Учитель-офицер в немногих словах стал объяснять, почему артисткам необходимо уметь фехтовать, какое огромное значение имеют приобретаемые здесь ловкость и красота движений, а затем передал нам рапиры и стал показывать основные приемы.
   Как тяжела огромная рапира, которую мне дал его помощник!
   Но мои тонкие руки обладают, очевидно, некоторой силой, и первые приемы вышли у меня достаточно удачно. Наши учителя остались довольны мною и Ольгой. Обещают нам несомненный скорый успех в искусстве владеть рапирой и шпагой.
   К двум часам мы возвращаемся в дамскую. А четвертью часа позже в коридоре поднимается необычайная суета.
   – Маэстро пришел! – различаю я в общем смутном гуле.
* * *
   Как будто день, до сих пор дождливый, проясняется при появлении очень полного человека с полуседой гениальной головой. Приветливая, улыбка играет на тонких губах «маэстро» – как принято на курсах называть Владимира Николаевича Давыдова.
   Он стоит подле кафедры, положив на нее руку, и пристально осматривает каждого из нас.
   И вот раздается его мягкий голос:
   – Садитесь, господа. Прежде чем заняться с вами, я бы хотел узнать, что влечет вас на сцену. Я, конечно, понимаю, что среди вас большинство, если даже не все, надеются на прочный заработок, если есть способности, талант. Это, так сказать, своим чередом. Но я уверен, что не только ради заработка вы выбрали профессию артиста. Ведь вы, наверное могли выбрать другую, более выгодную профессию. Были и есть, очевидно, другие причины, заставившие вас посвятить себя сцене. Вот мне бы и хотелось узнать, что именно привлекло вас сюда. Надеюсь, вы ответите мне откровенно… Вот, вы первая потрудитесь ответить на мой вопрос, – неожиданно быстро обратился он к Марусе Алсуфьевой, усевшейся на первой парте.
   Маруся вскочила со скамейки и отчаянно затеребила кончик косы, перекинутой через плечо:
   – Я не знаю, право… Это как-то безотчетно вышло… меня с детства влекло на сцену… Мы дома устраивали театры, потом я читала на литературных занятиях в гимназии. Потом участвовала в любительских спектаклях. А сюда я попала как-то неожиданно…
   Маруся сбилась и смолкла.
   – А вы? – спросил Давыдов Берегового.
   – Мой отец был комиком в провинции, и я хочу хоть отчасти продолжать его дело.
   Слово за словом полились ответы. Боб Денисов оказался сыном оперного певца. Коршунов происходил из писательской семьи, где собирались художники и артисты, подметившие дарование в мальчике. Федя Крылов, самый юный, промямлил, что в театре весело, а в университете скучно, и что ему все равно, где учиться теперь. Немчик Рудольф поднялся со своего места и, чуть хмуря брови над детски-ясными, застенчивыми глазами, произнес чуть слышно:
   – Позвольте мне не ответить на этот вопрос. Это мое частное, личное дело.
   Мы ахнули и со страхом взглянули на маэстро. «Дерзость» Рудольфа поразила нас.
   Но Владимир Николаевич улыбнулся только мягкой, словно ободряющей улыбкой.
   – Вы? – спросил он Орлову.
   – Я люблю сцену! Люблю театр! – зазвучал ее красивый голос. – Я оживаю только в театре, только во время пьесы!.. Тогда жизнь, обычная, серая, перестает для меня существовать… Вот почему я решила посвятить себя сцене.
   Орлова не докончила и устало опустилась на скамью.
   – Благодарю вас, – произнес «маэстро» серьезно, и улыбка сбежала с его лица.
   Мы невольно повернули головы в сторону Орловой. Ее простые слова обнаружили незаурядную личность, душу, пережившую немало, несмотря на молодые годы.
   Ольга Елецкая встрепенулась, когда «маэстро» обратился к ней. И торжественно прозвучали ее слова, хотя она говорила самые обыкновенные вещи.
   – Люблю искусство… Видела дивные образы… Наслаждалась несравненной игрой и вот пришла сюда, чтобы играть самой…
   Шепталова и Тоберг откровенно заявили, что жизнь барышень из общества с выездами, нарядами и балами скучна и однообразна, и их потянуло туда, где все ярко, живо и прекрасно.
