«17. 18 февраля»
   Последние дни дали Москве такую массу событий, что просто теряешься и не знаешь, за какое из них приняться.
   Во-первых. Совет присяжных поверенных изгнал из своей среды и лишил права совершать требы в продолжение 9 месяцев (акушерский срок!) одного из своих членов за то, что оный член, не желая согрешить против одиннадцатой заповеди «не зевай!», преступил все остальные.
   Во-вторых. Театр «Фоли-Бержер», конкурировавший в продолжение всего срока с «Салошкой», описан на днях судебным приставом. Описание вышло обидное, плачевное и красноречивое (Nota bene: судебные пристава свободны от суда за диффамацию, хотя и их описания не всякому приятны). Декорации, мужская и дамская уборные, буфет, парики и парижские певицы оценены все, кучей, в 13 руб. 42 к., а сам директор «театра» - Джиордано продан в рабство.
   В-третьих. Артист Градов-Соколов, сидя в ресторане Вельде, сказал следующее классическо-мраморное изречение: «Я признаю только трех драматургов: Мясницкого, Шиллера и Рассохина!» Изрекал он искренно… хотя, впрочем, и в ресторане.
   В-четвертых. Вышли в свет и поступили в продажу безграмотные сочинения московского чудака Алексея Журавлева. Этот юродивый Алексей стар, как ворон, но неопытен, как новорожденный барбосик. Он мнит себя великим талантом, тратит деньги на печатание своих захождений ума за разум, публикуется во всех газетах, горд и надменен; а почитайте-ка его сочинения! Вот вам кусочек из его «Мальчика Павлуши»: «Стал он (Павлуша) бодрствовать сам с собою, так больше понимать, мне приходится оставить и затем все покидать. Смысл он свой заправил, стал лучше обсуждать. Об нем родители узнали, что Павлуше толковать» и т. д. И нарочно не сочинишь такой чепухи! Пишу об этом мудром Журавлеве не ради его самого. Привожу его как образчик тех писателей, которые теперь во множестве расплодились в Москве и изрыгают всенародно свои звуки сладкие. И писатели эти не стоили бы внимания, если бы они не напоминали об одном обстоятельстве, а именно: невежды не молчат, значит - неглупые люди лишены возможности говорить.
   В-пятых… впрочем, я рискую потерять счет… Буду пересчитывать события в беспорядке. Известный всему миру своею живучестью Курилка (он же и И. М. Желтов) притянут к мировому за присвоение чужой литературной собственности. Г-жа А. Лентовская тягается с коммерческим судом, причем выдает себя за «девицу, живущую при матери», а не за антрепренершу. (Театр М. и А. Л.) В ресторане «Венеция» по вечерам дерутся купцы и горланят на весь Кузнецкий мост… и т. д., и т. д…
 
***
 
   На днях наши сугубо известные артистки, г-жи Ермолова и Глама-Мещерская, дебютировали во второй раз в своей жизни, и на этот раз - в роли судебных экспертов. Этакие ведь!.. Судебный следователь задал им вопрос судейский, но единственный в своем роде: насколько невменяема актриса, впервые появляющаяся перед публикой? Как ответили на этот вопрос почтенные экспертки, пока неизвестно. Должно быть, говорили все больше насчет трясущихся поджилок, бьющихся сердец, бегающих мурашек и холодеющих подложечек. Интересно было бы послушать.
 
