- В живот угодил, сволочь, - сказал он. - Подыхать везут.
   Сани тронулись и скоро скрылись из виду.
   Мы пошли в гору, на тот берег.
   ...С ранних заморозков и до поздних мартовских дней я ношу перчатки. Над этим порой шутят. Поначалу я пытался объяснять историю с обмороженными руками, но потом перестал: видел, что не очень верят, а еще менее сочувствуют.
   18
   Тактика наша была рассчитана на блеф, на обман. Пулеметы, передвигаясь с места на место и постреливая там и здесь, должны были возбудить в недремлющем противнике убеждение в безнадежности или рискованности ночных вылазок, а тем более атаки. По временам чудилось, что противник (все еще цепляясь за окраины Наро-Фоминска и в соседних деревнях) проявляет инициативу, но каждый раз оказывалось, что дело не идет далее разведки, скользящей вдоль лесного массива, окружавшего поляну.
   Тишина стояла такая, напряжение было столь велико, что пулеметные очереди вызывали порой раздражение. Одни, совсем одни. На всем белом свете.
   У дороги, ведущей вниз, в мир людей, стояла какая-то странная соломенная башенка, невесть как и зачем сооруженная. Мы еще застали в ней офицера, сидевшего на корточках и переговаривавшегося по рации... Каждый в то время шифровал свою речь как мог, и случайному человеку она должна бы казаться бредом: снаряды, например, назывались у нас "огурцами", подразделение "хозяйством такого-то" и т. д. Между тем немцы были далеко не идиотами и "читали" эти шифровки так же просто, как и мы сами. Пленные нередко употребляли наши же выражения.
   Подойдя к будке, я услышал тревожное:
   - Пришли, пришли... располагаются... небогато живут... на тройках не разъедешься... шарабаны при них, да упряжь коротка (патронов было и в самом деле впритык)... Настроение мое может не нравиться, как бы потом не пожалеть... Ну, я собираю... Не о чем мне с ним толковать, он и сам не дурак (это, наверно, обо мне)... Когда-то еще будут... Курочка в гнезде... Дай-то бог... Доложи, что я собираю рацию... Темнеет... Все они верно делают...
   Разговор этот тревожил, и я удалился.
   Когда вернулся, будка была опрокинута, офицер, как мне сказали, "убрался вон", как он этого страстно желал. Мне так и не сказал ни единого слова. Ни здравствуй, ни прощай. Мы подняли будку, кое-как установили, и она сделалась новым КП.
   Ближе к утру, то есть к наиболее вероятному часу атаки, взводы стали все ближе и ближе подбираться к будке, как если бы в ней - спасение. Поначалу я решил было остановить эти маневры, но передумал. И расположил пулеметы - посовещавшись со взводными - центрически. Защищая себя, мы защищали бы все самое важное на нашем пространстве, и особенно выход вниз, к нашим частям, быть может, уже, впрочем, удалившимся.
   Внезапно все переменилось, солдат из боевого охранения прибежал взволнованный: немцы!
   И действительно, выйдя из будки, я заметил некое подобие колонны, движущееся снизу вверх, с нашего тыла. Уже и говор доносился.
   Взяв с собой пару солдат с автоматами и повернув в тыл два пулемета, пошел я навстречу неведомо кому, переложив парабеллум из кобуры за пазуху, в промежуток между крючками шинели, как мы это обычно делали в подобных ситуациях.
   Колонна была уже хорошо видна. Говор был неразборчив, но явно не русский.
   - Колонна, стоять! Направляющий, ко мне!
   Приказ оказал должное действие, и в этот момент я вспомнил об обещанной нам замене.
   Обмен паролем. Латышская дивизия. Приказ спускаться к своим и ждать дальнейших распоряжений.
   Внизу нас уже ожидал радостно возбужденный Петр Федорович Бородок, капитан, начальник штаба полка.
   - От имени командования благодарю за храбрость и стойкость. Командира роты приказано представить к ордену Боевого Красного Знамени...