   Давыдов ответил так:
   – На сцене не все ярко и прекрасно. О, на сцене куда больше колючих терний, чем на ином пути… И ради развлечения сюда приходить не стой, да и нельзя. В алтарь не вступают со смехом. Где великое служение искусству, там жертвоприношение и только. Да.
   Он замолк, и я почувствовала, что Давыдов сейчас обратится ко мне. И, не дожидаясь вопроса, я сказала.
   – Я пришла сюда, чтобы научиться искусству, которое я люблю всем сердцем, всем существом моим… Не знаю, что выйдет из меня: актриса или бездарность, но… какая-то огромная сила владеет мною… Что-то поднимает меня от земли и носит вихрем, когда я читаю стихи в лесу, в поле, у озера или просто так, дома… В моих мечтах я создала замок Трумвиль, в котором была я принцессой Брандегильдой, а мой муж рыцарем Трумвилем… А мой маленький принц, мой ребенок…
   Я задохнулась на минуту. «Осрамилась! Осрамилась!» – вспыхнули в душе моей огненные слова. Я боялась взглянуть в лицо «маэстро». Что он подумал обо мне, наверное, сумасшедшая, или просто глупая, тщеславная девчонка.
   Но, должно быть, он понял меня, потому что сказал:
   – Ну, дай Бог!
   И тотчас же, переменив тему, заговорил о великой задаче артиста.
   Он развернул нам картину огромного актерского труда, безостановочной работы, тяжелого, подчас непосильного, тернистого пути. «Кто надеется найти здесь, на этом поприще, – говорил он, – одни розы, яркие пестрые цветы, праздник жизни, веселье, радости и целый букет успеха, тот пусть уйдет скорее из нашего храма, пока не поздно еще. Здесь работа колоссальная и труд, порою непосильный для слабодушных. Разгильдяйству, лености здесь не место. Отбросить надо все, что не касается служения искусству. Многие легкомысленно идут на сцену только ради славы. Это грех, это преступление, за которое приходится потом платить горьким разочарованием; кто идет на сцену только с мечтою стать „известностью“ – тот обыкновенно печально кончает свою карьеру, не достигнув цели. Искусства ради надо входить в наш храм. А для этого надо понять прежде всего высокую задачу театра. Театр должен оздоравливать толпу. Людям, измученным, больным душою и телом, усталым, истерзанным нуждою, горем, лишениями, он должен дать минуты отдохновения, радости, света. Людям порочным, недобрым – показать все их дурные стороны».
   Ах, как он говорил! Мы, затаив дыхание, слушали его. Наши глаза не отрывались от этого полного воодушевления лица. Да, настоящий актер был перед нами, и светом истинного, вдохновенного искусства веяло от его слов!.. Он давно уже закончил свою горячую речь, а мы еще сидели, завороженные. И только когда он вышел, мы очнулись, словно проснулись от сладкого сна.
   – Вот это был нумер, я вам доложу! – воскликнул Боб Денисов.
   – Н-да! Шикарно, что и говорить! – подхватил Береговой.
   Коршунов усмехнулся ему одному понятной усмешкой. Глаза Орловой загорелись и осветили теплым, ясным светом ее печальное лицо, отчего оно сразу стало проще, добрее.
   Ольга Елецкая шептала в каком-то упоении:
   – Я ничего более красивого и вдохновенного не встречала в жизни! Я предлагаю, господа, сегодня же идти в театр. Он играет в «Свадьбе Кречинского». Забросаем его цветами.
   – Это невозможно.
   – Почему?
   Боб Денисов уставился на Елочку испуганными глазами и затвердил растерянно:
   – Нельзя этого! Нельзя! Нельзя!
   – Но почему же? – повторила она.
   Вместо ответа он вывернул с самым серьезным видом карманы и произнес с комической беспомощностью большого ребенка, так мало гармонировавшей с его лицом факира и прямыми, словно высеченными из камня, как на статуях, волосами:
   – Нельзя, потому что денежек нет, денежки – ау – плакали. Если будут цветы, не будет обеда. А посему я предпочитаю восторгаться речью «маэстро» без всяких вещественных доказательств. И кто не за меня в данном случаю, тот против меня, и того я вынужден считать моим врагом и искусителем.
