– Я – клоун.
   При этих словах мистер Понд вздрогнул от неожиданности и удивления. Прежде он распутывал головоломки, непонятные для окружающих, но ничуть не удивляющие его самого. Теперь он беспомощно глазел на незнакомца, как на чудо или, вернее, на совпадение. Потом он повел себя еще неприличней – удивление сменилось весельем.
   – О Господи, это слишком! – воскликнул он, согнувшись пополам от беспечного старческого смеха. – Это совершенно не относится к делу, но какое дополнение к пантомиме! Я всегда замечал, что самое важное в пантомиме совершенно не относится к делу.
   Однако сэр Хьюберт Уоттон в эти минуты был далек от таинственных фантазий друга, особенно – от самой таинственной из его тайн, тайны его веселья. Он уже приступил к обстоятельному допросу, как заправский полисмен; незнакомец же отвечал с угрюмой, но непоколебимой ясностью. Звали его Ханкин, работал он клоуном, давал и частные представления и был готов играть перед кем угодно, очень уж туго ему пришлось. В этот вечер его наняли развлекать детей, он непременно хотел поймать один поезд, но совсем не обрадовался, когда полицейский кордон заверил, что через час пойдут пассажирские поезда, хотя не мог опоздать и лишиться нескольких шиллингов, которые заработал впервые за долгое время. Вот он и сделал то, что многие бы рады сделать, будь они деятельны и дерзки, – забрался на станцию через лазейку, которую никто не охраняет. Сообщил он об этом с твердостью и простотой, и Понд ему поверил, однако Уоттон не избавился от подозрений.
   – Я попрошу вас пройти с нами в зал ожидания, – сказал он. – Можете ли вы подтвердить свой рассказ?
   – Визитной карточки у меня нет, – сказал мрачный Ханкин. – Потерял ее вместе с «роллс-ройсом» и небольшим замком в Шотландии. Можете посмотреть на мой великолепный наряд. Думаю, это бы вас убедило.
   Он держал рваную, бесформенную сумку, с которой и вошел в зал ожидания; а там, под пристальным взглядом Уоттона, расстегнул свой плащ и предстал в чем-то вроде белого балахона, но в рваных штанах и старых ботинках. Потом он извлек из сумки чудовищную белую маску с красным орнаментом и приладил ее к голове. И перед их глазами оказался настоящий клоун из старомодной пантомимы, очевидный, невероятный, тот самый, о котором у них и шла речь.
   – Вероятно, он пролез через люк, – пробормотал потрясенный Понд. – Но для меня он упал с неба, как снег. Судьба или фея прибавила заключительный штрих. Смотрите, вокруг нас воздвигается целый дворец из пантомимы! Сначала – огонь, потом – снег, теперь – доподлинный клоун. Такое уютное, милое Рождество! Радостные крики, звон бокалов… О, Господи, какой ужас!
   Его друг посмотрел на него и просто испугался, увидев, что бородатое лицо, хотя и сохраняло следы легкого, сказочного веселья, страшно побледнело.
   – А самое ужасное здесь, – сказал мистер Понд, – то, что я намереваюсь завершить ваш наряд.
   Он схватил кочергу, она уже раскалилась докрасна, и любезно протянул ее клоуну.
   – Видимо, я похож на второго, глупого клоуна, – сказал он, – а эта штука больше подходит первому. Вот раскаленная кочерга, которой вы гоняете полисмена.
   Уоттон воззрился на них, уже совершенно ничего не понимая. В наступившей тишине послышались твердые, тяжелые шаги по платформе; сыщик Дайер во всем своем величии появился в дверях и словно окаменел.
   Его удивление не удивило Уоттона – как не опешить от зрелища, достойного пантомимы! Но Понд вгляделся еще пристальней – и утвердился в подозрении, которое мерцало весь последний час. Всякий бы понял, уставься Дайер на клоуна. Но Дайер не уставился на клоуна. Он уставился на кочергу – и, очевидно, не находил в ней ничего забавного. Лицо его искривилось в испуге и ярости, и он глядел на красную кочергу так, словно то пламенеющий меч ангела-обвинителя.