   19
   Теперь, когда все кончилось превосходным горячим завтраком (и безотказными добавками к нему), горячим чаем и положенной чаркой, мир преобразился. И тут меня охватил смех: понял я наконец, что значила мучившая меня поговорка насчет курочки в гнезде... Ему, очевидно, сказали о финале нашего "дежурства", а он усомнился. Мне и сейчас, когда пишу, смешны и моя недогадливость, и сама метафора. Любопытно было знать: поняли немцы или столь же мучились загадкой, как и я сам?
   Полк наш, по счастью, еще не ушел, хотя и изготовился к маршу. Мы могли бы без труда занять свое место, но задержались по приятному обстоятельству.
   Старшина и выделенная ему команда притащили санки под пулеметы и не менее 20 коробок с лентами.
   Теперь, когда "максим", как я слышал, снят с вооружения, читатель может не знать, что эта машина весит 60 килограммов, а ее катки никак не приспособлены к движению по снежной дороге. И не будь санок, солдатам пришлось бы расчленить пулемет и нести его по очереди: одному 42-килограммовый станок, другому 18-килограммовое тело.
   Станок перегибался и хорошо ложился на оба плеча. На час-полтора. Тело же, имея уступ - от магазинной части до ствола, - хотя и входило в плечо, но было в буквальном смысле труднопереносимым.
   Санки были спасением, и расчеты принялись закреплять пулеметы, прилаживать даже и какую-то часть коробок. Ибо ко всему этому каждый солдат нес на себе еще и винтовку, противогаз, патронташ и вещмешок, пополненный походным пайком (НЗ).
   Ко всему прочему, за два месяца стояния в Березовке люди отучились ходить споро и ловко, как подобает солдату. Меж тем путь предстоял и долгий, и тяжкий. На Боровск. Наро-Фоминск мы оставляли навсегда.
   Дорога к старинному Боровску была хорошо укатана и утоптана, так что двигались мы споро. В бою оказались, уже взобравшись на защитный боровский вал, сооруженный в те времена, когда город переходил из рук в руки, пока Иван IV не пригвоздил его к Москве.
   Наконец мы достигли центральной "торговой" площади старого купеческого города и здесь остановились.
   - Развод по домам. Три дня отдыха!
   Благодать.
   Идя к себе, я успел увидеть, как похоронная команда стаскивала убитых немцев на центральную площадь городка. Почему так, не знаю.
   Вечером того же дня Мамохин принес мне письмо, написанное на немецком языке и адресованное - по конверту судя - в город Галле.
   На следующее утро мне показали и самого немца. Высокий рыжеволосый красавец лет 22-25, он лежал на самом верху гекатомбы, выставив прекрасные саламандровские сапоги, которые кто-то безуспешно пытался снять. Мороз мешал.
   Здесь же я перевел как мог с немецкого на русский страдания и надежды юного Вертера... Вертера на новый манер, разумеется.
   Письмо было любовное, и девица называлась по-нежному, но солдаты мои, да и все, кто был с ними, становились все более строгими и рассерженными:
   "...Я уже тут кое-что присмотрел, любовь моя. Сказочное место для нашего с тобой гнездышка. До Москвы не близко, но и не очень далеко. И когда мы здесь обоснуемся и проведем настоящую дорогу, до Большого театра будет часа полтора езды... Строиться будем у Протвы - как называется речка..."
   Помню и кое-что другое, но умолчу, чтобы не разжигать страстей. После войны, уже побывав в десятке стран, лежащих за нашими рубежами, я упорно уклонялся от посещения Германии, включая ГДР. Война давно кончилась, прошло лет 20 уже, когда любопытство взяло верх и мы с дочерью прикатили в Берлин по любезному приглашению.
   Что-то тяготило меня. И этот город, столь ненавидимый еще недавно, и эти люди, довольные, сытые, хорошо одетые, их ухоженные дети...