   – Присоединяюсь, коллега, ибо и мои карманы плачут, – заявил Береговой и с комической ужимкой пожал руку Бобу.
   – Трогательное объединение! Где двое – там и третий! – И Федя Крылов мальчишеским жестом закинул им на плечи руки и закружил обоих по классу.
   – Господа, шутки в сторону. Я хочу говорить серьезно, – сказал Борис Коршунов, – нам необходимо объединиться, собираться друг у друга по очереди всей компанией, читать классические образцы, декламировать, спорить. Кто согласен – подними руку.
   Все, разумеется, оказались согласными, и одиннадцать рук взлетели в воздух.
   – Ура! Виват! – прокричали юноши, но так несдержанно громко, что классная дама тревожно просунула в дверь свою черную, гладко причесанную на пробор голову.
   – Господа, вы свободны и можете расходиться по домам. Завтра к девяти собраться без опозданий. Владимир Николаевич будет ровно в два. И завтра же с ним у вас начнутся правильные занятия. До свидания, я вас больше не задерживаю господа.
   – Это очень мило с вашей стороны, Виктория Владимировна.
   И «длинный факир», как я по старой институтской привычке давать прозвища уже успела «окрестить» Денисова, сделал такой великолепный поклон, что Маруся Алсуфьева взвизгнула от восторга и все мы покатились со смеха.
   В вестибюле мы разбирали верхнюю одежду. У Ольги – стильная шляпа начала прошлого столетия, и вся она, с ее мечтательной внешностью, кажется барышней другого века. Недаром ее называли в институте «Пушкинской Татьяной». Это мнение разделял, очевидно, и Боб Денисов.
   «Я вам пишу, чего же боле… Что я могу еще сказать», – запел он высоким голосом, подражая одной из оперных певиц.
   – Господин, нельзя ли потише. На улице петь не полагается, – предупреждает его не весть откуда вынырнувший городовой, почтительно прикладывая руку к козырьку фуражки.
   – Я не господин, а жрец! – впадая мгновенно в мрачную задумчивость, изрекает Боб своим грозным басом.
   – Господин Жрец, потише, – покорно соглашается почтенный блюститель порядка, плохо, очевидно, понимая, что означает столь мудреное слово.
   – Искусства! Жрец искусства! – завопил на всю улицу Денисов.
   – Господин…
   Но мы уже далеко…
   Какое солнце, какая радость разлита вокруг, несмотря на дождь и осеннюю слякоть! И эту радость посеял в наши души талант человека, умеющего так ясно и по-детски любить искусство, свое призвание.
   – У меня есть еще двугривенный. Батя пришлет завтра месячную посылку в размере 15 рублей своему лоботрясу, – говорит Федя Крымов. – Борис, хочешь, пойдем со мною обедать в греческую кухмистерскую? Разгуляемся, так и быть, на все двадцать грошей.
   Факир думает с минуту, морща нос, потом изрекает мрачно:
   – Я прикладываю свои пятнадцать, и да здравствует лукулловский пир!
   На углу кого-то ждет щегольская пролетка.
   Шепталова говорит, придерживая рукой свою срывающуюся от ветра огромную, покрытую щегольскими перьями шляпу:
   – Mesdamoiselles! He желает кто-нибудь, я подвезу до Литейной?
   Но никто не соглашается. Так весело всей толпой шлепать по лужам под гудящий бас Боба и смешки Кости Берегового.
   После минутного колебания в пролетку вскакивает Лили Тоберг.
   – Я с вами, Ксения, возьмите меня.
   – Светские барышни! – презрительно щурится им вслед Боб, и все его благодушие большого, длинного ребенка исчезает куда-то. – И к чему пошли на сцену, спрашивается?! Сидели бы дома – тепло и не дует. Тут есть нечего, последние гроши за учение внести надо, а они в шелках и в бархатах, на собственных пролетках разъезжают!