   – Да, раскаленная кочерга, – тихо, почти через силу сказал Понд. – Она гоняет полисмена, и он прыгает.
   Полисмен прыгнул. Он отпрыгнул на три шага назад, выхватил большой служебный револьвер и несколько раз выпалил в Понда. Грохот выстрелов потряс хрупкую постройку. Первая пуля исчезла в стене, просвистев примерно в дюйме от куполообразного лба; другие четыре были еще опасней, так как Уоттон и незнакомец бросились на потенциального убийцу и схватили его за руку. В конце концов он высвободился и обратил дуло на себя; громоздкое тело стало тяжелеть в их руках, и представитель сыскной службы лег мертвый перед пляшущим огнем.
   Мистер Понд объяснил все эти события некоторое время спустя, ибо первое его действие после катастрофы не оставляло времени для объяснений. Несколько раз он глядел на часы в зале ожидания и, кажется, был доволен, но ничего не оставил на волю случая. Он бросился за дверь, помчался по платформе и нашел ту телефонную будку, которой воспользовался днем раньше. Вышел он, отирая лоб, несмотря на холод, но с улыбкой хоть какого-то облегчения посреди трагедии. Когда его спросили, что он делал, он просто ответил:
   – Я описал по телефону посылку. Теперь все в порядке, ее задержат.
   – Вы имеете в виду ту посылку? – спросил Уоттон. – Я думал, она такая же, как прочие.
   – Вскоре я все вам расскажу, – откликнулся Понд. – Пойдемте, попрощаемся с клоуном, который так хорошо развлек нас. Право, нам следует дать ему фунтов пять для компенсации.
   Уоттон был настоящий джентльмен, в самом благородном смысле слова, и сердечно согласился. Хотя меланхолическому человеку с лошадиным лицом трудно было произвести что-нибудь похожее на смех, а не на ржание, он явно обрадовался, и его исхудалое лицо искривилось в улыбке. Затем, чтобы закончить праздник Рождества в этом неподходящем месте, двое друзей перешли в буфетную и уселись за столик с высокими бокалами пива. Им уже не хотелось греть руки у кроваво-красного огня, который еще догорал в зловещем зале.
   – Удивительно, что вы смогли загнать Дайера в угол, – сказал Уоттон. – Я про него и не думал.
   – И я про него не думал, – сказал Понд, – да он сам себя загнал в угол, сам и убил себя. Мне кажется, многие заговорщики так же вот загоняют себя в угол. Видите ли, он сам себя запер в логическую темницу, когда закрыл было станцию, дабы произвести на нас впечатление своей активностью. Да и потом, мне бы догадаться, что все не так просто в его диктаторских замашках и нелюбви к конституции; он говорил точно так же, как говорят наши враги и их иностранные друзья. Но дело вот в чем. Я не думал о нем; я вообще о нем не подумал до тех пор, пока не увидел, что он мыкается в логической темнице, или клетке, как прямоугольник в геометрии. Я все время размышлял, что могли бы сделать эти люди теперь, когда они не могут напасть или произвести шум? И все больше убеждался, что они бы постарались написать другой адрес, чтобы его обычный, почтовый путь служил им, а не нам. Потому я и попросил брать под подозрение все измененные адреса, и сказал себе: что сделает враг теперь? Что он может сделать, загнанный в этот сарай, где нет никаких подмог и приспособлений? Разве вам неясно, что с этой именно мыслью пришло и неопровержимое подозрение? Я понял, кто нам враг.
   Никого больше не было, кроме вас и Дайера, когда я сказал, что позвонил по телефону, чтобы задерживали все измененные адреса. Я знаю, в детективном рассказе мне бы следовало допустить, что станция кишит соглядатаями, шпион забрался на трубу, сообщник выкрадывает багаж, но в жизни так не бывает. Мы слышали одного-единственного незваного гостя, когда он карабкался снаружи. Слышал его и Дайер – и заметьте, он почти немедленно убрался с платформы под предлогом, что поищет буфет. В действительности же он шагал туда-сюда, соображая, что же ему делать дальше, ибо я уверен, что сперва он хотел переменить адрес, как я и предполагал. Было ли в этой гнусной глухомани что-нибудь еще, что он мог бы применить для той же или другой подобной цели? Было. Но я не догадывался, что именно, пока не вернулся в зал ожидания и случайно не взглянул на кочергу. Я увидел, что она закручена немного под другим углом; это могло лишь означать, что ее раскалили докрасна и наполовину выковали крюк, вроде подковы на наковальне. Конечно, я сообразил, что раскаленная кочерга может послужить так же, как ручка или карандаш, даже лучше, чтобы изменить надпись на деревянном ящике. Ручка могла бы ее зачеркнуть, а кочерга могла ее выжечь. Если чисто сработать, она устранит все следы ярлыков или надписей. Но она способна на большее. Клоун – не единственный мастер, владеющий кочергой; есть целое искусство, его так и называют «работа с кочергой». Довольно легко изменить внешний вид белого соснового ящика, обвести его черным, покрыть узором, а то и вычернить почти совсем. Тогда на светлом месте он бы выжег адрес, очень четко, черными печатными буквами, избегая, между прочим, опасности, что его опознают по почерку. Посылка проследовала бы почтой по означенному адресу, и наш план отправить ее в общем потоке рикошетом ударил бы по нам. Я вовремя описал «работу с кочергой» – и остановил ее. Я отпустил глупую шутку насчет красного карандаша, делающего черные пометки, но даже и тогда я едва-едва начал подозревать Дайера. К стыду своему, я подозревал вашего несчастного Фрэнкса, который совершенно невиновен.
   – Фрэнкса! – воскликнул Уоттон. – С какой стати вы его заподозрили?
   – Потому что я глуп, – сказал Понд, – и гораздо больше похож на второго клоуна, чем вы думаете. У вашего помощника просто странный вид; а мне следовало бы знать, что страдальческий взгляд чаще говорит о совестливости, чем о бессовестности. Самая же большая глупость – когда я глядел на подозреваемого, а не на сыщика. Дайер держал ящик, тщательно его рассматривая, а Фрэнкс с той стороны мог незаметно увидеть, что тот делает на нем пометку. Фрэнксу был известен план с ящиками, и, видя это быстрое, скрытое движение, он вздрогнул и выпучил глаза. Вполне понятно. Право, Фрэнкс далеко опередил меня, вот кто настоящий сыщик. Я-то вообще не заподозрил полицейского, пока не поймал его с поличным. – Он слегка покашлял. – Простите невольный каламбур.
   – Что же, – сказал капитан Гэхеген, когда Уоттон, спустя много времени, поведал эту историю. – Мой любимый персонаж в вашей драме – это клоун. Он такой неуместный. Я и сам такой. Я неуместен.
   – Это верно, – сказал сэр Хьюберт Уоттон и вернулся к своим документам.
   – Он как шут у Шекспира, – не унимался Гэхеген. – Шуты Шекспира вроде бы не относятся к делу, и все же они – хор трагедии. Шут – пляшущее пламя, озаряющее темный дом смерти. Вероятно, мы можем отождествить Понда с Полонием.
   И он принялся развивать теорию о шутах драматурга и поэта, которого пламенно любил, читая целые куски из его пьес пылко, как ирландский оратор, в чем немало помог департаментским клеркам и оживил их работу, а занимались они насущными и деликатными проблемами, касающимися американских претензий к торговым делам в Ванкувере.