   - Папа, как ты ходишь? Будто ты опасаешься встречи?
   И действительно. Что-то продолжало жить во мне, хотя и подспудно. Дойдя до угла, я останавливался и оглядывался, ожидая автоматной очереди.
   Отошел я или, точнее сказать, стал отходить в поезде на Дрезден, когда разговорился сначала против охоты, а затем с интересом с удивительно симпатичными парнями, которым и Гитлер и нацизм были столь же ненавистны, что и мне. Один из них, несмотря на мое сопротивление, довел нас с дочерью до Хаусциммербюро и распростился лишь тогда, когда мне вручили адрес хозяйки.
   Последний, четвертый раз моего пребывания в ГДР пришелся на октябрь 1989 года. Когда в Лейпциге собрался международный конгресс, посвященный 200-летию Французской революции. Жил я в отеле "51ас11 Ье1р21р", и, таким образом, начало свершившейся революции прошло под окнами моего гостиничного номера.
   Продолжение событий я наблюдал уже в Берлине с балкона квартиры на Шонхаузен-аллее.
   Это было именно то, что я хотел для немецкого народа. И по всей видимости, немцы, с которыми я общался в те дни, это чувствовали.
   На площади близ Инзель-музеум мы нечаянно разговорились с 78-летним скрипачом, давно пенсионером. По уверениям моего коллеги, прошло не менее получаса, пока ему удалось развести нас. К огорчению обоих.
   А в "Оптике", после обмена репликами с хозяином (при благожелательном отношении очереди), велено мне было явиться за заказом не "завтра", как обычно, а к шести вечера.
   20
   Обещанный отдых не состоялся. Срочно созванное "офицерское собрание" предвещало нечто чрезвычайное. В соответствующих масштабах, разумеется.
   Наши войска застряли у Медыни, по дороге на Юхнов, что в Калужской области. Наступление, столь ожидаемое, тем не менее развивалось, и мы двигались на Запад. На Запад!
   Той же ночью, выстроившись повзводно, рота влилась в полковую колонну и направилась к назначенному "пункту". Ничего ужаснее этой ночи не помню.
   Весь день шел снег. Дороги практически не стало. А тут еще, опередив нас, прошла колесная артиллерия. Ноги то и дело оказывались на разных уровнях. Из сугроба в яму. Из ямы в сугроб.
   Сани наши почти сразу сломались, и пулеметы пришлось нести на себе, как я об этом уже говорил. Ребята сменялись друг за другом, и видно было, что силы их на пределе. То тут, то там они уступали мне тело пулемета, пусть даже на пару минут. Важно было следить еще и за тем, чтобы не было отставаний, угроза которых возрастала с каждой минутой. Ибо от начала колонны до ее конца расстояния все удлинялись. Напрягая силы, командиры взводов - и сами по себе, и понукаемые мной (как и я сам был понукаем), должны были проделывать двойной и тройной путь, двигаясь подобно маятникам из конца в конец.
   Снег излучал свет, да и немцы освещали своими ракетами наш трудный путь. Видно было, что их части были где-то неподалеку, по обеим сторонам колонны... Как это было, я не знаю...
   Там и здесь мы натыкались на наших солдат, нашедших себе вечный покой. Они лежали то парами, то в одиночку - так, как их застала смерть. Зрелище это тяготило поначалу, но скоро сделалось привычным. И по мере того, как убывали силы и надвигалась апатия, я стал завидовать мертвым. Им уже был обеспечен покой... вечный. В это, вероятно, трудно поверить, но так было.
   И тут случилось непредсказуемое. Не прерывая хода, колонна как бы сама по себе отвалила налево, в сторону одиноко стоявшего крестьянского сарая, и, распространившись по его периметру, люди, сбросив ношу, уселись на землю и тотчас заснули. То же самое и я. Подлинно мертвецкий сон. Не знаю, сколько он длился. Я, во всяком случае, был разбужен не командой, а выстрелами. "Будительными".