   – Стыдитесь, Денисов, – неожиданно прервала его Ольга. – Вы не знаете причины, которая привела их сюда.
   – А вы не слыхали разве, что они отвечали на вопрос «маэстро»? Скучно им, видите ли, оттого и пришли. Кощунство какое!
   – Приветствую это признание, потому что оно искреннее, – перекрикиваю я спорщиков.
   – Да! Да! Да! Каждый идет туда, куда его тянет, – неожиданно воодушевляясь, говорит Ольга. – Я строю свои мечты в заоблачных далях; Лида Воронская, Чермилова то есть, живет в мире сказочных грез; Саня Орлова…
   – Ой, ой, ой! Боюсь! Не надо мечты и заоблачных грез! – тоненьким фальцетом пищит Костя Береговой и неожиданно попадает в одну из луж, обильно покрывающих главную аллею Екатерининского сквера.
   Маруся Алсуфьева хохочет так, что встречная няня с детьми проворно отскакивает, самым искренним образом приняв ее за сумасшедшую, вырвавшуюся из больницы.
   На Невском мы расстаемся. Саня Орлова, в сопровождении Коршунова, Берегового и Рудольфа, идут пешком на Васильевский Остров. С ними до конки на Петербургскую Сторону шагает веселая хохотунья Маруся. На Михайловской улице в другую конку сядет моя Ольга и поедет к Смольному, где ютится у своей одинокой тетки, которая служит в канцелярии богадельни за жалкие гроши. Денисов и Федя Крымов провожают меня до своей кухмистерской. Затем я сворачиваю к себе в Кузнечный, а они идут «насыщаться» копеечным обедом.
   На Владимирской улице народу сегодня немного. Осенняя слякоть гонит по домам. Уже начинают падать ранние сентябрьские сумерки, хотя только четыре часа.
   Я оглядываюсь, убеждаюсь, что никто меня не видит, и, забыв мгновенно свои почтенные девятнадцать лет, пускаюсь галопом вприскачку, чтобы поскорее добежать до дома и увидеть моего маленького принца…
   Дома меня ждет остывший суп, засохший антрекот и перестоявшиеся, похожие на черные угольки картофелины, да воркотня Анюты, но все это вздор в сравнении с крошечными ручонками, обвившими мою шею, с милым лепетом моего ненаглядного принца, светлокудрого, из далекого замка Трумвиль…
* * *
   Прошел целый месяц со дня моего поступление на драматические курсы. Холодная студеная осень уже вступила в свои права.
   Как скоро, однако, пробежало время!
   Я стою в начале длинной шеренги из одиннадцати человек напротив зеркала в репетиционном зале. Левая рука моя лежит на барьере, правая плавно поднимается и закругляется над головой.
   – Раз-два! Раз-два! Раз-два! – отсчитывает мерным как метроном голосом высокий, стройный господин во фраке, с пепельно седой головой и львиным профилем.
   Это наш преподаватель танцев, пластики и мимики Листов.
   Сейчас идет класс пластики. Белокурый тапер ударяет по клавишам рояля, и мы переходим на танцкласс. Звуки модного «миньона» оглашают училище. Мой неизменный кавалер по танцам – Вася Рудольф. Неуклюжий и удивительно забавный Федя Крымов танцует с Лили Тоберг. Ловкий, подвижный Костя Береговой танцует с Шепталовой, Боб – с моей Олей, Саня Орлова чередуется с Марусей, так как у них один кавалер на двоих – Борис Коршунов.
   Сегодня «маэстро» не придет заниматься с нами; у него генеральная репетиция в театре. Его заменяет маленький старичок с черными гладкими волосами, с кукольным личиком, точно взятым с какой-то старинной гравюры. И волосы, и галстук, и все его тихие размеренные движения – все старинное.
   Это – артист Шимаев.
   Басни наши мы ему отвечаем, как говорится, спустя рукава, и тотчас же приступаем к расспросам об образцовой сцене, где он служит, и, главным образом, о «маэстро». Наш старичок оживляется неожиданно. В «маэстро», в его гений он верует, как в святыню. Он рассказывает о нем с увлечением взрослого ребенка.
