— Оля!
   И, ожидая, что она скажет ещё что-нибудь ужасное, он прижался к спинке дивана, и вся его большая фигура стала казаться такою же беспомощно-детской, как и улыбка.
   — Оля, как ты могла это сказать? — прошептал он.
   Ольга Михайловна опомнилась. Она вдруг почувствовала свою безумную любовь к этому человеку, вспомнила что он её муж, Пётр Дмитрич, без которого она не может прожить ни одного дня и который её любит тоже безумно. Она зарыдала громко, не своим голосом, схватила себя за голову и побежала назад в спальню.
   Она упала в постель, и мелкие, истеричные рыдания, мешающие дышать, от которых сводит руки и ноги, огласили спальню. Вспомнив, что через три-четыре комнаты ночует гость, она спрятала голову под подушку, чтобы заглушить рыдания, но подушка свалилась на пол, и сама она едва не упала, когда нагнулась за ней; потянула она к лицу одеяло, но руки не слушались и судорожно рвали все, за что она хваталась.
   Ей казалось, что все уже пропало, что неправда, которую она сказала для того, чтобы оскорбить мужа, разбила вдребезги всю её жизнь. Муж не простит её. Оскорбление, которое она нанесла ему, такого сорта, что его не сгладишь никакими ласками, ни клятвами... Как она убедит мужа, что сама не верила тому, что говорила?
   — Кончено, кончено! — кричала она, не замечая, что подушка опять свалилась на пол. — Ради бога, ради бога!
   Должно быть, разбуженные её криками, уже проснулись гость и прислуга; завтра весь уезд будет знать, что с нею была истерика, и все обвинят в этом Петра Дмитрича. Она делал усилия, чтобы сдержать себя, но рыдания с каждою минутой становились все громче и громче.
   — Ради бога! — кричала она не своим голосом и не понимала, для чего кричит это. — Ради бога!
   Ей показалось, что под нею провалилась кровать и ноги завязли в одеяле. Вошёл в спальню Пётр Дмитрич в халате и со свечой в руках.
   — Оля, полно! — сказал он.
   Она поднялась и, стоя в постели на коленях, жмурясь от свечи, выговорила сквозь рыдания:
   — Пойми... пойми...
   Ей хотелось сказать, что её замучили гости, его ложь, её ложь, что у неё накипело, но она могла только выговорить:
   — Пойми... пойми!
   — На, выпей! — сказал он, подавая ей стакан воды.
   Она послушно взяла стакан и стала пить, но вода расплескалась и полилась ей на руки, грудь, колени... «Должно быть, я теперь ужасно безобразна!»— подумала она. Пётр Дмитрич молча уложил её в постель и укрыл одеялом, потом взял свечу и вышел.
   — Ради бога! — крикнула опять Ольга Михайловна. — Пётр, пойми, пойми!
   Вдруг что-то сдавило её внизу живота и спины с такою силой, что плач её оборвался, и она от боли укусила подушку. Но боль тотчас же отпустила её, и она опять зарыдала.
   Вошла горничная и, поправляя на ней одеяло, спросила встревоженно:
   — Барыня, голубушка, что с вами?
   — Убирайтесь отсюда! — строго сказал Пётр Дмитрич, подходя к постели.
   — Пойми, пойми... — начала Ольга Михайловна.
   — Оля, прошу тебя, успокойся! — сказал он. — Я не хотел тебя обидеть. Я не ушёл бы из спальни, если бы знал, что это на тебя так подействует. Мне просто было тяжело. Говорю тебе как честный человек...
   — Пойми... Ты лгал, я лгала...
   — Я понимаю... Ну, ну, будет! Я понимаю... — говорил Пётр Дмитрич нежно, садясь на её постель. — То сказала ты сгоряча, понятно... Клянусь богом, я люблю тебя больше всего на свете и, когда женился на тебе, ни разу не вспомнил, что ты богата. Я бесконечно любил — и только... Уверяю тебя. Никогда я не нуждался и не знал цены деньгам, а потому не умею чувствовать разницы между твоим состоянием и моим. Мне всегда казалось, что мы одинаково богаты. Я что я в мелочах фальшивил, то это... конечно, правда. Жизнь у меня до сих пор была устроена так несерьёзно, что как-то нельзя обойтись без мелкой лжи! Мне теперь самому тяжело. Оставим этот разговор, бога ради!...
   Ольга Михайловна опять почувствовала сильную боль и схватила мужа за рукав.
   — Больно, больно, больно... — сказала она быстро. — Ах, больно!
   — Черт бы взял этих гостей! — пробормотал Пётр Дмитрич, поднимаясь. — Ты не должна была ездить сегодня на остров! — крикнул он. — И как это я, дурак, не остановил тебя? Господи боже мой!
   Он досадливо почесал себе голову, махнул рукой и вышел из спальни.
   Потом он несколько раз входил, садился к ней на кровать и говорил много, то сердито, но она плохо слышала это. Рыдания чередовались у неё с страшною болью, и каждая новая боль была сильнее и продолжительнее. Сначала во время боли она задерживала дыхание и кусала подушку, но потом стала кричать неприличным, раздирающим голосом. Раз, увидев около себя мужа, она вспомнила, что оскорбила его, и, не рассуждая, бред ли это, или настоящий Пётр Дмитрич, схватила обеими руками его руку и стала целовать её.
   — Ты лгал, я лгала... — начала она оправдываться. — Пойми, пойми... Меня замучили, вывели из терпенья...
   — Оля, мы тут не одни! — сказал Пётр Дмитрич.
   Ольга Михайловна приподняла голову и увидела Варвару, которая стояла на коленях около комода и выдвигала нижний ящик. Верхние ящики были уже выдвинуты. Кончив с комодом, Варвара поднялась и, красная от напряжения, с холодным, торжественным лицом принялась отпирать шкатулку.
   — Марья, не отопру! — сказала она шёпотом. — Отопри, что ли.
   Горничная Марья ковыряла ножницами в подсвечнике, чтобы вставить новую свечу; она подошла к Варваре и помогла ей отпереть шкатулку.
   — Чтоб ничего запертого не было... — шептала Варвара. — Отопри, мать моя, и этот коробок. Барин, — обратилась она к Петру Дмитричу, — вы бы послали к отцу Михаилу, чтоб царские врата отпер! Надо!
   — Делайте: что хотите, — сказал Пётр Дмитрич, прерывисто дыша, — только, ради бога, скорей доктора или акушерку! Поехал Василий? Пошли ещё кого-нибудь. Пошли своего мужа!
   «Я рожу», — сообразила Ольга Михайловна. — Варвара, — простонала она, — но ведь он родится не живой!
   — Ничего, ничего, барыня... — зашептала Варвара.. — Бог даст, живой бундить (так она выговаривала слово «будет»)! Бундить живой.
   Когда Ольга Михайловна в другой раз очнулась от боли, то уж не рыдала и не металась, а только стонала. От стонов она не могла удержаться даже в те промежутки, когда не было боли. Свечи ещё горели, но уже сквозь шторы пробивался утренний свет. Было, вероятно, около пяти часов утра. В спальне за круглым столиком сидела какая-то незнакомая женщина в белом фартуке и с очень скромною физиономией. По выражению её фигуры видно было, что она давно уже сидит. Ольга Михайловна догадалась, что это акушерка.
   — Скоро кончится? — спросила она и в своём голосе услышала какую-то особую, незнакомую ноту, какой раньше у неё никогда не было. «Должно быть, я умираю от родов», — подумала она.
   В спальню осторожно вошёл Пётр Дмитрич, одетый, как днём, и стал у окна, спиной к жене. Он приподнял штору и поглядел в окно.
   — Какой дождь! — сказал он.
   — А который час? — спросила Ольга Михайловна, чтобы ещё раз услышать в своём голосе незнакомую нотку.
   — Без четверти шесть, — отвечала акушерка.
   «А что, если я в самом деле умираю? — подумала Ольга Михайловна, глядя на голову мужа и на оконные стекла, по которым стучал дождь. — Как он без меня будет жить? С кем он будет чай пить, обедать, разговаривать по вечерам, спать?»
   И он показался ей маленьким, осиротевшим; ей стало жаль его и захотелось сказать ему что-нибудь приятное, ласковое, утешительное. Она вспомнила, как он весною собирался купить себе гончих и как она, находя охоту жестокой и опасной, помешала ему сделать это.
   — Пётр, купи себе гончих! — простонала она.
   Он опустил штору и подошёл к постели, хотел что-то сказать, но в это время Ольга Михайловна почувствовала боль и вскрикнула неприличным, раздирающим голосом.
   От боли, частых криков и стонов она отупела. Она слышала, видела, иногда говорила, но плохо понимала и сознавала только, что ей больно и сейчас будет больно. Ей казалось, что именины были уже давно-давно, не вчера, а как будто год назад, и что её новая болевая жизнь продолжается дольше, чем её детство, ученье в институте, курсы, замужество, и будет продолжаться ещё долго-долго, без конца. Она видела, как акушерке принесли чай, как позвали её в полдень завтракать, а потом обедать; видела, как Пётр Дмитрич привык входить, стоять подолгу у окна и выходить, как привыкли входить какие-то чужие мужчины, горничная, Варвара... Варвара говорила только «бундить, бундить» и сердилась, когда кто-нибудь задвигал ящики в комоде. Ольга Михайловна видела, как в комнате и в окнах менялся свет: то он был сумеречный, то мутный, как туман, то ясный, дневной, какой был вчера за обедом, то опять сумеречный... И каждая из этих перемен продолжалась так же долго, как детство, ученье в институте, курсы...
   Вечером два доктора — один костлявый, лысый, с широкою рыжею бородою, другой с еврейским лицом, черномазый и в дешёвых очках — делали Ольге Михайловне какую-то операцию. К тому, что чужие мужчины касались её тела, она относилась совершенно равнодушно. У неё уже не было ни стыда, ни воли, и каждый мог делать с нею, что хотел. Если бы в это время кто-нибудь бросился на неё с ножом, или оскорбил Петра Дмитрича, или отнял бы у неё права на маленького человечка, то она не сказала бы ни одного слова.
   Во время операции ей дали хлороформу. Когда она потом проснулась, боли все ещё продолжались и были невыносимы. Была ночь. И Ольга Михайловна вспомнила, что точно такая же ночь с тишиною, с лампадкой, с акушеркой, неподвижно сидящей у постели, с выдвинутыми ящиками комода, с Петром Дмитричем, стоящим у окна, была уже, но когда-то очень, очень давно...


V


   «Я не умерла...»— подумала Ольга Михайловна, когда опять стала понимать окружающее и когда болей уже не было.
   В два настежь открытые окна спальни глядел ясный летний день; в саду за окнами, не умолкая ни на одну секунду, кричали воробьи и сороки.
   Ящики в комоде были уже заперты, постель мужа прибрана. Не было в спальне ни акушерки, ни Варвары, ни горничной; один только Пётр Дмитрич по-прежнему стоял неподвижно у окна и глядел в сад. Не слышно было детского плача, никто не поздравлял и не радовался, очевидно, маленький человечек родился не живой.
   — Пётр! — окликнула Ольга Михайловна мужа.
   Пётр Дмитрич оглянулся. Должно быть, ч того времени, как уехал последний гость и Ольга Михайловна оскорбила своего мужа, прошло очень много времени, так как Пётр Дмитрич заметно осунулся и похудел.
   — Что тебе? — спросил он, подойдя к постели.
   Он глядел в сторону, шевелил губами и улыбался детски-беспомощно.
   — Все уже кончилось? — спросила Ольга Михайловна.
   Пётр Дмитрич хотел что-то ответить, но губы его задрожали, и рот покривился старчески, как у беззубого дяди Николая Николаича.
   — Оля! — сказал он, ломая руки, и из глаз его вдруг брызнули крупные слезы. — Оля! Не нужно мне ни твоего ценза, ни съездов (он всхлипнул)... ни особых мнений, ни этих гостей, ни твоего приданого... ничего мне не нужно! Зачем мы не уберегли нашего ребёнка? Ах, да что говорить!
   Он махнул рукой и вышел из спальни.
   А для Ольги Михайловны было уже решительно все равно. В голове у неё стоял туман от хлороформа, на душе было пусто... То тупое равнодушие к жизни, какое было у неё, когда два доктора делали ей операцию, все ещё не покидало её.