   До цели было уже недалеко, светало, взобравшись на гору, мы увидели танк, брошенный его командой. Развалился трак. Вечная история тех дней. То трак, то фрикцион...
   - Немцы!!
   Почти у самой дороги, то есть, если говорить точнее, метрах в ста от нее, находилось кирпичное здание - по виду больница. Так это и было. Противник не успел вывести своих раненных и вынужден был залечь в обороне. Батальон стал окружать здание, рота моя развернулась и открыла огонь. Все это заняло минут семь - десять. Движение было продолжено, а вскоре показалась искомая нами Медынь. Какая-то часть городка была занята нами, но дорогу все еще держали под контролем немцы.
   Наступала ночь. Бой не прекращался. Стали видны трассирующие пули, то там, то здесь вспыхивали мины и снаряды... И внезапно на соседней, уже занятой нами улице взорвались в воздухе одна за другой сигнальные ракеты, те самые, что мы видели по дороге из Боровска...
   Не по команде и не сговариваясь, пулеметы стали обшаривать дома, ибо мы уже вдоволь наслушались о немецких шпионах и лазутчиках, подающих таким образом сигналы своим артиллеристам и самолетам... Бой разгорался пуще, и мы, не заметив того, оказались в центре городка. Противник уходил на Мятлево.
   ...А теперь я позволю себе небольшое отступление. За дальностью времени я многое пропускаю, да и не столь уж важно описывать бои и сражения, не имея под руками ни карт, ни приказов, ни многого другого. Да и кому это интересно? После всего, уже опубликованного.
   Отступление же мое о том, что все еще живет в сознании общества. Будто каждый раз, подымаясь для атаки, солдаты взрывались киношным: "За Сталина!".
   Представим себе: кончилась артподготовка, за которой пехота, вылезая из своих окопов, должна пройти "нейтральную полосу", чтобы добраться до окопов противника и выбить его из них. В эти минуты на каждый квадратный метр, который предстоит пройти, приходится по 6-8 пуль и осколков в минуту. На чем же в эти ужасные мгновения сосредоточен человек, состоящий всего-навсего из мяса, крови и костей? Земля, укрывавшая его, осталась позади, а до той, к которой он стремится, лежит бесконечность. Что ему в это время Сталин? Взор его ищет ближайший бугор, кочку, ямку... труп, дающий укрытие. Перевести дух на минуту перед новым броском. Нет сил продолжать эту тему. Может быть, и слышались кому-нибудь такого рода бодрые клики, но не мне. И насколько мне известно, ни Некрасов, ни Быков, ни Гроссман ни о чем подобном не пишут и не вспоминают. О Сталине вообще не велось разговоров. Не считая политручьих.
   Помню только единственный: "Всего ожидал, но такой бордели... Впрочем, только дурак не видел..." Это все тот же директор школы.
   Было видно, что мы все более и более втягиваемся в тяжелые, нескончаемые бои за каждый метр земли, за каждый дом, не говоря уже о деревне или поселке.
   Рассказывать об этом бессмысленно, да и неинтересно. К тому же, как ни странно, все главное, что относится к боевым действиям, как таковым, начисто стерлось в памяти. Жизнь этого времени предстает как бы в обрывках. Оттого, может быть, что память, спасая мозг от депрессии, освобождается от бесконечных, превосходящих силы человеческие усилий и трагедий... Не знаю.
   21
   Когда мы стояли под Наро-Фоминском, случалось, что в темные осенние ночи виделись сполохи, поднимавшиеся над Москвой, отбивавшейся от немецких бомбардировщиков. Теперь, на исходе января 1942 года, Москва уже отдалилась на целую сотню километров, и перед нами, как заветная цель, предстал неслышимый ранее районный Юхнов. И сами мы перешли из Московской области в Калужскую.