   В четыре часа выходим из училища. Шепталова уезжает с Лили Тоберг. Они подружились, а мы, «демократы», по прозвищу, данному нам Бобом, энергично шлепаем по способу пешего хождения. По пути уславливаемся вечером прийти в театр. Нам, «курсовым», полагается даровая ложа, иногда две или три на каждое представление. Весь этот месяц мы широко пользовались этим правом смотреть пьесы на лучшей из русских сцен. Мы наслаждались несравненною игрою нашего «маэстро», а еще образцового комика – Варламова, знаменитой Савиной, Стрельской и Комиссаржевской.
   В тот вечер как раз шла пьеса, в которой знаменитая артистка Вера Федоровна Комиссаржевская выступала в роли девочки-подростка в одной из пьес немецкого классического репертуара.
   Наскоро пообедав подгоревшей котлетой и выслушав неминуемую воркотню Анюты, «где это видано и где это слыхано, чтобы до пяти часов голодом морили, на одном фриштыке сухом», да повозившись с моим маленьким принцем и сделав ему ванночку, бегу в театр.
   Наши все уже в сборе, кроме Ксении и Лели, которые в этот вечер поехали в оперу. В ложе, где полагается быть всего шестерым, нас набирается девятеро, и мы жужжим, как пчелы. Из соседних лож подозрительно поглядывают на нас, потому что Боб Денисов при помощи бинокля, взятого им у Оли, показывает удивительные фокусы. Он глотает бинокль и потом неожиданно находит его за обшлагом Феди Крымова, и все это со своей абсолютно спокойной физиономией факира.
   Лавры его успеха не дают покоя Косте Береговому. Тот тоже старается придумать что-нибудь такое, чтобы нас рассмешить.
   Борис Коршунов неожиданно выпаливает со своим рассеянно-мечтательным видом:
   – А у меня в боковом кармане пальто имеется шоколад. Целая коробка!
   – Что же вы этого раньше не сказали, коллега? Это уже не по-товарищески, Боря! – и Маруся Алсуфьева укоризненно качает головой.
   – Нехорошо! – соглашается с нею Саня Орлова.
   – Господа! Я советую наказать коллегу за укрывательство и, лишив его конфет, разыграть их немедленно, предлагает Федя Крымов.
   – Чужая собственность должна быть неприкосновенна, – изрекает мрачным басом факир и, перешагнув своими журавлиными ногами через кресло, выходит из ложи.
   – Куда вы, Боб? Куда вы? – интересуемся мы.
   – Туда! – жестом указывает он вдаль и уже на пороге прибавляет, состроив забавную мину: – за Борисовым шоколадом, конечно. Как вы недогадливы, лорды и джентльмены, и вы, милейшие миледи, и мисс тоже.
   – Вот вам и неприкосновенная чужая собственность! – возмущается Костя. – Хорошо еще, если он принесет коробку сюда в завязанном виде… Знаете ли, господа, я пойду и понаблюдаю за ним; послужу, так сказать, сдерживающим началом.
   – Ха-ха-ха! – залилась Маруся. – Ну, дети мои, теперь уже решено: мы не увидим конфет как своих ушей.
   Но, к счастью, она ошибается. Ровно за минуту до поднятия занавеса они появляются в ложе, с самым серьезным видом держа коробку за оба конца.
   В соседней ложе какие-то незнакомые барышни смеются. Длинный с журавлиными ногами Боб и маленький Костя, действительно, забавны, когда они рядом.
   Сане Орловой, как самой тихой из нас, разрешается развязать коробку. Но оркестр как раз в эту минуту заканчивает играть, и занавес взвивается.
   Как бесподобна Комиссаржевская на сцене! Полная иллюзия милого пятнадцатилетнего подростка! Так хороша, естественна ее игра! Да и полно – игра ли это? Знаменитая артистка живет, горит, пылает на сцене, передавая с мастерством настоящие страдания, настоящую жизнь. И этот голос, который никогда не забудется теми, кто его слышал хоть раз в своей жизни. И эта несравненная мимика очаровательного детского личика, эти глаза, лучистые и глубокие, как океан безбрежный!..