***
 
   Пекин населяют китайцы, а Москву «любители». Бедное драматическое искусство! Если с неба упадет метеор, то он непременно попадет в любителя; если вы завтра прочтете в газетах, что зарезался в припадке меланхолии молодой человек, подающий большие надежды, то знайте, что это любитель зарезался; бросьте вы камень в собаку, а в любителя попадете - так много их, этих непризнанных жрецов Талии и Мельпомены! Вербуются они из всех полов, возрастов, чинов, гильдий, магазинов, казарм… Найдете вы среди них и юристов, и медиков, и классных дам, и расстриг, и поручиков, и купеческих сынков, коим не в помощь отцово наследье. Так как их очень много и нет такой драмы, которую они могли бы играть все сразу, то они делятся на многое множество кружков. Каждый кружок имеет свое собственное название, и такое поэтическо-аллегорическое, какому мог бы позавидовать любой пароход общества «Самолет». Людям, затрудняющимся в выборе названия для своих журналов и сборников, рекомендую позаимствоваться у кружков. Есть у нас Заря, Надежда, Звезда, Ночник, Стрела, Порох, Почин, Начинка, Луна, Огарок, Волна… Во всех этих меркнущих Зарях, безнадежных Надеждах и догорающих Огарках лицедействуют. Лицедействуют, разумеется, скверно. Когда сидишь на их спектаклях, то чахнешь, как блоха в известном еврейском анекдоте. Ничем они не отличаются от того общего типа, в который уже успел сложиться российский любитель, хотя они и столичные «штучки»: шумят на репетициях, не учат ролей, сорят даровыми билетами… В комедии они ломаются, а в драме стараются говорить грудным, замогильным голосом и без надобности рвут на себе волосы. А между тем как важничают перед «толпой», как высоко мнят о себе! «Я создал этот тип!» - любимая фраза московского любителя. Ради спасения любителей можно по-приятельски посоветовать им одно: собраться всем в кучу, покачать презрительно головами, пожать холодно друг другу руки и разойтись, как маркиз Ко разошелся с Патти. Если же любовь к искусству сильна, непреодолима, то - уж так и быть! - выбрать из всей кучи нескольких достойных, составить из них один кружок, а остальных - фюйть к папашечке и мамашечке!
 
***
 
   Видели мы и обоняли «Чад жизни» - драму известного московского франта и салонного человека, Б. Маркевича, ту самую драму, которая с таким треском провалилась сквозь землю в театрально-литературном комитете. С не меньшим треском провалилась она и в театре Лентовского, хотя она и трактует о лицах и местах, любезных московскому сердцу. Б. Маркевич в своих произведениях изображает только своих близких знакомых - признак писателя, не видящего дальше своего носа. «Ба! знакомые всё лица!» - восклицали московские сплетники, смакуя его драму. Мы видели на сцене не только его приятеля Ашанина, во цвете лет увядшего московского дон Жуана и камер-юнкера, но даже и «Роше де Канкаль» - место, куда не пускают без дам. Хорошее, злачное место, но неприлично бомондному писателю заниматься его рекламированием. Вообще драма написана помелом и пахнет скверно.
   Впрочем, говорят, содержатель «Роше де Канкаль» неистово аплодировал драме.
   Что драма плоха, Лентовский знал еще раньше нас с вами. Дал же он ей приют только ради вышеписанного треска. Где скандал, там сбор, а где сбор, там некогда считаться со своими убеждениями…
 