   Штаб дивизии расположился, как кажется, в Извольске, штаб полка в Износках. А сами мы, 1-й гвардейский полк, вышли на левый берег Угры. Между нами и Юхновом было километров 15-20. Но то была "Лощина смерти", как кто-то ее прозвал, и пройти ее было нелегко. Из уст в уста передавался рассказ-байка: на Юхнове, мол, сошлись два приказа: Гитлера - не отдавать ни за что, и Сталина - взять во что бы то ни стало.
   Когда наступление стало развиваться, захватывая лесную чащобу, пулеметную роту разобрали по пехотным подразделениям, и это было разумно. На мою долю, как и политрука, досталась своего рода "инспекция". И наконец, выяснилось, что от четырех пулеметных рот еле-еле собирается по крохам одна-единственная. Начальник штаба полка капитан Бородок предложил мне штабную должность: "Про тебя говорят разное, но больше хорошего. Мне нужны и ПНШ-2 (разведка) и ПНШ-5 (тыл), так что можешь выбирать. А хочешь - так и то, и другое. До времени. Лучшего".
   Мы выходили с ним из лесу, пробираясь тропами. И в гуще березняка я увидал прекрасного рысака, орловца, запряженного в легкие санки с пологом. По крупу лошади там и здесь были рассыпаны следы крови, уже запекшейся. Жеребец косил глазом, не имея возможности выбраться своими силами. И казался сильно напуганным.
   - Санитары, - сказал Бородок. - Сукины дети!
   Мы вывели лошадь, приласкали, помогли успокоиться. В двух-трех местах наложили пластырь. Каждый раз, чуя прикосновение, лошадь вскидывала голову, но, казалось, понимала заботу. Мы вывели ее на дорогу, некоторое время шли рядом с санками, а потом сели и поехали потихоньку. Лошадь шла легко, и мы были ей даже благодарны, ибо бессонные ночи и тяжкие дни порядком измотали и капитана, и меня.
   По дороге на Износки там и здесь лежали, уткнувшись в снег, стабилизаторы, оставшиеся от авиационных бомб. Где-то в стороне барражировала "рама", как называли немецкий разведывательный самолет, наводивший на цель бомбардировщиков, но и сам способный на бомбовый удар. Самый ненавистный тип.
   - Ты мог заметить, - начал Бородок, - что человек я не трусливый. Еще час назад мы были в самой гуще... И уже попривык, что ли? Авиация - другое дело. Автомата на нее нет. Чувствуешь себя обезоруженным. Какое у нас "господство в воздухе", сам видишь. Спаренных пулеметов и тех все нет, да и эффект от них... - И, оглядывая небосклон: - Так что ты, как появится, сворачивай в кустики...
   С тем мы и въехали в деревню. Длинную, в одну нескончаемую улицу. Доехали до штаба. Завели лошадь в конюшню, приказали накормить и напоить. А санитаров, когда придут с повинной, гнать взашей. Оказалось, что и баня готова, и к обеду кое-что есть.
   - Товарищ начальник штаба, - доложил в числе прочего дежурный. Комполка приказал связаться с ним, как только появитесь.
   Бородок соединился с НП - наблюдательным пунктом, вынесенным на передний край... Завершая разговор, он сказал:
   - Черниловский здесь, в штабе, я его... ПНШ-2 он побаивается, близорук сильно, да и спешки нет... Савельев справляется за двоих... По тылу? Да, пожалуй, подходит более всего... Уговорю, не дурак же он. К ордену? Еще не успел. Сегодня же, вместе с представлением к капитанскому званию... Так точно.
   И ко мне:
   - Коли понятливый, то и объяснять не надо. Берись за тыл: это не только ПФС (продовольственно-фуражное снабжение), о чем разговор особый, но и артмастерские, боеприпасы, все 150 автомобилей и шоферня, похоронная команда, представление к званиям, кадровые вопросы вообще... Да и все другое... А не понравится, пойдешь на батальон. Когда пополнимся. Если хочешь знать правду, под твое начальствование передается больше людей, чем в батальонах, более похожих на взводы.
   - Это приказ?