   Сидим, затаив дыхание, впитывая в себя каждый звук ее чарующего, ни с чем не сравнимого голоса, ловя каждое ее движение, каждый ее взгляд.
   И когда с легким шуршанием занавес опускается, мы продолжаем сидеть, как завороженные, боясь нарушить жестом или словом тишину очарования, охватившего нас.
   Только звуки оркестра, раздавшегося в антракте, приводят нас немного в себя.
   – А что же конфеты? – оживает первый Боб Денисов. – Лорды и джентльмены, прошу не стесняться, хотя шоколад, признаться, чужой. Но я ничего не слышу и не вижу, на все заранее закрываю уши и глаза…
   Но не встретив одобрения с нашей стороны, на этот раз он умолкает.
   Наше очарованье длится… Маленькая женщина с гениальной душой заполнила нас всех своей дивной игрою. Я чувствую, что и Ольга, и Саня Орлова, и Коршунов тоже сейчас, как и я, далеки от земли.
   – Да, я понимаю, что можно умереть от счастья, видя такое исполнение! – роняет нервно Борис Коршунов.
   – Такую жизнь! – поправляет Саня.
   – Светлое, радостное, прекрасное существо! В каких голубых садах обитает ее гений? – шепчет Елочка.
   – Ой-ой! Не надо, Олечка, не надо таких сногсшибательных выражений, – с комическим ужасом подхватывает Береговой. – Я насчет декадентства ничего не понимаю. Лучше скушайте шоколаденку, с разрешения хозяина коробки.
   – Коробка! Шоколад! Что за пошлость после этой музыки театра! – произнес Коршунов, все еще продолжая смотреть на сцену зачарованным взором.
   В коробке осталось лишь несколько штук на донышке. Мы уничтожаем шоколад с аппетитом, какой дай Бог иметь всякому.
   Боб ставит коробку на барьер перед собою и строго контролирует каждого, кто протягивает к ней руку.
   – Попрошу не брать ликерной бутылочки, она моя, – заявляет он серьезным тоном.
   – А вот, представь себе, что именно на нее у меня и разыгрался аппетит, – говорит Федя и тянется за коробкой.
   Боб демонстративно отодвигает ее подальше. Федя настаивает. Соседки по ложе, смешливые барышни, с любопытством следят за этой игрой.
   – Хоцу цоколадную бутильку! – тоном избалованного ребенка тянет Федя и стремительно хватает коробку. И – о, ужас! – мы не успеваем опомниться, как вся она с оставшимися конфетами, перекувыркиваясь, как птица, летит в партер. Шоколадинки выпадают из нее и темными градинами устремляются туда же.
   В партере переполох… Чей-то истерический смешок, затем негодующий возглас сердитого старичка во фраке, нервно потирающего свою глянцевито блестящую, без признака волос, голову.
   Мы замираем от неожиданности и страха и смотрим вниз прямо на лысину старичка и на нервно мечущуюся близ него в своем кресле даму.
   – Увы! Они были с ликером! – трагически шепчет Боб и лезет под стул от охватившего его гомерического смеха.
   Тот же неудержимый прилив хохота захватывает и нас.
   – Они были с ликером!.. – шепчет Маруся, вся содрогаясь от хохота, багровая, как свекла.
   Рассерженный и гневный влетает к нам театральный чиновник.
   – Господа! Как можно?! Этому нет названия! Это безобразие! Ведь вы не дети!
   – Нечаянно… Мы это нечаянно, – находит, наконец, силы выдавить из себя Федя Крымов, с налившимися от тщетного усилия удержать смех жилками на лбу, но, не выдержав, фыркает и заливается снова.
   Капельдинер с тряпкой бежит в партер. Оркестр заканчивает свой нумер, и снова забывается все, весь мир с его большими и мелкими событиями, и чудное обаяние талантливой артистки захватывает наши души и уносит их в заоблачную даль.

ГЛАВА 3

   Передо мною лежит письмо из далекой Сибири. Письмо от «рыцаря Трумвиля» к его «маленькой Брундегильде» и крошечному «принцу». Такое славное, ласковое, родное письмецо!