   «18. 3 марта»
   Эстетик сороковых, шестидесятых, семидесятых и многих других годов С. А. Юрьев может радоваться. Во вселенной творятся дела как раз в его вкусе: и солнце светит, и Ермолова хорошо играет, и Шекспировское общество дает о себе знать…
   Шекспировское общество не новость. Оно существует уже давно, но публика узнала о нем только недавно. Цель его существования благонамеренная: оно дает приют любителям, не удовлетворяющимся русским водевилем и доморощенною драмою, а сгорающим от жажды сыграть что-нибудь этакое, особенное… Ставит оно одни только шекспировские пьесы. Главы у «общества» нет, но духовно главенствует в нем сам С. А. Юрьев, изучивший, как известно, насквозь всех Шекспиров, Шиллеров, Гете, Лессингов и прочих классиков. В судьбах «общества» он принимает самое живое участие. Он любовно улыбается, умиляется и вообще дает впечатление счастливого человека, когда видит на маленькой солодовниковской сцене своего любимого Шекспира, которому, кстати сказать, он сделал бы великое одолжение, если бы перестал его переводить. Раз он, по болезни одного из исполнителей, сам, собственной своей седовласой особой, изображал на генеральной репетиции молодого Ромео. Изображал он так хорошо, что, право, даже женщины могли бы простить ему его старость. Он, по рассеянности вместо галстуха надевающий на шею салфетку и вместо того, чтобы сесть на извозчика, лезущий на крышу, пьющий чернила вместо воды и захватывающий шляпы курсисток вместо своей шапки, не помнящий имен, цифр и родства, ни разу не взглянул на суфлера, играя экспромтом Ромео. Но этим не ограничивается его живое участие. В подражание древнему Иеффаю, он пожертвовал «обществу» и свою дочь Доминику. Его дочь, ученица г-жи Федотовой, радует своего рассеянного отца. Обладая глубокими, искристыми глазами и поступью римской матроны, она служит украшением общества, и человеческого и шекспировского. Лучшей Джульетты для маленького, только что еще расцветающего, любительского общества и выдумать нельзя. Мужской же персонал не мешало бы выдумать новый. Теперешний не понравился бы Шекспиру: не талантлив и суетен. Ромео, например (кажется, кн. Кугушев), когда играет, глаз не сводит со своего костюма, чем ужасно напоминает юнкера, только что произведенного в прапорщики.
 
***
 
   До сих пор мы, к стыду нашему, не знали, что среди нас живет очень великий человек. До сих пор в Петре Адамовиче Шостаковском мы видели очень обыкновенного смертного. Он пил, ел, спал, ходил, ездил на извозчиках так же, как и мы грешные, и вообще в поступках его мы, по близорукости нашей, не замечали ничего особенного. Мы даже в игре его не находили выдающихся из ряда вон прелестей. По нашему мнению, он много хуже покойного Николая Рубинштейна. Техника его хороша, но игра бездушна и холодна, как «мадам», держащая учениц и ссудную кассу. Да и сам он ни сзади, ни спереди не напоминает своей фигурой Бетховенов и Вагнеров. Но на днях нам торжественно открыли глаза. «На пьедестале», прочли мы в одной газете, «выставлен был большой фотографический портрет П. А. Шостаковского, окруженный гирляндою зелени. По сторонам находились музы пения и драмы, а муза музыки венчала его лавровым венком. При этом одна из учениц, выдвинувшись (? словно льдина она или бочка с сахаром) к рампе, обратилась к г. Шостаковскому» и проч. Следуют стихи с фразою: «Пусть навсегда венцом успеха тебя осенит гений твой!» «Венец успеха» и «гений» можно простить молодому поэту. Бывают и похуже поэты - всех не переделаешь. Но вот где непростительная странность: зачем это муза венчает венцом успеха портрет, а не самого стоящего около портрета виновника торжества? Отчего барышня, «выдвинувшись», не венчала сама, а заставила заниматься этим делом ни в чем не повинную музу? Впрочем, все это пустяки, а вот где серьезно: на другой день в той же газете мы прочли, что Шостаковский приглашен за границу на место покойного Вагнера… Гм…
 