   - Коли так тебе более нравится, считай, что приказ. Дежурный, свистать наверх, быстро... Товарищи командиры и вся прочая моя команда, представляю вам помощника начальника штаба полка по тылу. И моего непосредственного заместителя. Остальное он вам сам скажет. Да вы и без того наслышаны... Миша, белье собрал? Тогда давай, а то пар сойдет.
   Старший писарь штаба представился сам, представил своих подчиненных, отвел меня в небольшую каморку (стол, кровать, шкаф), положил на табурет комплект белья, ибо и я нуждался в бане, первой после Наро-Фоминска. Устроился. Послал за Мамохиным. То да се.
   На моем рабочем столе уже лежали какие-то расчерченные бумаги с четко выведенными цифрами. Я ничего не понимал.
   - На подпись, что ли?
   - Это наша ежедневная отчетность: и о том, что есть, и о том, чего недостает. Строевая.
   - Липа?
   - Не без этого. Ибо подавать надо к точно указанному сроку, а сведений может и не быть... Но, как видите, живем... В основе тут все верно: а мелочи несущественны.
   - По профессии - бухгалтер?
   - Образование экономическое. Есть у меня в подчинении и бухгалтер, товарищ капитан.
   - Я еще не капитан, и прошу без этого...
   - А об кандидатстве вашем известно потому, что вас только двое на полк... - И, переменив тему: - Весь день сегодня то "рама", то "костыль"... Слышите, гудит?
   Почти сразу в дом ворвались истеричные крики. Все мы бросились на улицу: "Капитана убили"!
   Я поспешил на середину деревни, где, как оказалось, находилась лучшая во всей деревне баня. Дверь предбанника была открыта. На пороге стоял взволнованный лейтенант, красный не то от пара, не то от переживаемого им стресса.
   - Докладывайте!
   - Понимаете... то есть... стали мы выходить, я первый, следом капитан, тут я вспомнил, что забыл выстиранное белье (носовой платок, как выяснилось после), завернул обратно, а капитан как вышел, так бомба ему прямо в живот.
   Мистика! Ведь еще и часу не прошло, как он говорил мне о своем отношении к авиации. Ну, может быть, чуть больше!
   Балоян встретил мое донесение по телефону более чем мрачно.
   - Почему, Черниловский, скажите мне, красивые цветы долго не цветут? Ведь я нарочно его из этого ада... Ну уж чего говорить. Через час снеситесь со мной. Желаю удачи. Минутку, как вы думаете хоронить?... Одобряю.
   Через час соединяюсь с Балояном. Приказано передать начальнику связи полка, чтобы тот принял на себя временное командование штабом. Мне же поручалось заместительство и командование тылом. Меж тем начальник связи, старый кадровый офицер, так и не поднявшийся выше капитанской планки, тяжело болел, госпиталь отвергал, а в штабе, превозмогая боль в ноге, появлялся не иначе как с оказией и не более чем на час-другой.
   Ротная моя жизнь, едва ли не лучшая ее часть, ушла в прошлое. Новое меня не веселило, и потребовались недели, пока я свыкся со своей новой службой и даже полюбил ее.
   По странной случайности перемены произошли и в местожительстве моей семьи. Дней через пять-шесть мне принесли открытку из дому. Привожу как свидетельство тех лет.
   Известный французский историк Марк Блок посетовал как-то на то, что не дано побывать вечерней порой в доме старого франкского крестьянина и подслушать его вечернюю молитву - не ту, что в церкви, а ту, что в доме, перед деревянным распятием. Что он просит у бога, в чем его печали? За такую возможность Блок был готов отдать какой-нибудь и даже какие-нибудь из дошедших до нас древних актов. Историк, прикоснувшийся к древности, к жизни людей, самых простых из людей, хорошо понимает и ценит эту неисполнимую и невосполнимую утрату. Кто знает, может быть, бесхитростное письмо моей жены, посланное на фронт, что-нибудь скажет тому, кто будет писать о прошлой войне, а писать о ней будут, пока свет стоит.