   Но оно не может развеять печальных мыслей. У маленького принца режутся первые зубки, и он не спит третью ночь. Не спят с ним и его юная мать, и кормилица Саша.
   Бывают случаи, что дети умирают от первых зубов. Эта мысль гнетет меня.
   Сегодня праздник, одно из декабрьских воскресений. Скоро предрождественский экзамен, и на душе у меня так бесконечно тяжело.
   Совсем изморившаяся Саша спит как убитая. В моей комнате сидят Оля, Маруся Алсуфьева, Рудольф и Боб.
   Оля ночует у меня сегодня, помогает ухаживать за моим Юриком. Маруся Алсуфьева, подвязав передник, помогает Анюте стряпать обед, потому что та заявила самым решительным образом, что не успеет наготовить на такую большую «кумпанию».
   Боб переписывает с моих тетрадей лекции, прикусив кончик языка и усиленно дыша от «напряжения непосильных трудов», как он выражается, а нежный, голубоглазый Рудольф забавляет маленького принца. Он то делает ему «козу», то изображает «сороку-ворону», то вертит погремушки перед его глазенками.
   Откуда такие неожиданные способности у этого всегда серьезного, сдержанного и застенчивого Васи, неизвестно.
   Мы, как и предполагали раньше, собирались теперь еженедельно по вечерам друг у друга. Сегодня была очередь Ольги принимать у себя. Но милая девушка не хотела звать к себе гостей без меня. А я не в силах была оставить маленького принца.
   – Надо было бы, собственно говоря, позвать доктора, – изрек неожиданно Боб и с размаху наградил исполинской кляксой совершенно чистую страницу.
   – Ее лекции! Лидины лекции! Вы измазали их, несчастный! – восклицает Маруся.
   – Что за ужас, подумаешь! И что такое лекция перед вопросом – позвать доктора или не позвать, когда у мальчика режутся зубки?! И вы не вздумайте меня, пожалуйста, прибить Маруся, потому что я этого не потерплю и буду кричать на весь дом.
   Позвать доктора? Гм! Не могу же я сказать им, что все имевшиеся в доме деньги я еще неделю тому назад отдала за право посещать лекции на драматических курсах. Теперь хозяйственные расходы у нас делаются из тех сумм, которые я выручаю из заклада той или другой вещи моего недавно еще такого нарядного гардероба. Мой отец, правда, присылает мне деньги каждый месяц, но мне их не хватает. А от помощи мужа я отказалась. Ему там, в холодной стране, так понадобится его скромное жалованье. Приходится сводить кое-как концы с концами. Приданое серебро уже заложено и мои серьги тоже… А расходы не уменьшаются, жизнь, оказывается, так дорога.
   Я откровенно заявляю, что у меня в доме «ни гроша» и что… ломбард закрыт. По воскресеньям он всегда бывает закрыт.
   – Глупое, в сущности, правило, – вставляет Боб, захлопывая тетради, и с самым энергичным видом подступает ко мне. – А как у нас насчет татар, коллега?
   – Каких татар? – недоумеваю я.
   – Ах! Лорды и джентльмены, ничего она не понимает, я вижу, эта миледи! Я говорю, конечно, не о татарском иге и нашествии Батыя, а о тех мирных халатниках-татарах, которые ходят к нам на дворы для покупки разного хлама.
   – Ага! – начинаю я понимать. – Отлично, милый Боб, отлично! Зовите татарина: у меня, к счастью, есть, что продать.
   Последних моих слов он не слышит, потому что журавлиные ноги уже выносят его на улицу.
   – Князь! Князь! – слышим мы спустя минуту его голос во дворе.
   Я при помощи Оли, Маруси и Васи Рудольфа выталкиваю сундук с моим гардеробом и начинаю энергично рыться в нем. Маленький принц, лежа с поднятыми под одеяльцем ножонками поперек широкой оттоманки, следит за нами блестящими глазками. Ему, очевидно, нравится вся эта суета.
   Бархатное платье… Шелковый капот… Белое средневековое одеянье Брундегильды… Еще бальное… Еще визитное… и чудесная на белом ангорском меху ротонда – все это вмиг покрывает стол, стулья, диван и кресла моей маленькой квартиры.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента