"Национальное достояние" подняло голову и что-то требовательно промычало. Сева послушно согнул ноги в коленях, подсел под него, пошатнулся и потащил дальше.
   Больше Колотов ничего не слышал об этом "самопальном таланте", иногда спрашивал о нем Голощекина, но тот не мог понять, о ком идет речь.
   2
   Утром 30 декабря, когда Елена ушла в свой офис, а Ира в школу, в дверь позвонил сосед Трофимов и сказал, что ищет, кому бы продать за полцены приобретенные для дачи раздвижные стены-перегородки, лежавшие без дела в гараже. Колотов слышал от кого-то из переделкинских сидельцев, что из таких перегородок в любой квартире можно соорудить отдельный кабинет. И сразу загорелся: сейчас или никогда!
   Сосед Трофимов тоже обрадовался и обещал помочь, а с деньгами согласился подождать до аванса в издательстве. И отмахнулся, когда Колотов стал ему показывать подписанный договор.
   Ломом и кувалдой они снесли старые внутренние перегородки и установили новые, отделившие часть большой комнаты (она же супружеская спальня) и кладовку от остальной жилплощади, превратив двухкомнатную квартиру в трехкомнатную.
   Соседи стучали и звонили в дверь, потом - в ДЕЗ, в милицию, наконец пришли новый техник-смотритель Тонька, размалеванная, горластая и вечно жующая хохлушка, и молчаливый небритый армянин Ашот, слесарь за все, известный своей безотказностью.
   У Ашота в Абхазии погибла семья - мать, жена, две дочери и племянница. В Москву он попал с паспортом гражданина Молдавии.
   Ашот приобрел популярность после истории с тетей Надей, бывшей дворничихой, ныне пенсионеркой с первого этажа, взявшейся за четыреста рублей в месяц убирать площадку, где стояли мусорные контейнеры. Тетя Надя достала весь двор постоянно повторяющимися филиппиками о нещадной эксплуатации: "Чтоб за такую зарплату я еще говно за всеми вами убирала!" и грозилась уволиться, но сроки постоянно переносила.
   Так продолжалось, пока Ашот не нанялся к тете Наде делать ее работу за символические сто рублей.
   Роль эксплуататора удалась тете Наде сразу, и во дворе стало тише. Теперь она покрикивает только на "Ашотика", когда принимает у него уборку, а также исправно задерживает зарплату. На что тот снисходительно улыбается.
   Пока Ашот осматривал стены, Тонька оглядела обстановку, потрогала шторы, спросив, где брали такие симпатевые.
   Ашот наконец кивнул: все в порядке, и она вышла на лестничную площадку к соседям, где стала возмущаться громким шепотом с малороссийским акцентом: "Шо вы тут панику развели, не понимаю? Да никакой это не евроремонт! Я сама его документы смотрела и могу лично подтвердить: да, он писатель! Вот помрет, и доску с его фамилией на дом повесят, шо тогда будете говорить?"
   Соседи разошлись, Ашот остался помогать. Через час сосед Трофимов ушел на работу, Ашота вызвали открывать дверь квартиры, ключ от которой был потерян. Колотов, сопя и матерясь, дальше устанавливал перегородки сам, но не закончил. Дал о себе знать его малый джентльменский набор - поясница, одышка, геморрой, давление. И еще поранил лоб. Принял валокордин, отдышался и перетащил из меньшей комнаты в кабинет письменный стол и компьютер.
   Только после этого расслабился, плеснул себе коньяка, ноги положил на стол и прикинул на просветленную голову свои ощущения: таки отделился от суетного мира или не совсем?
   Да, условно, на соплях, но отделился!
   Добавил еще полстакана, возлег на супружеский диван и принялся оттуда рефлексировать, привычно глуша физическую боль душевными переживаниями: жизнь-то к концу, а он не только не преуспел, но и много чего не успел: там не закончено, здесь не доделано, и везде-то он запаздывает.
   Однажды ему приснилось, что он сорвался с подножки последнего вагона набиравшей ход электрички. Проснулся и до утра не мог заснуть. Жалея себя, подумал, что жизнь и судьба не задались еще в армии - только дослужился до ефрейтора, как разжаловали за драку, случившуюся во время обмывания лычек...
   Из армии он вернулся, будто из путешествия со скоростью света в другую Галактику, - честолюбивых планов и нерастраченной энергии хватило бы на десяток мартинов иденов, однако как постарели те, кого не терпелось увидеть такими же, какими они были три года назад!
   Мать - понятно, тут никуда не денешься, но вот тетя Лида, Лидия Андреевна, соседка по двухкомнатной коммуналке, с ней-то что случилось?
   Шесть лет назад она подарила ему, девятикласснику, несколько минут любви, не похожей на то, что рождалось в его воображении, когда ночами из соседней комнаты доносились скрипы и стоны.
   И что, все три года он грезил об этой неряшливой и обабившейся тетке с плохо прокрашенными волосами и, главное, с голосом и взглядом, лишенными прежней чистоты?
   Ему-то казалось, что она всегда будет только такой - светловолосой и светлоокой преподавательницей пения, из чьей комнаты постоянно слышалась музыка.
   Шесть февралей назад его мать пропадала вечерами на второй работе, а Станислав Николаевич, муж тети Лиды, учитель физкультуры в Сашиной школе, суровый и мускулистый блондин по прозвищу Белокурая бестия был на межшкольных соревнованиях. И целую неделю Саша и тетя Лида вечерами оставались вдвоем в двухкомнатной квартире, каждый в своей комнате.
   Он никак не мог сосредоточиться на уроках, прислушиваясь к тому, что происходило за стеной: вот включила музыку, тихо запела, прошлась, танцуя и напевая, села, встала, выключила, снова включила.
   Так продолжалось до пятницы. Внезапно, когда она вышла из ванной, а он проходил мимо по узкому коридору, во всем доме погас свет, и в темноте он нечаянно ткнулся лицом в открытый ворот ее халата. Она охнула и обхватила его, чтобы не упасть, обдав шелковистой свежестью, а потом, застонав, вдруг с силой к себе прижала. "Ох... Сашенька... ты меня напугал". Ее прохладное тело мгновенно накалилось, и она быстро-быстро, будто боясь, что оттолкнет, стала его целовать, опуская руку все ниже и ниже...
   А дальше - будто и не было двух лет ее замужества - она превратилась в растерянную одноклассницу, решившую испробовать со сверстником то, о чем подруги рассказывают взахлеб, не зная, с чего начать и как это делается.
   Ее беспомощность вызвала в нем первородное чувство мужской власти над женщиной, какого он никогда не испытывал.
   "Сашенька, подожди... мальчик мой, что ж ты делаешь..." - слышал он ее лепет сквозь переполнявший его темный, душный бред, после которого могла наступить только смерть, если бы его не прервала судорога, соединившая их тела подобно электрическому разряду.
   Свет внезапно зажегся, и, застигнутые врасплох, они попытались вскочить, но тут же упали, мешая друг другу и путаясь в одежде. "Не смотри, отвернись... Боже, что я наделала!"
   На другой день в спортзале он дважды сорвался под смех одноклассников с турника, а после уроков на тренировке сборной школы по футболу несколько раз не попал по мячу. "Саня, что с тобой? - спросил Станислав Николаевич. Никак влюбился?" Саша неопределенно кивнул, глядя в сторону. "Иди домой и померяй температуру. И передай Лиде, сегодня я освобожусь не раньше полвосьмого".
   Он бежал домой, ничего и никого не замечая, а лицо горело от желания и нетерпения - сейчас он и она будут снова одни и все будет, как вчера. А свет можно выключить самим...
   Он начал изучать расписание школьных занятий - ее и мужа, с нетерпением ждал, когда она останется дома одна, и сбегал с уроков. Но тетя Лида запиралась у себя, не отвечала, когда он стучал в дверь, а когда он отчаивался: все, она больше не любит, - тихо стучалась сама. Смущенно спрашивала про какую-то мелочь, спички, соль, а через минуту это повторялось - суматошно, наспех, в ванной, в коридоре, в его комнате, под ее лепет, под грохот сердец, вошедших в резонанс, и страх...
   Услышав посторонний звук, они замирали, прижавшись друг к другу, потом вскакивали и быстро, мешая друг другу, одевались.
   Он всегда называл ее "тетя Лида", иначе не мог, как бы она ни просила...
   В армии он не мог понять, почему она перестала ему писать, и только из письма матери узнал: после его отъезда тетя Лида сделала аборт. Станислав Николаевич устраивал ей по ночам скандалы, начал бить. Мать вызывала милицию и "скорую", но тетя Лида всякий раз отказывалась писать заявление или ехать в травмпункт. Милиция уезжала, он просил прощения, ползал на коленях, однако через несколько дней все начиналось снова.
   Наконец, Станислав Николаевич ушел, женившись на бывшей десятикласснице, забеременевшей от него через несколько месяцев после выпускных экзаменов.
   Еще мать писала про соседку: мол, стала пить, не ночевать дома, ей часто звонили мужчины, и после родительских жалоб ее уволили из музыкальной школы. Сменив несколько работ, наконец устроилась бухгалтером в жэке. Стала ходить в церковь. Они с матерью могли целыми вечерами толковать на одну ту же тему, перебирая альбом с его детскими фотографиями: "Вот когда Саша вернется...", понимая под этим каждая свое.
   Похоже, мать так и не догадалась, что произошло между соседкой и сыном...
   В один из первых дней после дембеля они остались в квартире вдвоем, и она подошла к нему на кухне с откупоренной бутылкой портвейна "Три семерки", осторожно и несмело прижалась сзади. Он отскочил, грубо оттолкнул ее, заперся у себя в комнате. Через какое-то время услышал ее нерешительное постукивание в дверь и просящее: "Сашенька, извини, я только хотела тебя спросить..." "Уйди!" - крикнул он и включил телевизор на полную громкость.
   Ей перестали звонить мужики, она прекратила пить, робко с ним кокетничала, прихорашивалась, ходила в парикмахерскую и пыталась понять по его взгляду: такая прическа лучше, хуже? Прически менялись, но ее взгляд, дыхание и голос - ставшие нечистыми - не менялись.
   Так продолжалось, пока он не привел домой первую девицу. Тетя Лида была дома, а мать на второй работе. Потом была другая, третья...
   Теперь стоило ему прийти домой, как она сразу приглушала свою радиолу: пришел один или с кем-то еще? Если не один, закрывалась на ключ и ставила пластинку, чаще других "Болеро" Равеля. Он начинал колотить в стену, она выключала музыку, после чего хлопала входная дверь. И допоздна не возвращалась.
   Бывали случаи, когда девицы его останавливали, прислушиваясь: "Подожди... это Чайковский?" А одна, недавно приехавшая в столицу из Белоруссии поступать во ВГИК, вдруг заплакала, потом с негодованием его оттолкнула, оделась и убежала.
   При встрече некоторые подружки его потом спрашивали: кстати, эта соседка твоя... у тебя с ней точно ничего не было?
   3
   Демобилизовавшись, он попытался поступить в Литинститут и в жаркий июльский день после окончания приемных экзаменов в тесной толпе абитуриентов высматривал (а вдруг?) свою фамилию в списках зачисленных.
   Казалось, тройка по сочинению, что еще нужно, чтобы сбылись самые потаенные страхи: да, он самый неудачливый из посредственностей и самый посредственный среди неудачников.
   Он стал выбираться из толпы абитуриентов, наступая на чьи-то ноги и стараясь не наткнуться на взгляд такого же горемыки. Вдруг услышал чей-то рокочущий бас, каким объявляют о начале войны или о ее окончании, а затем увидел группу "стильных" мальчиков и девочек, к которым невольно прислушался.
   В этой атмосфере общего уныния и разочарования они громко, как если бы кроме них здесь никого больше не было, обсуждали: у кого будем обмывать? У Робика свободная дача, но пилить туда сорок кэмэ, в такую жару неохота, у Ромы предки до вечера торчат в гостях, а значит: "Даю гарантию - раньше Германна к старой графине не нагрянут, но его "Грюндиг" нуждается в ремонте, там нужно заменить лампу, а ее здесь не достанешь".
   Обладателем дикторского баса был тот самый Робик, настоящий карлик с бакенбардами, с самым высоким напомаженным коком и на самой толстой каучуковой подошве, уверенно державший за талию девицу с ангельским личиком и выше его на голову.
   "Да это же Боб! - услышал Саша сзади чей-то голос. - Ну, помнишь, он представлялся: внук посмертно реабилитированного наркома? И, когда все нажрались, изображал "Крошку Цахеса"? Ты же под стол уполз! А это его Лиза, ну да, та самая, я тебе рассказывал..."
   Саша не сводил взгляда с Лизы - никогда он не видел столь нежного и точеного лица.
   Ее безразличный, безоценочный взгляд мазнул по лицам подобно тусклому лучу фонаря, в котором сели батарейки.
   Он уже было совсем собрался уходить, когда увидел знакомого по газетным и журнальным портретам маститого писателя Т. и услышал его негромкое восклицание: "Боже, кого я вижу! Робик, Лизочка, вы ли это? Как вы выросли и похорошели!"
   Безусловно, этот комплимент полностью относился к Лизе, ибо представить себе Боба еще более уродливым и низеньким было затруднительно.
   Тем не менее он убрал руку с ее талии, чтобы обменяться с Т. рукопожатием, а она изобразила фигуру узнавания - приоткрыв ротик и сделав небрежный книксен.
   "Не забыли еще, как я учил вас плавать в Коктебеле? Как мы с моей Оленькой и вашими родителями поднимались на Карадаг? Кстати, Лизочка, ты в чьем семинаре, у Петра Григорьевича или у Якова Савельевича?"
   "Я у Мирона Александровича".
   "Так ты теперь стихи пишешь? А пьесы совсем забросила? Передай ему, что я обязательно приду тебя послушать!"
   Т. откланялся, а мальчики и девочки из окружения Лизы и Боба сменили тему - наперебой принялись перемывать косточки своих руководителей семинаров, обнаружив изрядные познания в том, что касалось их привычек и склонностей.
   При этом нашли, что Лизе повезло больше других.
   В дверях Саша услышал чей-то громкий, срывающийся от обиды голос и обернулся.
   Невысокий курчавый парнишка, только что безуспешно искавший себя в списках, забрался на стол и принялся громко читать свои стихи.
   "Ха! - пробасил Боб. - Если этот чувак думает, что он Данте, тогда я Дантес!"
   Его окружение громко заржало. Стихи, действительно, были не в жилу.
   Саша хлопнул дверью и окунулся в бензиновое марево московского лета.
   Дома мать не скрывала облегчения: ну, наконец-то, теперь эта блажь пройдет и он займется делом. Тетя Лида, прежде ей поддакивающая, вдруг жалостливо охнула, прикрыв рот рукой, и спросила, на чем он срезался. Неожиданно для себя он ответил, что не знал, кто такой Крошка Цахес.
   "Ну как это можно не знать? - удивилась она. - Хоть бы меня спросил..."
   И принесла ему сборник сказок Эрнста Теодора Амадея Гофмана.
   4
   Он устроился на работу в строительное управление, где мать подрабатывала уборщицей, поступил в строительный техникум и одновременно принялся наверстывать упущенное за три года армии, подстегиваемый безденежьем, любовным голодом и графоманским честолюбием.
   Однако столь разнородные желания совмещались плохо: девушки, деньги и рукописи не возвращались.
   Но его это лишь распаляло и подстегивало, усиливая нетерпение. Ему хотелось всего и сразу: проснуться знаменитым, жениться с квартирой, - и с еще большим рвением он сочинял и заводил новые романы, неизменно заканчивающиеся отказами, пощечинами и редакторскими корзинами.
   Так и жил в одной комнате с рано состарившейся матерью и в одной квартире с тетей Лидой. Они одинаково переживали его неустроенность, смолкали, когда он заходил на кухню, или переводили разговор на другую тему.
   То же самое происходило на работе. Он стал замечать, как все замолкали в курилке, когда он туда заходил. И несколько раз заметил в зеркале, как за его спиной крутили пальцем у виска.
   Отходил он только в "Пегасе", слушая чужие стихи, прозу и язвительные до слез и хлопанья дверью - комментарии Голощекина. Здесь он находил утешение: значит, не один он такой. Будет, с кем поговорить в психушке.
   А в редакциях ему все чаще говорили, будто он подражает тем или иным авторам. Иногда называли тех, про кого он даже не слышал.
   По совету Голощекина, утверждавшего, что это еще не самая хамская форма отказа, он с ними не спорил. Ибо страх, что там тоже решат, будто у него поехала крыша, был сильнее боязни проявить невежество. Он доставал эти книги, но, как правило, не дочитывал до конца, ибо не находил ничего общего.
   На любовном фронте было без перемен. Как он себя ни распалял, ночь с любой из девушек не шла ни в какое сравнение с теми несколькими минутами, когда он впервые познал женщину.
   Это развивало воображение, но одновременно вело к очередным запоям, особенно участившимся после смерти матери.
   Рак гортани душил мать около года. После ее похорон он долго приходил в себя, запирался, мог целыми днями лежать, глядя в потолок.
   На похороны из родственников приехал только старший брат матери дядя Ваня, живший в Кимрах. На поминках по обыкновению он стал рассказывать про Австрию, куда попал семнадцатилетним мальчишкой в 45-м, в конце войны, сразу после того, как его забрали из землянки, где он жил с сестренкой и матерью, в действующую армию. Он всегда рассказывал одно и то же - не про бои, а насколько все у них там зажиточно, удобно и не имеет сноса. Никаких бараков или землянок, только аккуратные домики, и койки в них широкие, пружинные, с пуховыми перинами и никелированными спинками.
   Сначала, после демобилизации, он не столько рассказывал, сколько хвастал, показывая всем встречным и поперечным, сколько добра оттуда привез. И добавлял, что не прочь снова там побывать. Слушатели переглядывались, их становилось все меньше, и дядя Ваня опомнился лишь, когда их осталось двое в погонах, в кабинете с портретами вождей. Там его уже не столько слушали, сколько расспрашивали. Потом его слушателями стали соседи по нарам, конвоиры и вертухаи. В конце концов кто-то наверху махнул на него рукой, и дядю Ваню выпустили на свободу, разрешив жить не ближе сто первого километра от Москвы. А он и там продолжал рассказывать сагу про свою Австрию грузчикам на станции, где работал, соседям по дому и их женам, за что бывал неоднократно бит.
   Дядя Ваня умер через три месяца после мамы. Ничего хорошего, кроме Австрии, он в своей жизни так и не увидел.
   Когда Колотов после похорон матери вышел на работу, он сразу попросился в командировку - куда-нибудь подальше и сроком подольше. И так ездил несколько раз. По возвращении в Москву или следовал всплеск энергии и он писал днями и ночами, после чего выдыхался и начинался запой, или запой наступал сразу.
   Однажды случилось то, чего он боялся и всячески избегал: утром он обнаружил себя в постели тети Лиды. Она отвернулась, встретив его ошалелый взгляд, быстро стала одеваться, а он в чем был выскочил из ее комнаты...
   Как-то он прилетел из Волгограда с тяжелым гриппом и высокой температурой, и тетя Лида вызвала "скорую", но ехать в больницу он отказался, и она неделю выхаживала его - приносила лекарства, поила чаем с малиной, кормила с ложечки.
   Когда в болезни наступил кризис, она сказала, вытирая обильный пот с его лица: "Саша, я виновата перед тобой, из-за меня у тебя никогда не было первой девочки. Но можно ли за это ненавидеть?"
   После этого разговора он впал в отчаяние: он обречен, он так и будет жить с ней рядом и зависеть от нее во всем?
   Потом вдруг спьяну он предложил ей пойти в загс расписаться. Раз им все равно никуда друг от друга не деться. Только никакой свадьбы. Она не ответила, молча ушла в свою комнату. И негромко запела.
   Тогда он предложил ей разъехаться. Она побледнела - и согласилась. Причем на любой вариант: "Конечно, Сашенька, конечно, я все понимаю..."
   Но меняться с ними никто не хотел - не устраивали ни район, ни пятый этаж хрущебы, к тому же далеко от метро.
   Он начал за себя бояться: или ее убьет, или сойдет с ума. Во время запоев, когда она стучала в дверь или звала к телефону, он не открывал, к телефону не подходил.
   Наконец, из командировки в Барнаул Колотов привез жену Ксению улыбчивую женщину с ямочками на румяных щеках.
   Ксения была набожной, и они с соседкой быстро нашли общий язык. Вместе ходили в церковь, а вечерами подолгу шептались на кухне.
   При его появлении их разговор сразу смолкал. Обрывки того, что удалось ему расслышать, озадачивали. "А у тебя с ним что-то было?" - разобрал он как-то голос Ксении. "Господи... он рос на моих глазах, что ты говоришь..."
   Когда он писал, обе ходили на цыпочках, отчего пол скрипел еще сильнее, а он сатанел еще больше. Орать было бесполезно - они становились еще тише и пугливее. Ксения при этом звала его Сашечкой, а тетя Лида продолжала называть Сашенькой.
   Наконец, он пришел к выводу: раз невозможно разъехаться с тетей Лидой, значит, надо развестись с Ксенией, - и стал искать повод для развода.
   Чего он только ни делал: открыто флиртовал с ее подругами и товарками, не ночевал дома... Она плакала на кухне, тетя Лида как могла ее утешала, и он еще сильнее возненавидел обеих.
   Повод нашелся, когда Ксения сдала в макулатуру его рукописи, отвергнутые издательством, простодушно полагая, что они больше не нужны, а ей как раз не хватало полутора килограммов до двадцати, чтобы заполучить заветную "Женщину в белом".
   Так он узнал, чего стоят и сколько весят его опусы.
   Колотов примчался в пункт приема в тот же день, к закрытию, всех растолкал, едва не подрался с приемщиком, все переворошил, едва нашел... Дома устроил скандал, а на другой день подал на развод.
   Полная женщина-судья в съехавшем набок парике, листала тексты, читала, недоуменно смотрела на истца, перешептывалась с тощей и очкастой заседательницей.
   Она никак не могла взять в толк. "Ведь вы не Член Союза Писателей? Судья произнесла это именно так - с придыханием и каждое слово с прописной буквы. - Так зачем вам эта бумага, если вас все равно не печатают?"
   Колотов был непреклонен, судья уже собралась ему отказать, как вдруг Ксения, всхлипнув в очередной раз, сказала, что согласна. И призналась: скрыла от мужа, что не может иметь детей. Встала и вышла из зала, не оборачиваясь. Оформив развод, она выписалась и уехала в Барнаул...
   Через несколько лет, когда он переехал к Елене, Ксения прислала ему письмо на адрес редакции. Написала, что читает его рассказы. У нее все в порядке: вышла замуж, муж непьющий, у них трое приемных детей. А тетя Лида, с которой она постоянно переписывается, живет там же. "В твою комнату поселили интеллигентную старушку, тоже бывшую учительницу, и она перебралась в комнату тети Лиды, живут там душа в душу, а другую сдали торговцам с рынка. Она все время вспоминает тебя. Ты бы навестил ее или позвонил..."
   Прочитав это письмо, он на другой день позвонил тете Лиде, дал ей номер своего домашнего телефона и мобильного: если вдруг что понадобится, пусть не стесняется... "Хорошо", - сказала она. И положила трубку. И ни разу не позвонила.
   В один из затяжных запоев он выбросил в мусоропровод пишущую машинку, а вдогонку томик Джека Лондона с повестью "Мартин Иден", зачитанной до дыр еще в армии. И еще сжег те самые полтора килограмма рукописей, чтобы удостовериться: неужто не горят? Развел ночью костер на пустыре и смотрел, как они "не горели" - за милую душу, весело потрескивая. Что лишь дало повод для новых терзаний: рукописи, да не те?
   Однако через неделю не вытерпел: занял у тети Лиды денег и купил "Эрику".
   Он как-то принялся считать, сколько всего у нее занял, - и сбился. Почему она ни разу не потребовала вернуть долг? Потом стал считать, сколько раз на него накатывали запои. Он понимал, что когда-то этому придет конец. И безропотно ждал...
   5
   В начале восьмидесятых, возвращаясь из командировки на Алтай, Колотов пересекся в Домодедове с Борей Каменецким, только что прилетевшим из Восточной Сибири.
   Они вместе посещали "Пегас", где Голощекин называл Борю стихийным поэтом, то ли оттого, что его нигде, даже в стенгазете, не печатали, то ли по той причине, что по жизни Боря был тихим прорабом и матом ругался исключительно в стихах, а значит, с плановыми заданиями справлялся далеко не всегда, отчего у его работяг, лишенных премиальных, возникали приступы бытового антисемитизма. Это продолжалось, пока от Бори не избавились, переведя в то же стройуправление, где работал Колотов.
   Встречу отметили в ближайшем ресторане. После второго тоста Боря, из-за носа прозванный Буратино, стал петь под гитару, которая всегда была при нем, но соседним столикам ни он сам, ни его нос, не говоря уже о песне, не понравились, и там начали выступать типа: не можешь петь - не пей!
   Боря счел себя оскорбленным за весь цех странствующих бардов и полез в драку. Колотов к нему присоединился, и так они, спина к спине, сначала дрались, а потом провели ночь в отделении.
   Там Боря чистосердечно поведал присутствующим - партнерам по дебошу и дежурному милиционеру - свою последнюю лав стори, приключившуюся с ним ровно сутки назад.
   Во время своих командировок Боря постоянно вляпывался во всевозможные лав стори и выходил из них с разбитым носом и циклом переживательных (Голощекин) стихотворений.
   Колотов знал обо всех, в некоторых принимал непосредственное участие, но в этом случае получился эдакий латиноамериканский сериал с продолжением.
   Все началось с сигнала в стройуправление из вышестоящих инстанций об участии гр-на Каменецкого в неком антисоветском сборище, где он спел упадническую балладу, а "на бис" исполнил и вовсе нечто экзистенциальное. Руководству треста было предложено принять меры к недопущению, и Борю, как нужного работника, сослали от греха в тайгу, в глушь, на долгострой, куда прежде не ступала нога московского начальства.