   «19. 17 марта»
   Сегодняшним моим заметкам суждено украситься описанием одного знаменательного события. Это событие названо в полицейском протоколе буйством и сопротивлением властям, на языке же Лентовского и подданных его величества короля Миклухо-Маклая оно именуется просто «приятным времяпрепровождением». Главное действующее лицо полицейского протокола сам «генерал от драки», артист художеств и кавалер М. В. Лентовский; вторым лицом скандальной феерии удостоился быть состоящий при особе Михаила Валентиныча, в качестве не то секретаря, не то пятого колеса в возе, московский поэт, жирный и малодушный Марк Ярон; обязанности третьего лица любезно принял на себя тоже поэт, тоже секретарь, комик, худой и бритый Леонидов-Гуляев. Все трое сделались героями полицейского «пленной мысли раздраженья» вот по какому случаю. В один прекрасный вечер Лентовский, плотно покушавший и, стало быть, сильно трахнувший себе за галстух, подкатил на своих вороных к театру. За ним на извозчиках подъехали и его секретарствующие поэты.
   – Жандарррм, отстегни полость! - обратился сам к жандарму, торчавшему у подъезда.
   Жандарм, с присущею его сану находчивостью и мягкостью в тоне, заметил:
   – Я не для эфтого поставлен на эфтем месте!
   – Не рррассуждать! Отстегни полость, рракалия!!
   – Потише-с!
   Лентовский выскочил из саней, размахнулся и - трррах!! Театральная площадь огласилась звуком, приятным охотнорядскому сердцу. В тот же момент последовал новый «тррах!», на сей раз ответный. Услышав красноречивый «ответ», поэты-секретари подскочили к принципалу и, в помощь ему, замахали своими непривычными кулаками. К их противнику тоже подоспела помощь, и «грянул бой, Полтавский бой!.. Тяжкой тучей отряды конницы летучей, браздами, саблями звуча, сшибаясь, рубятся сплеча». Кончилось тем, что на голову Лентовского накинули воротник его шубы, обхватили его сотнею рук, сжали и усадили на извозчика. Поэты тоже были посажены на дарового извозчика и - фюйть!
 
***
 
   Роковая тайна нависла над Москвой. Какая-то невидимая сила в продолжение целой недели отравляла Москву невидимым ядом. То и дело в газетах печатались случаи отравления москвичей каким-то неведомым и судейски неуловимым веществом. Симптомы: рвота, холодный пот, боли в животе и прочее нехорошее. Наши Пазухины, Соколихи и прочие раздирательные, рокамболистые писатели заподозрили преступление и уже нанялись писать поденно длинный роман под заглавием: «Семь смертей, или рвота каторжника». Но не печати пришлось разоблачить ужасную тайну. Разоблачила ее, как и следовало ожидать, полиция. Городовой, стоявший на посту против Пересыльной тюрьмы, вдруг почувствовал в своих внутренностях «образ мыслей». Заболело под ложечкой, потянуло к рвоте, заломило в пояснице… Не потеряв присутствия духа, он созвал дворников - и роковая тайна была поймана. Оказалось, что городовой был отравлен касторовыми семенами (ricinus communis), из которых добывается касторовое масло. Отравляли его и прочих не «секта отравителей», как хотелось бы Соколихе, а извозчики (isvostschicus communis), везшие эти семена с вокзала на какую-то фабрику. Извозчики и сами ели и, как Ева, другим давали. Касторовые семена не съедобный фрукт, но ведь русский человек не может обойтись без того, чтобы не взять в рот что-нибудь этакое, особенное… Говорят, что Андреев-Бурлак уже прислал десять рублей для выдачи городовому за открытие тайны…
 
***
 
   За обедом курить нельзя, а ругаться и скандалить можно. Московский купец Фирганг (но не Фирсанов, как назвали его в одной газете), начитавшись «Хорошего тона», вздумал на обеде, бывшем в купеческом клубе, изобразить из себя гувернера. Первый же шаг на новом поприще заставил его скушать кораблекрушительное фиаско. Прежде всего он сделал замечание старшине Бакланову, когда тот закурил папиросу. Замечание вышло резкое, неприличное. Бакланов обиделся. Произошло объяснение, во время которого Фирганг выкинул еще одно коленце. Он начал браниться, причем досталось и Бакланову и певцу Давыдову, вздумавшему заступиться за Бакланова. Давыдов, как восточный человек, ужасно вспылил и, говорят, ответил очень не мягко. Составлен протокол.
 
***
 
   Насколько наша Москва мастерица соблюдать посты, вы можете узнать, обозрев все наши постные удовольствия. Читайте и удивляйтесь. Первое наше удовольствие - итальянская опера, прибывшая к нам из Питера. Цены в ней до того поразительно дороги, что у нас втянуло щеки и животы от непомерных расходов на Уэтама и Репетто. Берут не только деньги, но и карманы, и брюки, и сюртуки. Берут много, но дают менее чем мало. Нет ни Девойода, ни Дюран, ни Зембрих, а есть недостопримечательности вроде малоизвестной г-жи Булычевой. Второе наше удовольствие скоромное, но под иностранной и, стало быть, постной бандеролью - раздирательный «Салошка» с трехэтажным канканом и декольтированными куплетцами. Третье наше удовольствие - вокально-инструментально-литературные вечера. Устраиваются эти вечера кем угодно, где угодно и как угодно. Даже трубочисты могут концерты давать. Вот вам образец теперешних афиш: «Театр М. и А. Л. В воскресенье, 11 марта, в пользу артиста Тамарина, кассира Юдина и машиниста Федотова дан будет большой концерт» и проч. Артист, кассир и машинист… ужасно много общего! Не хватает сюда еще и капельдинера Ивана, похожего на Андраши и дающего напрокат бинокли, да ресторатора Вельде, у которого с горя и в кредит напиваются ничего не делающие и голодные актеры. А вот вам и образчик исполнения. 8 марта на «вечере» в Русском театре некоему «артисту» Кремневу нужно было прочесть былину «Змей Тугарин». Кремнев вышел и храбро начал. За храбрым началом последовало робкое сморканье и кашель… стоп машина!
   – Ах, черт возьми! - произносит он вслух и начинает опять сначала.
   Дойдя до запятой, он опять запнулся и, извинившись перед публикой, попятился за кулисы. Догадался извиниться - хоть за это спасибо! Выбор тем для чтения еще того лучше. Я слышал, как один молодец на прошлую масленицу читал новогодние стихи. (Угостить бы его за это после ужина горчицей!) Если на масленицу угощали нас такими прелестями, то можете же себе представить, чем угощают нас в посту!
 
   «20. 31 марта»
   Есть на свете два Амедея: экс-король испанский Амедей и Амедей Филибер. У первого есть «экс» уже с давних пор, второй же приобрел это «экс» (экс-хороший человек) только на днях, на затеянном им процессе. Процесс этот великолепен. В нем все есть: и подлог, и мышиный жеребчик, и любовные письма, и актриса Голодкова, и артист Горев, и горничная Дырка, и даже зубной врач, он же и фельдшер Рязанов. Но несмотря на все его великолепие, описывать его - значит мочалу жевать: обвинительный акт весь состоит из бланков, цифр, дисконтов и прочей финансовой чепухи, и скучен, как долгое гляденье на филиберовскую лысину. Взглянем на этот процесс, выражаясь по-французски, a vol d'oiseau*.
 
____________________
 
   * с птичьего полета (франц.).
   Амедей Филибер, как выяснилось на суде, родился в трех сорочках и под двумя счастливыми звездами. Он богат и играет на бирже. Пользуясь счастливой семейной обстановкой (жена, дети и прочее), он в то же время пользовался «на стороне» и другой семейной обстановкой (Голодкова, дети и проч.). Жил он с артисткой Голодковой восемь лет и был счастлив, как Парис с Еленой. Целые восемь лет мышиный жеребчик, старый, как самая старая бабушка, и лысый, как тумба, вкушал любовь, верность и прочие аппетитные блага, за что, кстати сказать, платил не особенно дорого. И вот-с, когда на восьмом году счастливого жития г-же Голодковой понравился г. Горев, а г. Гореву понравилась г-жа Голодкова, и когда г-жа горничная Дырка донесла Филиберу, что ему, старцу, изменили, лысый ловелас возмутился и захотел мстить. Парису отмстили тем, что разрушили его отечество. Филибер захотел разрушить доброе имя г-жи Голодковой и соперника Горева. Отсюда и вскипело громкое дело о подлоге векселей, пахнувшем Сибирью. Подробности дела известны из газет.
 
***
 
   Мода вообще капризна и причудлива. Мы не удивимся, если дамы начнут носить лошадиные хвосты на шляпах и буферные фонари вместо брошек. Нас не удивят даже турнюры, в которые «для безопасности» мужья и любовники будут сажать цепных собак. (А такие турнюры будут. Их на днях предложил в каком-то дамском обществе часовщик Ч.) Но мода, которую переживает теперь Москва, странна и удивительна. Если бы г. Гоппе вместо турнюров и рожиц изобразил в своем «Модном свете» тигров, леопардов и крокодилов, то он попал бы в «самую центру» и мы все стали бы его журнал (с рассрочкой) выписывать. У нас на зверей теперь мода. Московский человек почувствовал склонность к звериному образу и теперь жить без зверей не может. Вот вам факты. Не так давно в Рогожской пьяные купцы на медведя ходили. Черт их знает, где они его выдрали, но только ходили. Медведь помял их, выбежал из сарая и пошел гулять по Москве. Погуляв по столице, он воротился к ночи в тот же сарай, не зайдя даже в «Салошку» поглядеть на Селину Дюмон, барыню в медвежьем и репортерском вкусе. У Лентовского есть громадная собака, приводящая в ужас всех ищущих у архиантрепренера аудиенции. Скрипач Шиман, придя однажды к Лентовскому, до того перепугался этой собаки, что уменьшился в весе на несколько фунтов и чуть не помер. Лентовский, в свою очередь, тоже чуть не помер однажды, придя к Хлудову и увидев выпущенных на него тигров. Музыкального критика Размадзе кашей не покорми, а только поговори с ним о его здоровеннейших псах. Шостаковский завел себе ручного орла. Орлу до того понравился великий маэстро, что он всякий раз садился около него на кресло и хищнически, как Малкиель на интенданта, засматривался на его большой, сочный нос. Маэстро платил орлу взаимностью. Но раз… смешно и печально… орел рассердился за что-то на своего хозяина и клюнул его в самый глаз. Маэстро обиделся, пожертвовал неблагодарную птицу в Зоологический сад и наложил на глаз гипсовую повязку. На Никольской у какого-то книгопродавца сидит под прилавком лисица. В цирке Гинне показываются дрессированные быки. Одним словом, если бы все мы обратились в Навуходоносоров в зверином образе и завели бы себе, подобно Диогену, коз, то зажили бы как раз в уровень с веком.
 
***
 
   К вам от нас переведены два электрических солнца нашего театрального мирка. Я говорю о Свободине и Далматове, которые в следующий сезон будут упражнять ваши вкусы, а не наши. С прискорбием сдаю их на руки петербургского коллеги, а теперь пользуюсь нейтральной полосой их положения и даю им по аттестату. Будучи в Москве, они оба вели жизнь трезвую и благонравную. В бунтах, интригах и угощениях гг. рецензентов замечены не были. Под судом, в штрафах и сражениях тоже не были. Из «Записок сумасшедшего» не читали и у Вельде кредитом не пользовались. Свободин, по выражению Шестеркина, «человек, который трудящийся». Далматов, по выражению Шестеркина, «человек, который еще учащийся». Они молоды, и Питер мудро поступит, если их не избалует.
 
