к нему этот белый цветок. И в ту же минуту глаза его, обежавшие толпу, остановились на смуглом лице Милицы… Встретясь с этими горящими воодушевлением и восторгом глазами, молодой офицер узнал по смуглому лицу и по исключительному воодушевлению свою одноплеменницу и, махнув цветком в сторону Милицы, тотчас же осторожно и нежно прижал к своим губам его белые лепестки. A огромная толпа по-прежнему гремела «ура» и «живио»… Гремела до тех пор, пока не отошел от платформы поезд, увозивший героев, защитников маленькой Сербии, на их многострадальную родину, к возможной смерти, к бесспорной славе…
* * *
   Теплый июльский вечер. В маленькой квартирке тети Родайки жарко, почти душно, несмотря на раскрытые настежь окна.
   Только что возвратившаяся с вокзала Милица, волнуясь и сверкая глазами, передает тетке все происходившее там…
   – Завтра же, завтра отправь меня на родину, тетя, – заканчивает она свой рассказ горячей мольбой. – Я не могу оставаться здесь дольше. Каждый лишний день, проведенный тут, делает меня преступницей, тетя… Там, на родине нашей, уже кипит война… сражаются наши братья-сербы. Может, и Иоле уже принял свое первое боевое крещенье… A наши женщины в Белграде трудятся в госпиталях, помогая раненым, перевязывая их раны… Я не могу оставаться здесь дольше, пойми меня, тетя, не могу сидеть сложа руки… Нет, нет… Милая, голубушка, отправь меня завтра же домой. Ты же обещала, сама обещала мне это…
   И черные глаза Милицы впиваются в лицо старой сербки молящим взглядом. Тетя Родайка с минуту молча смотрит на племянницу… О, как знакомо ей это юное, воодушевленное лицо! Лет около сорока тому назад, такие же глаза сверкали подобным же страстным воодушевлением. И такие же точно пылкие речи слышала она от своего брата Данилы. Тогда разгорался пожар освободительной войны… Русские витязи стали за свободу Болгарии, теснимой турецкой силой… И в рядах этих витязей сражались и сербы и брат её Данило. То было давно… Чуть ли не четыре десятка лет минуло с того времени. И теперь такое же время повторяется, но только не сам Данило, a сыновья его, вместо престарелого калеки отца, идут отстаивать свободу, честь и благо дорогой родины… И эта девочка спешит им на помощь… Что же?.. Бог ей в помощь, пусть едет… Она, тетя Родайка, сама бы поехала туда охотно ходить за искалеченными воинами, перевязывать их раны… Да стара она стала… Не вынести ей труда… Пускай же заменит ее Милица. Молодость, силы, энергия – все дано этой девушке, дочери героя… Так пускай же она и использует свои силы на помощь родной стране!
   Резкий звонок, раздавшийся в прихожей, заставляет старую госпожу Родайку Петрович вздрогнуть от неожиданности.
   – Поди, Милица, открой – приказывает она племяннице, a сама с тревогой смотрит на дверь.
   – Кто там, Милица?
   – Почтальон, тетечка, почтальон, и голос Милицы заметно вздрагивает, повторяя это слово.
   – Откуда письмо, девочка?
   Но ответа нет. Только слышно шуршанье бумаги в прихожей. Очевидно, Милица читает письмо… Что же она медлит, однако? Почему не возвращается в маленькую, уютную столовую? Что с ней? Тетя Родайка, начиная волноваться, невольно поднимается со стула и идет узнать, в чем дело.
   В крошечной прихожей темно. Но не настолько темно, чтобы нельзя было различить белую, как известковая стена, Милицу, её испуганно-страдальческие глаза и скорбное выражение на юном, за минуту еще до этого таком спокойном личике.
   – Что с тобой, девочка, что?
   Но Милица не в силах ответить. Только протягивает тетке дрожащей рукой письмо. Сама же, прислонившись к стене, глухо, беззвучно рыдает, сотрясаясь всем телом.
   Тетя Родайка, сама страшно волнуясь, едва находит в себе силы открыть футляр с очками, надеть последние, подойти к окну и прочесть крупным, мужским почерком набросанные строки.
   Письмо из Белграда. Сам капитан Данило на этот раз пишет дочери.
   «Жива была,[11] любимая моя дочка, Милица. Хвала Господу Вседержителю, твои мать, братья, сестры и калека-батька твой здоровы, да помилует нас Бог. A вот великое злонесчастье пришло к нам, дочка. Проклятые австрияки бьют наш Белград. Пушками бьют со своего берега из Землина и с судов на Дунае и Саве. Многие здания уже попорчены их снарядами, так что и узнать нельзя. Многих людей они загубили здесь, злодеи. То и дело ждем – нагрянут следом за канонадой и сами сюда. Наш храбрый королевич, храни его Силы Небесные на многие годы, он – витязь славный, скликает уже наших юнаков-богатырей. Всюду спешно идут приготовления к защите. Набираются войска, дружины храбрецов. Танасио получил тяжелую батарею, a Иоле-орленок вышел из училища к нему в часть. Мать слезами обливалась, благословляя свое сокровище, a все-таки отпустила с охотой общего нашего любимца. Пусть защищает родину святую и знамена нашего короля Петра. Эх, кабы не был я сам калекой, не сидел бы чурбаном неподвижным, прикованным к креслу, до самой смерти, – не поглядел бы на свои шестьдесят пять лет: тряхнул бы стариной и как бил когда-то турку, так и австрияка негодящего пошел бы бить. A теперь сиди неподвижно, да слушай, как рушатся дома нашего города от вражьих снарядов, да стонут раненые, да плачут жены и дети убитых. A за нас ты не бойся, Милка, – как начинают бомбардировку вороги, уходим в землянку, что на краю сада, где сохраняем припасы, да яблоки зимой. Там безопасно. И сестры твои Зорка и Селена с детьми туда же приходят. Только ты не вздумай проситься к нам. Живи покуда в России. Живи там и молись за нас, дочка, особенно за Иоле, соколенка нашего, за храбреца Танасио, за всех. Вот тебе мой приказ и мое отчее благословение. A теперь будьте здоровы с сестрой Родайкой. Мать кланяется и молит Бога за вас. Так помни же, дочка, и думать не смей на родину возвращаться, пока длится военная страда. Забот да горя и без тебя здесь немало y нас.