   "Дорогой мой, пишу в поезде. Еду к маме в Чебеньки. Через несколько дней напишу с места. Галочка здорова, шлет тебе привет и тысячи поцелуев. Уехали из Арыси 17-го, как только дождались билетов. Три ночи провели на улице. Теперь уже скоро Чкалов, а оттуда - несколько часов до цели. Надеюсь на то, что все обойдется. Деньги, что прислал (500 р.), и те, что по аттестату, получила как раз перед отъездом, и они очень пригодились. Но больше не шли, достаточно аттестатских - остальное оставляй себе. Ведь я, без сомнения, найду работу на месте. Будь здоров. Пока! Если б ты знал... твои Люся и Галя". 23 марта 1942 года.
   И вскоре другое: "Устроились, весь дом наш, холодно, но терпимо... Пишу и слышу, как Галя воспитывает своих кукол: "Кушать и кушать! Разве так можно?.. Надо научиться терпеть... Сейчас все кушают мало, я и сама бы поела..."
   Нестерпимо!
   22
   Деревня Красное. Бывшая. Ни единого дома. Колодец да сарай. Улица единственная в бывшей деревне - выглядит по меньшей мере странно. Снег аккуратно расчищен, по обеим сторонам улицы образовались два правильных вала. Но что это? Будто стекло блеснуло, отразив весенний луч.
   - Мамохин, посмотрите, что это?
   - Очки. Оттаяли на солнце. Не выковыриваются.
   Дело сразу же разъяснилось. Мертвые немецкие солдаты, уложенные штабелями вдоль сожженных домов. То же в сарае, где все было приготовлено к кремированию. Мерзлая земля, понять можно. Впечатление жуткое.
   А за деревней, по пути на командный пункт, видишь следы недавних сражений. И наши и ненаши: поле мертвых. Проходим мимо похоронной команды. Еще издали заметил, что четверка составляющих ее солдат сидят на чем-то посреди чистого заснеженного поля.
   - Обедают, - комментирует эту сцену Мамохин. - Намаялись таскавши.
   Заметив нас, все четверо стали во фрунт с ложками в руках. И тут я увидел нечто непривычное, все еще непривычное, хотя, казалось бы, всего навидался. Сидели эти парни на трупах. Замерзших, конечно. Положенных один на другой. В горшке дымилась каша. Мирный отдых и обед.
   Возвращаясь, я увидел их за работой. Сентиментальные читатели могут пропустить этот абзац, как я и сам многое опускаю в своем рассказе. Нацепив на ногу трупа петлю, солдаты стаскивали убитых в кучу, перекинув веревку через плечо. Как санки. "А как еще?" - спросил я себя. И пошел не оглядываясь. "Мертвые сраму не имут"?
   Что такое сантименты? Только ли "проявление излишней чувствительности"? Или еще и другое, обязательный компонент жестокости?
   Запомнился мне немецкий окоп, отвоеванный еще в начале наступления. Дно окопа было устлано соломой и обрывками немецких газет и журналов. Подняв один из них, я наткнулся на фотографию фюрера, ласково треплющего ягненка. Лицо его источало чувствительность. А под фотографией значилось: "Адольф Гитлер - президент Всегерманского общества защиты животных". И мне вспомнился Сталин, точно таким образом завладевший личиком знаменитой Мамлакат и, как рассказывали, ронявший слезы сожаления в последней сцене фильма "Чапаев", Сталин, многократно смотревший чаплинские чувствительные "Огни большого города".
   Не стану хвастать своей ранней понятливостью, скажу только, что в 1937 году был репрессирован мой отец, за честную и коммунистическую убежденность которого я могу смело поручиться. Как-то, осмелев, я позволил себе упрекнуть Сталина в том, что по сравнению с Лениным он редко выступает.
   - Редко, - отрезал отец, - но каждое его выступление - программа!