***
 
   Купца Найденова посетила муза истории и показала ему кукиш. От приятной же дамы и кукиш получить приятно, а от музы не только приятно, но и вдохновительно. Муза вдохновила купца Найденова. Он, смекая, соображая и натужась, сел за стол и стал сочинять «Историю известных московских купеческих родов». («Родов» здесь надо понимать не в акушерском смысле, а в геральдическом.) На что понадобилась ему эта никому не нужная «история», не разберет ни черт, ни квартальный, ни даже Федор Гиляров, умеющий объяснять причину всех причин. И в чем, желательно было бы знать, будет заключаться эта история? В описании ли Титовки или же в воспевании купеческого благочестия? Во всяком случае подождем и прочтем историю банных веников, мордобитий в «Стрельне», гривенников за рубль и красных петухов шагаевской фабрикации. В «историю» попадут не все купеческие роды, а только те, благополучно купечествующие отрасли коих взнесут г. Найденову по сту целковых - так объявил в своих письмах к купцам новоиспеченный историк. Сторублевка - conditio sine qua non*. Нет у тебя ста целковых - и в историю не попадешь, хоть бы ты три медали на шее имел, сотню кредиторов по шее вытолкал и пять свиней клоуна Танти съел.
 
____________________
 
   * непременное условие (лат.).
 
   «21. 14 апреля»
   На всех московских колокольнях сидят пономари. С замиранием сердца и дрожа от ночной сырости, они ждут того момента, когда Спасские часы и Иван Великий возвестят полночь. Нервы их напряжены ad maximum*; малейшего звука достаточно для того, чтобы они всполошились и зазвонили ранее традиционного срока. Третьего года у Ивана Воина напряженному слуху пономаря примерещился звон, и Москва загудела десятью минутами раньше, что конечно не обошлось даром епархиальному начальству: оно получило от «Современки» строгий выговор в размере трех плачущих передовых. Народ снует по улицам, и чем ближе к Кремлю, тем гуще толпы и тем больше говора, стукотни, экипажного треска. Кое-где на тротуарах мелькают и чадят плошки. Небо хмурится, словно не верит, что у людей праздник. После недолгого, но томительного ожидания наконец со стороны Кремля несется бой часов… Рука самого нервного из пономарей не выносит томления и, не дав часам окончить даже первый удар, дергает за веревку… Москва слышит быстрый, судорожный, словно с цепи сорвавшийся, звон, нетерпеливому пономарю вторят другие, и, пока на Иване Великом раскачивают языки колокола, Москва уже гудит и переливается всевозможными колокольными звуками… Москворечье и Кремль гудят басами, с Плющих и Разгуляев несутся теноровые звуки… и все сливается в один общий, чудовищный рев. Колокольная буря длится минут пять, и эти поэтические пять минут окупают всю прозу «северной» Пасхи…
 
____________________
 
   * до предела (лат.).
 
***
 
   Как далеко могут хватать превратные понятия и нынешний скептицизм, свидетельствует следующий почти анекдотический случай. Жили-были себе в г. Минске два брандахлыста: потомственный почетный гражданин Симанович и столбовой дворянин Барановский. Жили эти две титулованные особы, поживали и с усердием, достойным иного применения, коптили своими дыханиями и без того уж мутное минское небо. Вперемежку с коптением и в потолок плеванием они шутили. Шутили они над всем, не щадя ни великого, ни прекрасного. Так, явились они однажды к минскому полицеймейстеру (sic!) и заявили, что один из них, Симанович, во время пребывания своего в Москве украл у штабс-ротмистра фон Витте золотые часы, другой же, Барановский, назвал себя соучастником первого. Полицеймейстер, рассудив и взвесив, отправил шутников по этапу в Москву. По прибытии их в Москву выяснилось, что у фон Витте никогда никто часов не крал, а что, наоборот, он сам подарил шутнику серебряные часы. На вопрос пристава, зачем он, Симанович, наврал на себя, этот последний ответил:
   – Да так… Прогуляться по этапу захотелось…
   – А я за компанию с приятелем… - ухмыльнулся Барановский. - Отправляйте нас теперь обратно в Минск по этапу.
   В последней просьбе отказа не последовало, и друзья отправились обратно оплевывать минские потолки.